Текст книги "Смертию смерть поправ"
Автор книги: Евгений Шифферс
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 30 страниц)
Мы молчим у моего порога
И это длится уже долго, или совсем не длится, потому что Фома смотрит сквозь меня в комнату и вспоминает, как отец его, когда был у него, все думал, что уже видел комнату Фомы, вот почему он так думал, он бывал уже здесь, у тебя, вон и машинка, черная «Олимпия» стоит под столом, а вельвета нет, нуда, это правильно, костюмчик ведь был мой, Фомы, у тебя он висеть не может.
КУДА МНЕ УТКНУТЬСЯ – КУДА МНЕ УТКНУТЬСЯ – КУДА – УКАЖИ КУДА.
Я стою и молчу, пусть все делает сам, раз пришел, раз стал посредником.
ФОМА…
Я…
ФОМА Я пришел за тобой.
Я Да.
ФОМА Отец сказал, что пришла пора.
Я Он, вероятно, знает, раз сказал.
ФОМА…
Я Ирины здесь нет, Фома, ты неточно понял отца, когда он сказал, что я взял ее себе, здесь другой смысл, с таким же успехом можно сказать, что я и тебя взял к себе, понимаешь, здесь более глубокий смысл, нежели твое ощущение, что она убежала и легла ко мне в постель, хотя кто знает, может быть, именно это и было бы самым глубоким смыслом. Ты будешь стоять в дверях, или все же войдешь?
ФОМА Я войду.
Он вошел, потому что услышал в моем голосе, что сможет все же узнать кое-что о себе наперед, хоть малую-малую толику, он твердо решил не пропустить ни одной нотки, чтобы все же прознать, если удастся, как будет судим он потом все же, как будут говорить о нем иные, и я могу поклясться, что это не я заставляю его так думать, что это он сам, я не волен уже в каких-то его чертах, я могу создать те или иные обстоятельства, но поступает он уже почти всегда сам так, как хочет, правда, я лучше других могу узнать его самые тайные страхи.
Глава двадцать втораяЗнакомство
Я Вот ты какой, Фома. Это забавно, но зная почти все о тебе, о твоих мыслях, возможных поступках, о делах и заботах, которые встанут на твоем пути, я совсем не знал тебя внешне, пожалуй, я мог встретить тебя на улице и не узнать, не ВСТРЕТИТЬ тебя, не сказать тебе здравствуй, Фома, вот ты, оказывается, каков. Я знал сумму твоих понятий о жизни, знал даже понятие ФОМЫ, но вот то, что ты уже есть, что у тебя есть руки и ноги, небритые щеки, худая почти лысая голова и мятый костюм, длинные пальцы, сутулость, то есть все, что видят в тебе люди, говорящие, что знают Фому, – всего этого я не знал, согласись, что это странно, странно-смешно, не правда ли?
ФОМА Ты создал меня по образу и подобию своему, к чему тебе детали, эта простая работа не по тебе думаю, что если бы я не пришел к тебе вот сейчас, ты и не задумался бы о моей конкретности, о том, что я хочу есть, что у меня болит живот от спазм, что солнце давит мне глаза, обо всем этом не думал бы ты, да и к чему, не правда ли, ты берешь мои мысли, мою энергию, и какое тебе дело, человек ли я или мышь?
Я Боже ты мой, Фома, какие у тебя усталые глаза, больные, больные разбитые зеркала твоей души, как говорят людские писатели, ужели и Ирина не могла бы тебя спасти? Кстати, в твоей пьесе «Круги», я все же прочел ее, а то знаешь, как тебя защищала Ирина, так в твоей пьесе «Круги» герой вешается в конце, а разве б его не могла спасти любовь?
ФОМА Я не знаю, что это такое.
Я То есть?
ФОМА Я не знаю, что это такое. Видишь ли, я думаю иногда, что родился очень старым существом, зверем, уставшим во чреве, побежденным во чреве, выброшенным, облезло-выброшенным в мир, я думаю, что у побежденного зверя была одна забота, забота отомстить, а ведь виновной во всем я считал мою мать, так вот зверь-самец, облезлый и старый самец, которым был я, жаждал утверждения, жаждал познать и унизить свою мать, которая познала, соткала и выбросила меня наружу, жаждал обладания матерью, но так как я уже жил, то есть уже боялся смерти и наказания, то грезилось мне, что мать умерла, а об этом никто еще не знает, и я возьму ее тогда, и быть может, умру от страха и отчаяния.
Я знал, что никогда и никому не смогу рассказать о своих детских страданиях, потому что людская мораль содрогнется от этих мыслей, быстро определит их извращенность и распущенность, и хотя лишь ЖАЖДА могла бы судить меня, лишь ЖАЖДА, она одна, я боялся суда людей, хотя понимал никчемность их морали, но она, видно, эта охранная грамота, стала такой же сильной во вновь рождающемся, такой же стойкой и сдерживающей, как и желание мстить за рождение, как и закон продолжать род.
Я не знаю, что такое любовь, я могу любить любого, могу ненавидеть любого, хотя нет, тут я, пожалуй, вру, я не могу любить никого, никого не могу ненавидеть, я запродан был тебе, я стал забывчивым движением вперед, стал функцией твоего процесса, так о каких же постоянных привязанностях спрашиваешь ты, о какой любви, и о какой ненависти может идти речь, если нет ни секунды стояния на месте, а только сухой бег песка в кишки, разрывающий нутро тяжестью и отсутствием памяти-столбика, на который в крайнем случае можно было бы навесить петлю, но нет, и такой остановки не дал мне ты.
Я Но я дал тебе дар создавать предания, дар толкователя и посредника, ты же написал, между прочим, на драных клочках две работы, очень конкретные работы о судьбе человека и власти, которая отпущена была в твой промежуток, правда, ты написал и о молодом, и о старом, но все же я, пожалуй, сойдусь в оценке с твоей матерью, потому что какое тебе было дело до их расстрелов и предательств, тебе был отпущен дар создавать ПРЕДАНИЯ, записывать их, ведь твой народ владеет письменностью, сумел бы прочесть твои вести через многие лета, так нет же, ты бежал этого труда, ты забоялся его, тебе нужна была жалкая жалость от людей уже сейчас, или гордость борца нужна была тебе, и ты разбросал свой дар на суету их
государственных забот, хотя, конечно, они важны, да, да, но тебе, понимаешь, тебе, был отпущен именно этот дар, а ты не захотел искать его, и создал свои «Круги» и «Числа», что ж, они волнуют, щекочут нервы твоим соплеменникам в их страхе друг перед другом, что ж, ты можешь еще рассказать байку из своего детства, и девицы содрогнутся твоей смелости и пошепчут о правоте Фрейда, гонимого в вашей стране, что ж, ты можешь сказать мне о тупой цензуре, которая даже эти твои потуги погубит на корню, но почему, Фома, забыл ты свои молитвы о полной мере, почему, Фома, не принял ты паству отца, не стал добрым пастырем смерти, не создал этого ПРЕДАНИЯ, а стал бежать своей работы, стал только спать и молчать, и забивать свою тоску и страдание такой литературой, почему не покорился, почему не оставил открытой рану, почему так легко решил спастись, сводя свои смелые счеты с государством? Так легко спастись? И не улыбайся, Фома, моему слову о легкости, не криви рта, ты знаешь, что все же спасался, именно ТРУДНОСТЯМИ спасался, гонимостью спасался, а тебя, Фома, никто не гнал, никто, тебе был отпущен покой и воля, и ты должен был сесть и спокойно искать и записать предание, ты же разбросал свое семя на маленькие преступления с матерью, или с кошкой, которую ты тоже желал в детстве, а на большую ЛЮБОВЬ, на невинность свою к обряду встречи, где отец твой был и помог бы тебе, у тебя не появилось, недостало силы? Тебя обучили всему еще во чреве, ты узнал о страхах жизни и о ее радостях еще до человеческого рождения, ты, как любой человек, не захотел после этого родиться, но наши заботы были шире, мы сделали тебя живым, но почему же ты, который все это сам хорошо знал, не нашел в себе покоя, не нашел в себе простой силы выполнить ту работу, для которой был с таким трудом создан? Чего не хватало тебе? Знания платы? Или кто-то должен был прийти и сказать тебе, что вот ты, Фома, предназначен, будь им? Неужели всегда нужен будет другой, кто назовет тебя, определит тебя, сам никогда не сможешь?
Ты пришел звать меня на суд, сейчас полночь, суд начнется с рассветом, надо ж ведь подождать твою мать-солнце, у нас есть немного времени, расскажи мне, что мешало тебе? Расскажи, потому что я уже не мог заставить тебя делать то или иное, да, в общем-то, мне было все равно, ты или другой сядет за предание, как добываешь ты для меня свои мысли, добром или злом, мне все равно, я не знаю добра или зла, это ваши понятия, но понимаешь, я, как говорят, стоял у твоей колыбели, потому, согласись, мне интересно, что случилось с тобой, отчего ты не стал покорным, отчего не открылся и не покорился своему дару, скажу тебе, он был отпущен не многим за все века. Ха-ха-ха-ха, как ты весь напрягся, Фома, как ты весь напрягся, человечек, услышал наконец отметку своему поведению, имел редкий дар и не взял его, или еще возьмешь? А если я и суд созвал, и тебя заставлю схоронить меня лишь затем, чтобы ты все же сел за свои письмена, схорони меня, Фома, между ждущих крестов, схорони, ведь бессмертен я, потому что не знаю, что такое смерть и рождение, это ваши понятия, что нам до них?
ФОМА Я опять слышу твою иронию, вечную иронию, которая шла рядом со мной всю жизнь, твою иронию, мне не хочется отвечать тебе всерьез, я боюсь, что ли, твоих усмешек, если хочешь знать, эта твоя объективная незаинтересованность, твоя ирония, не давала мне открытости и желания встретиться с тобой, то есть, как ты говоришь, писать ПРЕДАНИЕ, искать его и фиксировать. Пожалуй, именно это всегда мне мешало, именно это. Я ничего не боялся, и весь твой пафос тут был растрачен зря, я не искал легкости и спасения, просто одиночество, то есть общение с тобой, одним тобой и даром, который ты мне выхлопотал, сулило всегда отрицание, твой спокойный дар делал меня менее всего субъективным, я всегда ощущал собственную объективную зависимость от того или иного, что взбредет тебе в голову, или что ты построишь, заведомо зная цель. Эта неторопливая снисходительность к себе и к другим, которая странно текла во мне и рядом со мной, эта моя негромкая насмешница, – она словно играла со мной в нескончаемую игру, что вот вроде и нет ее и моего знания о ней, вроде я совсем свободен, вроде я, это только я, и опять усмешка, или просто злой смех из угла, или вой в одиночке. Ты говоришь, что мне был отпущен дар создать предание, которое, конечно, не нужно моим современникам, но так как у моего народа есть письменность, то прочтут потом иные, обязан сделать я свою работу. Для того, чтобы думать так, надо все же иметь большую гордость, творец мой, большую субъективность, большие желания и тщеславие, но ведь нет всего этого в объективности, сухой, неторопливой, мертвой и вечной твоей сути, которую ты дал мне, как дар немногих, возьми его назад, я не годен быть богом, мне это скучно, я не хочу жить.
Я Ты трусливый и гордый раб, Фома, я думал, ты сможешь другое, ты же меришь свой путь нежеланием быть богом, что ж, это большая рабская гордость не желать быть господином и свободным, люди всегда находили хорошие слова для оправдания своего страха, объединялись в идее, умирали даже за нее, но опять все же были рабами, потому что искали власти идеи, хотели стать господами своей идеи, и гибли, размахивая руками, свято гибли, если ничего не получалось. Ты не хочешь жить, Фома, и в этом, видишь ли, находишь некоторую гордыню, но я не хотел, чтобы ты жил, правда, я и не хотел, чтобы ты так рабски спасался в смерть, я хотел совсем другого.
ФОМА Чего же еще можно хотеть?
Я Ты не знаешь?
ФОМА Нет.
Я Я никогда даже в мыслях о тебе не говорил о своем желании, но я думал, что многое, что узнал ты еще до рождения и после, толкнет тебя в грудь горячим испугом отгадки.
ФОМА Я не знаю, о чем ты говоришь.
Я Твой отец знает, Фома, потому он и послал тебя ко мне, послал звать на суд, он такой же раб, как и все вы, он хочет судить меня, собрав вас всех, он хочет спасти тебя, спасти, оставить себе подобным, но тебе спасения нет, Фома, так же, как его нет мне, я сейчас скажу тебе, чего ждал от тебя, и тебе захочется этого много сильнее, чем мать в детстве, чем Ирину у ног Арахны, много больше, чем смерть отчима, чем гордость бога любить своих убийц.
ФОМА Скажи.
Я Я думал, ты захочешь стать началом, понимаешь, началом, таким, с чего все началось, только вот теперь, закручивая новый круг, я хотел, чтобы ты пожелал, как великой гордыни, безумия, Фома, чтобы ты стал природой самой, пропускающей через себя все, беззащитной от всех страданий, открытой чужим мыслям и страхам, которыми бьется безумный, ведь он поломал свою людскую охранность, поломал болезнью, и его мозг, его мозг без СЛОВА, без охраны, приемлет чужие беды, все беды, как принял пес твой приказ упасть вниз, как излечивал больных Ияса, все беды и зовы людей и зверей слышит безумный на земле, и кричит, пугаясь, людски пугаясь, своему причащению, и прячут быстрее его под замок хорошие люди. Но то болезнь, Фома, то не ЖАЖДА ее. Я думал, что мой Фома захочет испить этой влаги, осознанной влаги многих бед и криков, захочет он принять в себя, чтобы стать самой объективностью, а разве уж так холодна она? Разве нет в ней вопля безумца? Малая толика этого дара, этого безумия, была отпущена тебе, Фома, как умение слышать в миру и записать предание, ведь поэты на земле, Фома, слышат лишь часть общей боли, и то как тоскливо, как одиноко счастливы они, а ты разбросал свое семя впустую, и гордо не хочешь равняться с богами, и не хочешь жить, Фома.
ФОМА Когда-то очень давно, очень-очень давно, ты знаешь, я был рекой. Я знал это очень хорошо, мне было лет пять или шесть, и я плыл к какому-то океану, причем это была не игра, это была жизнь, я знал, что вот здесь и здесь, у меня мелководье, здесь копится песок, который будет потом терзать меня, а вот здесь хорошая тихая заводь и рыбы неслышно гнутся туда и сюда. Мы все замираем перед детьми, мы молимся им, восторгаемся, ты прав, наша кровь и наша ЖАЖДА исхода кидает нас в колени перед детьми, в колени перед их объективностью, ведь они еще не стали рабами, они думают, что все люди такие же, как они, и они такие, как все, что все люди реки или огонь, или дерево, или стая крикливых птиц, они всегда идут просто и открыто к знакомству, в них нет еще рабской зависимости быть униженным и растоптанным, а потому успеть это сделать первому, в них нет еще субъективной половой страсти, страсти обладания, продолжения рода, рабства, которое наследуют они, так как срок людей еще не настал, еще рано; лишь в детстве, в безумном детстве, люди учатся великой объективности великой сопричастности к неторопливому бытию. Дети безумны, но они не знают своего безумства, ты хотел бы, чтобы я, уже осознав эту твою потребность, все же остался ребенком, то есть не знающим? Но что тебе тогда до меня; ты хочешь, чтобы я шел сознательно, чтобы знал, что каждый мой шаг, каждый мой всплеск реки, будет обруган и оплеван, и чтобы все же шел, не умер, гордо умер, а шел бы неторопливо по обочине и не узнал бы даже, что уже преступил грань, что уже и впрямь рекой бьюсь в этой сточной канаве, или чтобы знал, и била, скребла б меня боль белым песком на зубах и в спине? Ты прав, ты прав, у меня даже рот пересох, ты прав, тут есть несметная гордыня, тут есть выход, я смог бы жить и даже искать предание, открываться ему каждым криком страдания, биться в падучей чужих и своих запретов, искать безумия, как спасения, искать неслыханной боли, чтобы разломался в щепы мозг, чтобы распалась связь, охранная связь слова, и открылся бы он большой дырой, чтобы все принять и все пропустить, как река моя растворить и икру рыб, и белые трупы людей, и крик птиц, и отчаяние песка. Как это хорошо, что отец послал именно меня к тебе предупредить, и ты рассказал мне все, и мне, ты знаешь, плевать в общем-то, что ты подстроил суд, чтобы отец послал меня, и что это не я сам придумал и узнал о себе, что вроде ты мне рассказал, но ведь рассказ должен быть услышан, нужен хороший собеседник, не правда ли, толковый собеседник, желающий понять и принять рассказ, и я, ей-богу же, я – достойный и славный слушатель, не правда ли? Да и эта река с белыми людьми, которые растворялись известкой у меня на глазах, внутри меня – белой реки, часто снилась мне уж сейчас, а я ведь знаю, что сон – это маленькое безумие, малый урок, когда слабеет охранность слова, слабеют нити связей и входит в наш мозг объективность, селится в нем, учит не забывать об исходе, учит, а потом удивляются люди неожиданности своих поступков, проявлениям своей субъективности; но я-то знаю, слышишь, творец мой, я-то всегда знал, что сон – это хороший урок, всегда ждал его, ты упрекал меня, что я много спал, что проваливался в сон, как в спасение, но ведь я сейчас хочу провалиться в безумие твое, как в спасение, видишь ты, как спасался я, я искал всегда и сам безумия твоего, только вот решился оформить его, сформулировать никак во мне не решалось все, а может, и просто не знало, людски не знало, потому что у них лишь два выхода: жить или умереть, а пуститься сладко в безумие не могут они в своей морали, да и правильно; ты же ведь и Арахну заставлял рассказывать мне об этом, а я рассказ-то не слушал, ждал только и боялся, что он повесится тут, при мне, а меня завтра накажут, но спасибо тебе, видишь, на колени стал, спасибо тебе, что рассказал, что открыл, что помог мне найти хоть какую-то гордость, чтобы дальше жить, и чтобы не равняться с богами, а быть частью их, спасибо тебе, творец, я готов вести суд, готов быть на нем председателем, многое можно будет решить сейчас, я звоню, пусть собираются все, дай мне веревку этого колокольчика, я звоню, я зову всех на суд, кто желает послушать неплохое дело, дзинь-дзинь-дзинь-прыгай мышь вот сюда, ты начнешь первой свою речь, а уж потом и ты, Токк, расскажешь, почему тебя волновало все же, помнят ли тебя потомки после смерти, читают ли; да и ты, Сфинкс, иди сюда, пусть тебя забоится мышь и забудет свою речь, и ты бей, бей, не стыдись, хвостом, у каждого из нас есть свой хвост, который мы прячем, которого боимся, и который холодит змеей наши стопы и дыры меж ног.
Глава двадцать третьяЕму никто никогда не отвечал
Не ответил и в этот раз.
Его одинокий колокольчик звякал в сухой тишине, но тех, кого он звал на суд, не было. Не было отца, не было матери, не было мыши и Сфинкса, не отозвался Арахна, не пришла Надз, и Ияса, и мальчик, и Эдип, и Ирина, и странный поэт Токк, – нет, никто не ответил ему, никто не пришел на суд, где он созрел быть председателем. Фома ушел куда-то, улыбаясь своей победе, потому что твердо решил, что все они, хоть и хотели суда, хоть и послали его посредником, но как-то узнали о его последнем разговоре, и не решились прийти, не смогли, забоялись.
И когда я, переодевшись в свой новый костюм для выхода в свет, пришел в помещение, оно было пусто, там не было никого, даже Фомы. Я знал об этом, но все же предвкушение дальнейшего знобило меня, открывало пустоту и прохладу в середине груди и между лопатками, открывалось сквозняком пробитой внутри дыры.
НЕ ХОДИ-HE ХОДИ-НЕ ХОДИ-HE ХОДИ-НЕ ХОДИ-HE ХОДИ-НЕ ХОДИ.
Это тихо плакала у входа Ирина, не ходи, он убьет тебя. Я улыбнулся, я не мог рассказать ей, что ждал этого давно, что затем и создал Фому, чтобы он в поиске своего безумия решился прекратить меня, что мы долго и неторопливо брели к концу, что так или иначе знали о нем оба, чего уж теперь оттягивать, и так затянулось все это невыносимо. Я улыбнулся Ирине, пошел на кладбище.
Глава двадцать четвертаяХотелось бы прорасти
Фома стоял у открытой могилы, руки у него были нечистые, пальцы оттопырены в стороны, из-под ногтей текла кровь, он устал, земля была твердой, плохо поддавалась голым ладоням.
Когда он увидел меня, то просто и покорно отошел в сторону, давая мне возможность пройти. Я спрыгнул вниз, лег там, широко открыв глаза, чтобы ударила в них боль, когда Фома кинет первый ком земли. Он кинул, а потом с мокрым хрипом навалился на холмики песка, бросал его ногами, выравнивая землю, торопясь стать сверху крестом. Наконец стал.
И закричал, как дитя, ПРОРАСТАЮ! Мои волосы, мои река и боль пробили ему стопы снизу, привязали корнями дерева к земле, чтобы пророс он, чтобы открылись в ладонях дети листвой.
И крик его в мир много летел.
А потом кинулся к нему мальчик, схватил его в охапку, и оторвал все же с могилы, отнес его и положил рядом, и кровь текла мокрой водой на землю из проросших стоп Фомы, положил мальчик Фому на землю, а сам стал вместо него крестом, и закричал, закричал-засмеялся малыш:
НАПИШИ ПРОСТУЮ КНИГУ, ФОМА, ПРОСТУЮ, КАК БЕЗУМИЕ, СЛЫШИШЬ, И ТОГДА ЗАШУМЯТ ЛИСТВОЙ ВСЕ КРЕСТЫ, ФОМА, СЛЫШИШЬ, ПРОСТУЮ, КАК БЕЗУМИЕ.
Пророс деревом.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.