Электронная библиотека » Эрнест Хемингуэй » » онлайн чтение - страница 9


  • Текст добавлен: 3 октября 2013, 18:34


Автор книги: Эрнест Хемингуэй


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Ты нес цветы? – спросила Мария. – Как трогательно!

– Так вот, в этом городе негра повесили на фонарном столбе, а потом подожгли. Там была дуговая лампа, чтобы ее зажигать, нужно было опускать лампу к тротуару с помощью специального механизма. И сначала, чтобы вздернуть, его привязали к этому механизму, но механизм сломался…

– Негра? – сказала Мария. – Какое варварство!

– Люди были пьяные? – спросила Пилар. – Те, которые сожгли негра, были пьяные?

– Не знаю, – сказал Роберт Джордан. – Я видел это только из дома, стоявшего на том самом углу, где был фонарь, – подглядывал из-за занавески на окне. Народу на улице было полно, и когда негра вздергивали во второй раз…

– Если тебе было всего семь лет и ты находился в доме, ты, конечно, не можешь знать, пьяные они были или нет, – вставила Пилар.

– Так вот, когда негра во второй раз вздергивали на фонарь, мать оттащила меня от окна, и больше я ничего не видел, – сказал Роберт Джордан. – Но с тех пор я не раз убеждался, что в пьяном состоянии мои соотечественники ничуть не лучше других – они ведут себя отвратительно и жестоко.

– Ты был тогда слишком мал, – сказала Мария. – Слишком мал, чтобы смотреть на такое. Я в жизни не видела ни одного негра, разве что в цирке. Ну, если только марокканцы не негры.

– Там есть и негры, и не негры, – сказала Пилар. – О марокканцах я могу тебе много чего порассказать, Мария.

– Но не столько, сколько я, – сказала Мария. – Нет, не столько.

– Не надо вспоминать, Мария, – сказала Пилар. – Не трави себя. Так где я остановилась?

– Ты говорила о пьяном угаре, который начал действовать на людей, – напомнил Роберт Джордан. – Продолжай.

– Да нет, сказать «пьяный угар» будет несправедливо, – ответила Пилар. – До пьяного угара им было еще далеко. Но какая-то перемена в них уже произошла. Когда вышел дон Гильермо, среднего роста, прямой, близорукий, в рубашке с пристегивающимся воротником, но без воротника, только запонка в петельке осталась, когда он, встав на крыльце, перекрестился, посмотрел прямо перед собой, хоть ничего без очков не видел, и спокойно, с достоинством шагнул на ступеньки, то, глядя на него, его хотелось пожалеть. Но кто-то из ряда крикнул: «Сюда, дон Гильермо! Идите сюда, дон Гильермо. Сюда. Мы все тут, с вашими товарами».

Им так понравилось куражиться над доном Фаустино, что теперь они уже не видели разницы между ним и доном Гильермо и не понимали, что дон Гильермо – совсем другой человек, и если уж его убивать, то делать это надо быстро и уважительно.

«Дон Гильермо, – закричал кто-то еще. – Не послать ли в ваш дом за очками?»

А у дона Гильермо и дома-то не было, поскольку был он небогат, и фашистом стал скорее для форсу, чтоб показать, что и он не лыком шит, хоть его лавка и не приносит ему богатства. А еще он пошел в фашисты, потому что любил свою очень набожную жену и считал, что это его долг перед ней. Дон Гильермо жил в квартире в трех домах от площади, и когда он стоял, близоруко глядя на строй, сквозь который должен был пройти, с балкона его квартиры раздался женский крик. Женщина на балконе была его женой.

«Гильермо, – кричала она, – Гильермо! Подожди, я иду к тебе!»

Дон Гильермо повернул голову на голос. Он не видел жену своими подслеповатыми глазами. Пытался что-то сказать, но не мог. Тогда он помахал рукой туда, откуда она кричала, и пошел вперед. А она, вцепившись руками в балконные перила и раскачиваясь в отчаянии вперед и назад, все кричала: «Гильермо! Гильермо! О, Гильермо!»

Дон Гильермо снова помахал ей рукой и пошел между шеренгами с поднятой головой, и если бы лицо у него не было бледным, как у мертвеца, ни за что бы не догадаться, что он в тот момент чувствовал.

И тут из шеренги какой-то пьяница, копируя пронзительный срывающийся голос его жены, заорал: «Гильермо!», и дон Гильермо, ничего не видя, рванулся к этому человеку, но этот человек ударил его цепом по лицу с такой силой, что дон Гильермо осел на землю, и теперь слезы лились у него по щекам, но он плакал не от страха; несколько пьянчуг продолжали избивать его, а один прыгнул прямо на него, оседлал и стал бить бутылкой. После этого многие ушли из строя, а их место заняли те пьяные, которые до того куражились и кричали всякие непристойности через решетки на окнах Ayuntamiento.

Когда Пабло расстреливал guardia civiles, мне было тошно, – сказала Пилар. – То, что там происходило, тоже было ужасно, но я думала: если так должно случиться, значит, так тому и быть, по крайней мере, там все делалось без лишней жестокости, просто людей лишили жизни, а это, как мы уже уразумели за последние годы, хоть и плохо, но необходимо, если мы хотим победить и спасти Республику.

Когда все въезды на площадь перекрыли и люди выстроились в ровные ряды, я сразу сообразила, что задумал Пабло, и даже оценила его находчивость, хотя мне все это показалось немного необычным, но я подумала: так нужно, потому что все, что должно быть сделано, должно быть сделано прилично, чтоб ни у кого не вызвать отвращения. Если казнить фашистов должен народ, то лучше, чтобы весь народ и участвовал в этом, и я сама была готова наравне со всеми разделить вину так же, как и пользоваться всеми благами, когда город станет нашим. Но после дона Гильермо мне стало стыдно и противно, а когда те, кому не понравилось, как обошлись с доном Гильермо, покинули шеренги и их место заняли пьяные бездельники, мне и вовсе не захотелось иметь ничего общего с тем, что начало происходить, и я, перейдя площадь, села в тени на скамейку под деревом.

Спустя немного времени к скамейке подошли двое крестьян, вышедших из строя, и один из них спросил меня: «Что с тобой, Пилар?»

Я ответила: «Ничего, друг», но он не поверил: «Да нет же, что-то с тобой случилось. Скажи, Пилар».

«Да просто сыта я уже всем этим по горло», – ответила я.

«Вот и мы тоже», – сказал он, и они сели рядом со мной на скамейку. Один из них держал в руке бурдюк и протянул его мне.

«На вот, прополощи рот», – сказал он. А другой, видимо, продолжая то, о чем они говорили раньше, сказал: «Хуже всего то, что все это нам аукнется. Никто меня не разубедит в том, что подобные вещи – то, как мы убили дона Гильермо, – не проходят даром».

Тогда первый сказал: «Если уж необходимо убить их всех, а я вовсе в этом не уверен, то пусть бы они умерли пристойно, без издевательств».

«Над доном Фаустино еще можно было покуражиться, – сказал второй. – Он всегда был шутом гороховым, никто его и всерьез-то не принимал. Но измываться над таким приличным человеком, как дон Гильермо, никому не пристало».

«Меня мутит от всего этого», – сказала я, и это буквально было так, потому что тошнота и впрямь подкатывала к горлу, меня прошиб пот и мутило так, будто я наелась тухлых мидий.

«Ну, хватит, – сказал первый крестьянин. – Больше мы в этом не участвуем. Интересно, а что происходит в других городах?»

«Телефонные провода еще не починили, – объяснила я. – А надо бы поскорей наладить связь».

«Ясное дело, – согласился он. – Кто знает, может, нам нужно сейчас срочно готовить город к обороне вместо того, чтобы вот так медленно и зверски убивать людей».

«Пойду поговорю с Пабло, – сказала я им, встала со скамейки и пошла ко входу в Ayutanmiento, от которого двойной строй людей тянулся через всю площадь. Правда, теперь строй уже не был ни ровным, ни смирным, пили там уже всерьез. Два человека повалились на спину и валялись посреди площади, передавая друг другу бутылку. Один из них глотнул из горла и, все так же лежа на спине, заорал как сумасшедший: «Viva la Anarquia!»[34]34
  Да здравствует анархия! (исп.)


[Закрыть]
У него на шее был красно-черный платок. А другой вслед за ним завопил: «Viva la Libertad!»[35]35
  Да здравствует свобода! (исп.)


[Закрыть]
, задрыгал ногами в воздухе и опять рявкнул: «Viva la Libertad!» У этого в одной руке была бутылка, в другой – тоже красно-черный платок, и он размахивал ими одновременно.

Какой-то крестьянин, который ушел из шеренги и стоял теперь в тени под крышей галереи, с отвращением посмотрел на них и сказал: «Им бы больше пристало кричать «Да здравствует пьянство». Только в него они и верят».

«Они и в него не верят, – ответил ему другой крестьянин. – Такие ничего не соображают и ни во что не верят».

Как раз в этот момент один из забулдыг поднялся кое-как на ноги, вскинул над головой обе руки со сжатыми кулаками и заорал: «Да здравствуют анархия, свобода и гребаная Республика!»

А другой, тот, который продолжал лежать, схватил его за лодыжку, дернул изо всех сил, тот свалился прямо на него, и они вдвоем стали кататься по земле, а потом сели, и тот, который повалил собутыльника, обнял его за шею, отдал ему бутылку, поцеловал его красно-черный платок, и они стали пить по очереди.

Тут как раз те, кто еще стоял в строю, закричали и повернули головы к Ayuntamiento. Мне не было видно, кто оттуда выходил, потому что люди, толпившиеся под крышей галереи, заслоняли дверь. Я видела только, что Пабло и Четырехпалый подгоняют кого-то дробовиками, но кого – не видела, поэтому, чтобы разглядеть, подошла вплотную к шеренге там, где она почти примыкала ко входу.

Никакого порядка не было уже и в помине, все толкались, стулья и столы перед фашистским клубом были перевернуты, кроме одного стола, на котором, свесив голову, лежал вусмерть пьяный человек с открытым ртом. Я взяла стул, приставила его к колонне под галереей и взобралась на него, чтобы видеть через головы.

Человеком, которого Пабло и Четырехпалый подгоняли в спину карабинами, был дон Анастасио Ривас – закоренелый фашист и самый толстый человек в городе. Он торговал зерном, посредничал в нескольких страховых компаниях и давал деньги в рост под высокие проценты. Со своего стула я видела, как он спустился с крыльца и оказался перед строем – жирные складки на шее нависали над стоячим воротником его рубашки, лысина блестела на солнце, – но в строй он так и не вошел, потому что поднялся жуткий крик, причем кричали не отдельные люди, а все разом. И с этим общим безобразным ревом пьяная толпа, смешав ряды, набросилась на дона Анастасио, я увидела, как он, закрыв голову руками, рухнул на землю, а больше ничего не было видно, потому что люди навалились на него всей кучей. А когда они слезли с него, дон Анастасио был мертв: голова у него была разбита о каменные плиты тротуара, проходившего под галереей; и никакого строя уже не было – была одна сплошная толпа, и она кричала: «Идем внутрь! Идем за ними! Вытащим их сами!»

Какой-то человек пнул ногой лежавшее ничком тело дона Анастасио и сказал: «Тяжелая туша, не унесешь. Пусть валяется здесь». И его поддержали: «Какого черта волочь эту лохань с требухой к обрыву? Пусть здесь гниет».

А тем временем кто-то снова крикнул: «Пошли внутрь, прикончим их всех прямо там, на месте. Вперед!» И кто-то подхватил: «Правильно, на кой черт нам жариться весь день на солнцепеке? Пошли!»

И толпа стала напирать на тех, кто стоял в галерее. Все орали, толкались, ревели, как звери, и поверх этого рева раздавалось: «Открывай! Открывай!» – потому что, когда строй рассыпался, люди Пабло заперли двери Ayuntamiento.

Стоя на стуле, я видела через зарешеченные окна, что происходит внутри: там все было так же, как и раньше. Те, кто еще оставался в живых, полукругом стояли на коленях вокруг священника и молились. Пабло с дробовиком за спиной сидел на большом письменном столе мэра, свесив ноги, и сворачивал самокрутку. Четырехпалый развалился в кресле мэра, закинув ноги на стол, и курил. Остальные бойцы Пабло, не выпуская ружей, расположились в креслах членов городской администрации. Ключ от входной двери лежал на столе рядом с Пабло.

Толпа без устали долдонила: «Открывай! Открывай! Открывай!», но Пабло словно и не слышал этого. Он что-то сказал священнику, что – я не слышала из-за шума.

Священник по-прежнему не отвечал ему, продолжая молиться. Поскольку сзади на меня напирали, я со своим стулом в конце концов оказалась у самой стены: меня подталкивали, и я переставляла стул все дальше вперед. Взобравшись на него снова, я прижалась лицом к оконной решетке и ухватилась за прутья руками. Какой-то мужчина взобрался на мой стул и, навалившись на меня сзади, тоже вцепился руками в прутья решетки.

«Стул сломается», – сказала я ему.

«Ну и что? – ответил он. – Ты только посмотри на них. Ты посмотри, как они молятся».

Он дышал мне в шею, и от него несло пьяным смрадом толпы, кислым, как блевотина на мостовой, он уткнулся подбородком мне в плечо, прижал губы к просвету между прутьями, заорал: «Открывай! Открывай!», и мне показалось, что вся толпа навалилась мне на спину, как бывает во сне, когда приснится, что сам черт тебе на плечи вскочил.

Теперь толпа так плотно прижималась к дверям, что стоявших впереди расплющивало под напором тех, кто давил сзади, а какой-то пьяный верзила в черной рубахе, с красно-черным платком на шее разбежался от середины площади, прыгнул на спины сгрудившихся сзади и рухнул на землю, но тут же встал, отошел назад, снова разбежался и с криком «Да здравствую я и да здравствует анархия!» снова прыгнул на тех, кто стоял сзади.

Я наблюдала за ним: после второй попытки он отвернулся, отошел назад, сел на землю и стал пить из бутылки. И тут, увидев дона Анастасио, который по-прежнему лежал лицом вниз на каменных плитах, уже весь истоптанный, верзила встал, подошел к нему и стал поливать его из бутылки, а облив ему голову и одежду, вынул из кармана спичечный коробок и стал чиркать спичками, видимо, желая устроить костер из покойника. Но к тому времени поднялся уже довольно сильный ветер, и спички гасли, так что, потрудившись недолго, пьяный верзила, качая головой, уселся возле дона Анастасио и снова принялся за свою бутылку, время от времени наклоняясь и похлопывая мертвеца по плечу.

А толпа не переставала требовать, чтобы ее впустили, и человек, вместе со мной стоявший на стуле, вцепившись в прутья оконной решетки, тоже орал почти в самое мое ухо, чтобы открыли дверь, пока я чуть не оглохла от его воплей и меня чуть не вырвало от его смрадного дыхания, тогда я отвернулась от пьяного верзилы, который опять пытался поджечь дона Анастасио, и снова стала смотреть в окно. Там ничего не менялось. Фашисты, в разодранных на груди рубашках, по-прежнему молились, стоя на коленях, кто склонив голову, кто глядя вверх, на распятие, которое держал священник, а тот, быстро, истово читая молитву, глядел вперед поверх их голов; а позади них Пабло с дробовиком за плечом, затягиваясь самокруткой, сидел на столе, болтал ногами и поигрывал ключом.

Я увидела, как он, наклонившись к священнику, что-то снова сказал ему, но опять из-за шума не разобрала что. И священник по-прежнему не ответил ему, продолжая молиться. Потом один из тех, кто молился, встал и, как я поняла, вызвался выйти. Это был дон Хосе Кастро, которого все называли дон Пепе, – заядлый фашист, торговец лошадьми; он-то и встал, маленький, аккуратненький даже сейчас, со щетиной на небритых щеках и в пижамной куртке, заправленной в серые полосатые штаны. Священник благословил его, дон Пепе поцеловал распятие, посмотрел на Пабло и кивком показал на дверь.

Пабло покачал головой и затянулся. Я видела, что дон Пепе что-то говорит ему, но слов не слышала. Пабло ему не ответил, только снова покачал головой и кивнул на дверь. Дон Пепе посмотрел на нее, и, похоже, только тут до него дошло, что она заперта. Пабло показал ему ключ, он постоял, уставившись на него, потом вернулся на место и снова опустился на колени. Я увидела, как священник оглянулся и посмотрел на Пабло, а тот ухмыльнулся ему и показал ключ; священник тоже, судя по всему, только теперь догадался, что дверь заперта, и мне показалось, что он хотел покачать головой, но он только склонил ее и продолжил молиться.

Никак в толк не возьму, почему они раньше не понимали, что дверь заперта. Наверное, были слишком заняты молитвой и собственными мыслями. Но теперь они, конечно, все поняли: поняли, почему вопит толпа, и догадались, что теперь там, снаружи, все по-другому. Но ничего в их поведении не изменилось.

Толпа голосила теперь так, что ничего другого не было слышно, а пьянчуга, стоявший со мной на стуле, пытался отодрать от окна решетку и вопил: «Открывай! Открывай!», пока не осип.

Я увидела, как Пабло снова обратился к священнику, и тот снова ничего ему не ответил. Тогда Пабло снял с плеча дробовик и ткнул им священника в плечо. Священник не обратил на это никакого внимания, и Пабло покачал головой. Потом он что-то сказал через плечо Четырехпалому, тот – остальным караульным, они все встали, отошли в дальний конец комнаты и остались стоять там со своими ружьями.

Пабло снова что-то сказал Четырехпалому, тот сдвинул в глубину два стола и несколько скамеек, караульные оказались за ними в углу, как за баррикадой. Пабло наклонился и опять прикоснулся дробовиком к плечу священника, священник словно бы и не заметил этого, как и все другие молящиеся, кроме дона Пепе – тот наблюдал за Пабло. Пабло заметил это, покачал головой и, подняв ключ повыше, показал его дону Пепе. Дон Пепе все понял, опустил голову и очень быстро зашевелил губами, шепча слова молитвы.

Пабло спрыгнул со стола, обогнул его, подошел к большому креслу мэра, стоявшему на возвышении в торце длинного стола для совещаний, сел в него и стал сворачивать самокрутку, не сводя глаз с фашистов, молившихся во главе со священником. Его лицо ничего не выражало. Ключ лежал перед ним на столе. Это был здоровенный железный ключ сантиметров тридцать в длину. Потом Пабло крикнул что-то, чего я не разобрала, караульным, и один из них направился к двери. Было видно, как губы у фашистов зашевелились быстрее, – они обо всем догадались.

Пабло опять что-то сказал священнику, священник ему не ответил. Тогда Пабло наклонился вперед, взял ключ и тайком бросил его караульному у двери. Тот поймал ключ на лету, и Пабло улыбнулся ему. Потом караульный вставил ключ в замочную скважину, повернул его, потянул дверь на себя и быстро спрятался за нее от хлынувшей внутрь толпы.

Я увидела, как она ворвалась в помещение, но тут пьяница, стоявший вместе со мной на стуле, стал орать: «Давай! Давай! Давай!», просунул голову вперед, так что я уже ничего за ней не видела, закричал: «Бей их! Бей их! Молоти! Забивай!», сгреб меня обеими руками и оттолкнул в сторону.

Я двинула его локтем в живот и сказала: «Пьянь подзаборная, чей это стул? А ну, дай посмотреть».

Но он только тряс решетку изо всех сил и орал: «Убивай их! Молоти! Молоти! Вот так! Молоти! Убивай! Cabrones! Cabrones! Cabrones!»

Я двинула его еще сильнее и сказала: «Сам ты carbon! Пропойца! Дай посмотреть».

Тогда он схватил мою голову обеими руками, ткнул вниз, навалился на нее всей своей тушей, чтобы я не мешала ему смотреть, и продолжал вопить: «Забивай их! Вот так! Забивай!»

«Тебя бы самого забить», – сказала я и врезала ему туда, где больнее всего, и ему стало-таки больно, он отдернул от меня руки, закрыл ими больное место и взвыл: «No hay derecho, mujer. Права не имеешь, женщина, так делать». И в этот момент, посмотрев через оконную решетку, я увидела, что комната кишит мужчинами, которые направо и налево размахивают цепами, шестами, крюками, тычут, колют деревянными вилами, уже не белыми, а красными, со сломанными зубьями, и так по всей комнате, а Пабло сидит в большом кресле с дробовиком на коленях и наблюдает, а все дубасят, рубят, секут, и рев стоит такой, будто обезумевшие лошади ржут в горящей конюшне. Я заметила, как священник, подобрав сутану, карабкался на скамейку, а те, кто гнался за ним, махали серпами и косами; потом кто-то ухватил его за полу, я услышала душераздирающий крик, потом еще один и увидела, как два человека вонзили ему в спину серпы, пока третий держал его за подол рясы, а священник, подняв руки, цеплялся за спинку кресла. А потом стул, на котором я стояла, подломился, и мы с забулдыгой рухнули на тротуар, смердевший пролитым вином и блевотиной, и забулдыга все грозил мне пальцем и повторял: «No hay derecho, mujer, no hay derecho. Ты ж меня покалечить могла». А люди продолжали бежать в Ayuntamiento, переступая через нас, и я видела только ноги тех, кто проталкивался в дверь, да забулдыгу, который сидел напротив меня, держась за больное место, куда я ему врезала.

Вот так мы покончили с фашистами в нашем городе, и я была рада, что из-за того проклятого пьяницы не увидела всего, что могла увидеть. Так что, считай, какой-никакой прок от него был, потому что никому не пожелаешь увидеть то, что творилось в Ayuntamiento.

А другой пропойца, верзила с площади, был еще хуже. Когда мы с моим забулдыгой, после того как сломался стул, поднялись на ноги, многие еще пытались протолкнуться в Ayuntamiento, а этот, с красно-черным платком на шее, сидел и поливал чем-то дона Анастасио. Он мотал головой из стороны в сторону и то и дело заваливался набок, но все лил и лил на него что-то и чиркал спичками. Я подошла к нему и сказала: «Что ты делаешь, бесстыжий?» А он ответил: «Nada, mujer, nada. Отвали от меня».

И тут, может, потому, что я заслонила его от ветра, спичка загорелась, и синее пламя побежало по рукаву дона Анастасио к его затылку, пропойца поднял голову и дурным голосом завопил: «Мертвецов жгут! Мертвецов жгут!»

«Кто?» – спросил кто-то.

«Где?» – закричал кто-то еще.

«Здесь! – загоготал пропойца. – Вот прямо здесь!»

Тут кто-то врезал ему по башке цепом, он повалился и, лежа на спине, уставился на того, кто его ударил, а потом закрыл глаза, скрестил руки на груди и так и остался лежать рядом с доном Анастасио, будто заснул. Тот человек не стал его больше бить, и верзила все еще лежал на том же месте, когда дона Анастасио поднимали и взваливали вместе с другими на телегу, которая вечером, когда в Ayuntamiento наводили порядок, всех их отвезла к обрыву, где их сбросили в реку. Городу пошло бы только на пользу, если бы вместе с ними туда сбросили и два-три десятка таких пьяниц, особенно тех, что были с красно-черными платками; если бы нам снова пришлось делать революцию, я бы точно знала, что таких надо уничтожать с самого начала. Тогда мы этого еще не знали. Но впоследствии пришлось в этом убедиться.

А в тот вечер мы еще не ведали, что нас ждет. После расправы в Ayuntamiento больше никого не убивали, но собрание провести не удалось, потому что слишком многие перепились. Никакого порядка добиться было невозможно, так что собрание перенесли на следующий день.

В ту ночь я спала с Пабло. Наверное, не стоило мне говорить это при тебе, guapa, но, с другой стороны, лучше уж тебе знать все. По крайней мере, то, что я рассказываю, – правда. Вот послушай дальше, Inglés. Это любопытно.

Так вот, тем вечером, когда мы ели, все было очень странно. Мы чувствовали себя как после грозы, или наводнения, или после боя, все были усталыми, и никому не хотелось разговаривать. Я сама ощущала какую-то пустоту внутри, была не в своей тарелке, очень подавлена, мне было стыдно, мучило чувство, что мы сделали что-то неправильное и что надвигается плохое, – как сегодня утром после самолетов. И плохое, конечно, нас настигло – через три дня.

Пока мы ели, Пабло говорил мало.

«Ну как, Пилар, понравилось тебе?» – спросил он наконец, набив рот тушеным мясом молодого козленка. Мы сидели в ресторане у автобусной остановки, зал был набит битком, люди пели, и официантам было трудно пробираться между столиками.

«Нет, – ответила я. – Кроме дона Фаустино, все остальное мне не понравилось».

«А мне понравилось», – сказал он.

«Все?» – спросила я.

«Все, – ответил он, отрезал себе большой ломоть хлеба и стал подбирать им соус с тарелки. – Все, кроме священника».

«Тебе не понравилось, как обошлись со священником?» – я ведь знала, что он ненавидит священников даже сильнее, чем фашистов.

«Он меня разочаровал», – грустно сказал Пабло.

Все так горланили вокруг, что приходилось чуть ли не кричать, чтобы слышать друг друга.

«Почему?»

«Он очень плохо умер, – ответил Пабло. – Безо всякого достоинства».

«Какого достоинства ты от него можешь требовать, если на него накинулась обезумевшая толпа? – сказала я. – До того он вел себя очень достойно. Достойней не бывает».

«Да, – согласился Пабло. – Но в последнюю минуту струсил».

«А кто бы не струсил? – сказала я. – Ты видел, с чем они за ним гнались?»

«Как я мог не видеть? – ответил Пабло. – Но все равно считаю, что умер он плохо».

«Кто бы умер хорошо при таких обстоятельствах? – сказала я. – Чего еще ты хочешь за свои деньги? Все, что происходило там, в Ayuntanmiento, было непристойно».

«Да, – сказал он. – Порядку было мало. Но священник… Он должен был подавать пример».

«Я думала, ты ненавидишь священников».

«Ненавижу, – сказал Пабло и отрезал себе еще ломоть хлеба. – Но он испанский священник. А испанский священник должен уметь умирать достойно».

«Я думаю, он умер достаточно достойно, – сказала я. – Учитывая, прямо скажем, необычные обстоятельства».

«Нет, – сказал Пабло. – Он меня очень разочаровал. Я весь день ждал смерти священника. Он должен был последним пройти сквозь строй. У меня были большие ожидания. Это должно было стать высшей точкой. Я никогда еще не видел, как умирает священник».

«У тебя еще все впереди, – съязвила я. – Сегодня было только начало движения».

«Нет, – упрямо повторил он. – Я разочарован».

«Настолько, что, того и гляди, веру в Бога потеряешь», – опять подколола я.

А он ответил: «Ты не понимаешь, Пилар. Он же испанский священник».

«Ну что за люди испанцы!» – сказала я ему. Вот ты, Inglés, скажи мне, что мы за народ такой спесивый? Что за народ!

– Пора идти, – сказал Роберт Джордан и посмотрел на солнце. – Уже почти полдень.

– Да, – согласилась Пилар. – Надо идти. Но дай мне закончить про Пабло. В ту ночь он сказал мне: «Пилар, сегодня у нас с тобой ничего не будет».

«Хорошо, – ответила я. – Меня это устраивает».

«Я думаю, это было бы неправильно после того, как столько людей убили».

«Qué va, – сказала я. – Да ты прямо святой. Думаешь, я, столько лет прожив с тореадорами, не знаю, каково им бывает после корриды?»

«Это правда, Пилар?» – спросил он.

«А когда я тебе врала?»

«Да, Пилар, ты права, сегодня я ни на что не годен. Ты не сердишься?»

«Нет, hombre, – сказала я ему. – Только не убивай людей каждый день».

И в ту ночь он спал, как младенец, пока я не разбудила его на рассвете, а вот я так и не смогла заснуть. Встала с постели, села на стул и стала смотреть в окно. Там, залитая лунным светом, виднелась та самая площадь, на которой еще недавно строем стояли люди, а на дальнем ее конце – деревья: листья серебрятся в свете луны, в глубине глухая тень, под деревьями скамейки, тоже освещенные луной, и везде посверкивают разбросанные бутылки, а за деревьями – обрыв, с которого всех их сбросили. И ни звука, кроме плеска воды в фонтане. Сидела я, смотрела на все это и думала: плохо мы начали.

Окно было открыто, и откуда-то сбоку, со стороны Fonda[36]36
  Постоялый двор, гостиница (исп.).


[Закрыть]
, вдруг послышался женский плач. Я вышла на балкон, встала босыми ногами на его чугунный пол и оглядела площадь. Фасады всех окружавших ее домов освещала луна. Плач доносился с балкона дона Гильермо. Это была его жена, она стояла на коленях и горько плакала.

Я вернулась в комнату, села, и мне хотелось ни о чем не думать, потому что это был самый плохой день в моей жизни, пока не наступил тот, другой.

– Какой другой? – спросила Мария.

– Тот, что случился три дня спустя, когда фашисты взяли город.

– Не рассказывай мне об этом, – попросила Мария. – Я не хочу этого слышать. Хватит. С меня и этого довольно.

– Я же говорила, что не стоит тебе это знать, – сказала Пилар. – Вот видишь. Не послушалась меня, теперь тебе будут сниться страшные сны.

– Нет, не будут, – ответила Мария. – Но больше я слушать не хочу.

– А я хотел бы, чтобы ты как-нибудь рассказала и об этом, – сказал Роберт Джордан.

– Расскажу, – пообещала Пилар. – Но Марии это вредно.

– Я не хочу это знать, – жалобно произнесла Мария. – Пожалуйста, Пилар. Никогда не рассказывай этого, если я буду поблизости, потому что я могу невольно услышать. – У нее задрожали губы, и Роберт Джордан испугался, что она сейчас заплачет. – Пожалуйста, Пилар, не надо.

– Не волнуйся, стриженая головушка, – сказала Пилар. – Не волнуйся. Когда-нибудь я расскажу Inglés, когда он будет один.

– Но я хочу всегда быть там, где он, – сказала Мария. – О, Пилар, не надо вообще никогда это рассказывать.

– Я расскажу ему, когда ты будешь занята.

– Нет. Нет. Прошу тебя. Давай вообще не будем об этом больше говорить.

– Поскольку я рассказала, что делали мы, справедливо будет рассказать и это, – ответила Пилар. – Но ты этого не услышишь.

– Неужели нельзя поговорить о чем-нибудь приятном? – сказала Мария. – Разве мы обязаны все время говорить об ужасах?

– Сегодня после полудня, – ответила Пилар, – ты и твой Inglés сможете поговорить о чем душе угодно.

– Скорее бы уже настало это после полудня, – сказала Мария. – Скорее бы оно прилетело.

– Настанет, – пообещала ей Пилар. – Прилетит и улетит, и завтрашний день тоже пролетит.

– Сегодня после полудня, – повторила Мария. – Сегодня после полудня, приходи скорей!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации