Текст книги "Смертию смерть поправ"
Автор книги: Евгений Шифферс
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
Глава девятнадцатая
Тотем
Эдип раскручивал тропу к долине вниз, все вправо и вниз, и запахи звали и гнали его. Змеи показали ему много соли, он ел ее и бил своими короткими передними, бил ловко и размеренно, ПОДГРЕБАЛ россыпь в небольшие кучки, штук десять в ряд, играл с ними, мычал в них, и только потом уже лизал и вставал на длинные задние, и глаза свои поднимал солнцу, и что-то новое от этой возможности видеть солнце днем и звезды ночью кололось в нем, селило мятежность и неудобство в паху, он лизал это свое большое неудобство, но покоя не было, а только била еще сильнее пахучая дрожь, и он вставал на свои длинные задние, ревел одиноко, и штука его торчала до боли между ног, одиноким рогом торчала. Соль уводила боль в голову, которая крутилась туда и сюда, валилась за спину, играла с Эдипом в прятки, смеялась ему, качала его пьяного все вправо и вправо, и он кидался к стене, к опоре, все влево и влево, и терся белой шерстью в заплешины, и точил свои ножи коротких передних, когда бил их камнями о ребра скал, бился до искр, до запаха гарева, до жара своих несчастных копыт, чтобы потом быстро прикрыть их теплом свою одинокую штуку, которая замерзла там между ног и мешалась играм на солнце. Но избавления не было, и Эдип вроде даже знал, что его не придет ТАК, но все выл и выл, и гнал искры из камней, и в хрустящем ручье мочил жар своей штуки, потому что иногда казалось ему, что она болеет лихорадкой и потому-то ее бьет холодный озноб, и пусть вот ручей поможет теперь, успокоит меня, усыпит, вернет прежнюю гибкость и мягкость, которая по-прежнему есть ведь в хвосте сзади, а вот в этом, ДРУГОМ хвосте напрочь пропала. Ручей помогал и Эдип спасался в нем от жары солнца и от зова его, спасался-замирал сном, чтобы идти вниз по тропе запахов ночью, когда звезды сверху опускают прохладу, чтобы мог все же Эдип идти, чтобы не палило его вечно солнце в холод влаги, чтобы не валялся он все время, трудно дыша прикрытыми глазами на красном берегу ручья, чтобы не скреб своими передними, подпирая голову, УКРЫВАЯ голову прочь от солнца и его запахов. Эдип шел ночью и спал днем, измученно спал, непокойно, и судорогами бил ручей и валился много раз в него головой, пил свою жажду много и долго, и все же как-то выползал, как-то спасался, чтобы ночью идти за запахом, который гнал его вниз и шевелил желание, и Эдип кусал это свое желание в кровь, в более острую, а стало быть и спасительную боль. И чем ниже опускался Эдип, чем ближе он знал этот запах, тем неизбывнее и печальнее становилась его боль, открывалась невозможностью перестать, пугала незнанием избавления, которое вроде могло бы настать, когда я уже близко к цели, но не наставало, а росло все глубже и шире в дыру, в открытость совсем, и чем ближе и невозможнее запах, тем шире и глубже дыра, и не закрыть ее одиноким весенним зверем, одиноким в одинокую смерть.
Эдип выл свое неумелое желание звездам и тропе, и иногда ему слышался снизу ответный радостный вопль запаха долины, словно изнемог он, ОЖИДАЯ Эдипа с таким криком, словно торопит его, Эдипа, быстрее к себе. И тогда Эдип бежал уже и по крику вниз, падал, потому что уклон был крут и потому что надо бы бежать на всех четырех, а он все дробил тропу длинными задними, а короткими передними скреб стены тюрьмы своей и трогал-хотел-оторвать свою боль между ног. Змеи смотрели сверху на его муки, качали головами и шелестели о весне и о зове ее, меняли шкурки свои, жалели Эдипа, особенно старая тетка и одна чернявая маленькая, они даже подскакивали вверх, когда он катился вниз и кричал, и показывал звездам и солнцу застывшую ЗМЕЮ свою. Его копыта скользили по красной тропе, он садился задом с размаху о камни, бился болью позвоночника снизу вверх, полз потом или лежал на спине, радуясь этой простой и острой боли, которая была понятна и которую можно переждать, так как острота ее и протяжность все же умели знание конца и избавления, которых не было в его тоске от солнца и весны. Все кругом плавилось вместе с криком Эдипа, все кругом понимало его тоску и кричало ему ответ черным снегом, зовущим воду, черной землей, открывающей себя в зелень травы, криком веток в зеленые листья, вздохом и воплем бабы-земли к успокоенности зачать от солнца. Этот вопль кружил в Эдипе радостью приобщения, но и болью смертной кружил он в Эдипе, и Эдип торопился в долину, все вниз и вниз, и слушал там крики снизу, и вопил уже не только боль свою, но и скорость встречи, трубил там бабам внизу, что много несет им покоя, чтоб ждали его, чтоб готовили много покоя ему. И старый старик с острым ножом, хозяин-старик стада ждал его на равнине, готовился, хмурился и смеялся продажности своих баб, ел снег, который чернел цингой на плохих деснах без былых белых зубов. Он ел снег, чтобы набрать в себя большой холод, который, быть может, избавит старика от страха встречи с этим протяжным воем сверху, от унижения перед проклятыми бабами, продажными тварями, которые все забывают весной, все забывают, кроме желания, и кусают старика и не дают ему спать совсем, изводят его до бессилия, до дрожи плохих ног, а тут еще этот крик на смерть, эх-эх-эх, дай снег мне побольше холода, дай силы, пусть замерзнет моя тяжелая голова, пусть не гнется рогами к земле, пусть застынет двурогой смертью пришельцу. А бабы уже толпились у последнего витка тропы, они слушали и урчали бег Эдипа, они толкались УЖЕ покорно, потому слышали в его крике и запахе, что достанется всем, что можно спокойно искать молодую траву, что он не оставит ни одну из них в беде, что найдет, что разыщет, и можно даже играть, что вроде не нужен он, играть молодость и гордость, которую совсем позабыли, когда клянчили у старика себе ласку; можно спрятаться от молодого, который бежит, и пусть ищет нас, пусть поищет, интересней ведь так; вон и земля убегает от солнца в ночь, чтобы встретиться вновь под утро, и бабы игрались УЖЕ спокойно, а старик в этих их играх уже знал свою смерть, и злился, и страх проходил, и голова твердела двумя ножами, и он бил ими с гону камни, и камни крошились в страхе, а ножи лишь звенели силу И этот звон слышали бабы, и некоторые между них вновь стали вилять худым зимним задом старику, и он расхрабрился и вонзил им свой другой рог, а потом опять прыгал головой на камни, и так много раз искал он себе силу ритуальными играми жизни, и даже гонялся за молодухами и подпрыгивал перед ними, как прежде когда-то; и ЭТО старик не хитрил, не заискивал перед своими потаскухами, которых презирал, а делалось ЭТО само собой, весело, как когда-то знакомо давно. Старик валялся смешно в снегу на спине, открыв солнцу все свои пять ног, потом замирал, словно его вовсе и нет тут, а это просто старый сугроб снега, и с криком несся глазами в землю на камень горы, и крошил бедный камень в прах, и кричал своим шкурам подходи следующая, и терзал их, и валился опять на спину и всему свету показывал штуку свою, что вот есть еще, совсем неплохая есть у старика штука, и пусть приходит этот молодой крик сверху, он ПЕРЕШИБЕТ его своей штукой надвое и скажет, что так и было. О, это было большое веселье, большое веселье в Большой Долине, и птицы останавливались погалдеть над ним, теряли птицы минуты встречи с родными по возвращении, галдели зрители довольство старым шутом, и он опять и опять, видно, уж не мог остановиться, старина, опять и опять поднимал уставших баб и топтал их, чтобы знали свое место, чтоб не смели никогда таить в себе недовольство его старостью, ну, вот, ты шумела больше всех свое недовольство, ну, ты вставай, ты же молодуха, ты полна сил, вставай, поборемся еще, посмотрим, кто из нас постарел, и она поднималась, КАЧАЯСЬ, и он валил ее своим ударом и смеялся над ней, упавшей. И только одну молодую не тронул старик, он всегда ее отделял от других, потому что она всегда жалела его, и хотя была такой же молодой, как многие у него, никогда не смеялась, никогда не теряла своего печального глаза старику, никогда, даже безумной весной; она просто тихо отходила от всех и лежала неподвижно на камне, или лежала в холодных ручьях, но никогда не звала старика, и тем более никогда не звала его злобой и тоской. Потому старик сейчас и не глумился над ней, не игрался ею в прятки со смертью, а просто не смотрел в ее сторону, не знал ее глаз и молчания, потому что в них были жалость и понимание его страха, молчание его невеселому лицедейству. Старик не тронул ее совсем, старик просто подлез к ней и тихо-тихо заскулил, и стал тыкаться в ее соски, как маленький мальчуган, хотел старик испить материнского молочка, и тук-ткал-толчком-в-мягкий-запах свою печаль и одинокость, и молодуха стала облизывать старика, стала шершавить его шерсть, прикрыла ему глаза и расчесала ресницы, и бороду его бедовую растягивала в белые нити Хаи, и рога его упрямые на лбу мыла от пепла гор, обмывала мужа своего молодуха перед смертью его, и оба были странно счастливы, совсем непохоже счастливы на прежнюю их жизнь, одиноко счастливы скорбью, которую оба узнавали сейчас в новом мире, которого не было прежде и который рождался от юродства старика и от печали молодухи, и от сна успокоенных других баб, которые получили то, что хотели, а до цены им дела нет. Молодуха натужилась вся, напряглась пружиной и мольбой, выдавила молодуха несколько капелек молока из себя, и маленький старичок проглотил их полынную сладость, поел немного, и утих сном в тепле между ног молодухи, в тепле ее запаха, который большая защита обиженным.
А Эдип все кричал и кричал сверху, и запах из Большой Долины все гнал и гнал его вниз и вниз, и даже кусок хвоста оторвал он в кровь, когда скользил на своих длинных задних, кусок хвоста отлетел прочь, и кровь солила тропу в соленья, высыхала красным песком и красным паром поднималась, и солнце где-то уже видело этот красный пар, где-то в другом месте, кажется, в земле евреев, когда капала кровь Иосифа на песок, кровь Иосифа сквозь прокушенный палец. Эдип кричал свою муку, отчаянную детскую муку по женщине, которая скручивает тебя тропой вверх и вниз сразу, и нет никакой возможности распрямиться-потянуться детством перед сном или в пробуждении, вытянуться стрункой и охнуть даже, до того это хорошо. Бежать вниз на четырех было Эдипу неудобно из-за слишком длинных задних и из-за СЛИШКОМ крутого спуска, и он повернулся задом к Долине и так и пополз вниз, и увидел далеко наверху старую свою тетку и молодую чернявую змейку, хотел было им улыбнуться, но поворот тропы утащил его от них прочь, и он только стукнулся зубами о тропу, только лизнул немного свою красноту-солонину на ней.
И этот поворот был последним.
Эдип сполз кровью зада в Большую Долину, где все спали, устав от игр, все спали, кроме одной молодой сиделки, которая гладила старого шута, который и белого грима не снял, а так и умирал, разбившись с высокого каната, и все орали, когда он там вертелся им на утеху, и все кричали, когда он вертелся белым лицом вниз, и все уснули, переспав со страхом и счастьем, а он вот тычется мордой в гриме к соскам сиделки, потому что кажется шуту, что он маленький и НИКТО не знает, что он старый-старый старик, и вот он обманет всех и попьет сладкой жизни в себя, а потом опять на ковер, опять РИТУАЛЬНЫЕ ИГРЫ, только теперь, судя по всему, гладиаторские. Остановка движения ударила Эдипа, он пошарил еще и еще своими задними, свился немного змеей, чтобы ТАК двинуться дальше, но нет, движения не было, была неподвижность и тишина, и ОЧЕНЬ не хотелось поднимать голову, хотя запахи были вот здесь, совсем рядом, те самые запахи, которые делали ему боль между ног и оторвали кусок хвоста, это были те самые запахи, но вдыхать их не было никаких сил, и глаза приоткрыть тоже не было сил, да и штука устала стоять на страже и размякла, успокоилась и несла благую неподвижность всем работникам Эдипа, рукам его и ногам, плечам, остатку хвоста, уродцу этому, дыркам прокушенных стоп, теплому носу, струйкам жара возле него, белым зубам и длинному, всегда мягкому языку. Эдип лежал на небольшой горке черного снега и тот остужал Эдипа, отдавал ему свой холод, и брал взамен тепло, и плавился струйкой новой реки, и Эдип облегченно раздул эту реку, и своей теплой жидкостью вылился Эдип под себя в ручей и следил, как тепло и благость от ЭТОГО растворялись под ним в сон.
Так они спали в Большой Долине все, все, кто кричал и ярился сверху, и кто плакал на ковре, и зрители-птицы, и зрители-бабы, все спят сейчас, все, кроме одной, которая есть ПЕЧАЛЬ. Она смотрела сквозь темноту на Эдипа, который лежал грудой камней у начала тропы, она хотела бы подойти и к нему, и его облизать всего, потому что к ней приходил запах его крови и его ДЕТСКИХ МОКРЫХ ВОД, и особенно этот ДЕТСКИЙ звал в ней какую-то странность, которую она не знала прежде и которая была похожа на ее одинокость с сосущим стариком.
В ней густела жалость прошлых ночей и сегодняшнего солнца, в ней, которая УЖЕ умела бороться как-то с собой, когда все в ней хотело стать в очередь к старику, и ноги и запахи толкали ее кричать об успокоении, а она, или кто-то в ней, имел силы уйти и дождаться усталого старика к себе, чтобы просто поласкать его, ПРОЯВИТЬ ЗАБОТУ о нем, а не подставлять мокрый зад. В ней густела жалость ко всем, вместо злобы, ей было жалко своих товарок, которые страдали весной, ей было жалко старика, птиц, которые летят все вместе и бросают уставших одиночек, траву, которая только вылезет себе зеленым солнцем на волю, а ее уже надо съесть или просто топтать и мять, жалко снег, который уходит в воду и землю, и воду жалко, и землю жалко, когда они ПОТОМ станут снегом и льдом, дерево жалко, что оно открывается, лопается-ломается листом, себя жалко, когда ты ломаешься кем-то маленьким и нужным тебе наружу, а потом почему-то он от тебя убегает; это ВОСПОМИНАНИЕ О МАЛЕНЬКОМ, который был из нее и ушел куда-то, появилось в ней совсем недавно, раньше она этого не умела в себе, она даже как будто могла ВИДЕТЬ того маленького перед глазами, когда ВСПОМИНАЛА его, и когда затихала от его запаха, который жил вместе с ней всегда, и иногда вылезал остро и больно, и вот тогда-то она как будто видела СВОЕГО МАЛЕНЬКОГО, СВОЕГО ПОСЛЕДНЕГО, и тихонько ждала, чтобы не вспугнуть его, чтобы он возвернулся, потому что ей думалось, что, быть может, она чем-то обидела своего маленького, своего последыша, и он ушел от нее к другой, к СОВСЕМ другой, потому что в их племени этого запаха не было ни у кого, вот только, как это ни странно, совсем чуть-чуть он был у СТАРИКА, но ведь не мог СТАРИК быть ее маленьким, ее последним, которого она вспоминала, не мог, потому что тот, который приходил перед ее глаза в жаркие дни или темные ночи, был безрогим и все время вроде стоял на задних ногах, а передние поднимал перед мордой и двигал туда и сюда. Потому-то она и допускала к себе старика, потому-то и вылизывала на нем все, как когда-то чистила и прибирала для жизни своего малыша, и у нее, у ПЕЧАЛИ, шевелились ночью звезды в глазах, и она как будто это знала про себя, как будто умела это видеть со стороны, она, ПЕЧАЛЬ, вообще замечала эту странность за собой, вроде она как-то умеет видеть себя со стороны, вот она пошла к ручью пить, вот остановилась, потому что опять пришла острота детского запаха к ней, вот ОНА ВИДИТ СВОЕГО МАЛЕНЬКОГО, а в то же время просто пьет холодную воду, ей, ПЕЧАЛИ, это было очень интересно, и она была молчаливее своих товарок, которые постоянно орали друг другу знакомые новости, она была молчаливее, потому что ждала ЕЕ, собеседницу в себе самой и с ней вела молчаливые переговоры, и хотя это случалось очень, очень-очень-очень редко, но она ВСПОМИНАЛА, что все же случалось, и ждала следующей встречи, и могла не есть и не пить, могла забыть обо всем этом, даже о желании к старику могла она забыть, когда ВСПОМИНАЛА эти свои тайные встречи, когда училась СМЕЯТЬСЯ им, радоваться. Ее никто не пытался обидеть в племени, потому что что-то в ней говорило о страшной силе, которая была неведома иным, о страшном каком-то знании, и вот вроде оно есть, это знание, а она и сама не подозревает о своей силе, не пугается ее, а наоборот, улыбается ей, ждет и печалится. Это было известно почти всем в стаде, всем, кроме нее самой, и потому ее боялись немного, вот ведь какая она, имеет опасную силу, которую мы все чуем, и даже не знает о ней, не гордится и не тяготится, а вроде бы так и надо, вроде бы все как было. Еще она была знахаркой и это тоже всех удивляло, откуда вот она знает, что та и другая больна, и не может идти, потому что ноги стынут судорогами, откуда она это знает, хотя бредет всегда в самом хвосте и соль никогда не рвется лизнуть, чумная, откуда она все знает и ПОЧЕМУ бежит к такой хромой сразу, и лижет больное место сразу, и смотрит в глаза, чтобы прогнать боль, и боль уходит, а она вроде улыбается печально, и опять смотрит куда-то в сторону, пропускает все стадо вперед себя, и бредет сторожем сзади всех, пыль всех глотает и все улыбается, и трясет иногда головой, словно играет со своим малышом, знаете, идет-коза-рогатая, но ведь никого нет рядом с ней, а она это ЧАСТО делает. И старик к ней часто ложится просто так, когда позабавится с нами, а ей никогда не хватает его, но она допускает его к себе полежать, и не кричит, и не бьет его рогом к запаху своему сзади, а лижет его, но словно и НЕ ЕГО, а кого-то другого, кого она знает и любит, и ПОМНИТ.
ИРИНА-ИРИНА-ИРИНА-ИРИНА-ИРИНА-ИРИНА-ИРИНА-СЕСТРА-И-ЖЕНА-МОЯ-ДА-И-МАТЬ. Это Ирина, творец мой, закричал мне Фома зимой, это она, я узнаю ее, вот ты куда, оказывается, послал ее тогда, вон она где, моя ИРИНА, моя ПЕЧАЛЬ, моя любовь при мертвом пауке-АРАХНЕ, вот ты куда услал ее, творец мой, вон где она ищет АКУТАГАВУ, который теперь уж ты, а я теперь Эдипом стал, и Ирина моя, мать мне, и СТАНЕТ ЖЕНОЙ. Ой, Ирина, мышь моя, ОВН мой, АГНЕЦ. Вот откуда печаль твоих глаз и смех твой с первым глотком при рождении, ИРИНА-ПЕЧАЛЬ-МОЯ, овца моя, моя из веков.
Еще за ней ходили всегда табуном дети стада, бросали своих мамаш и шли к ней, и она что-то с ними делала, потому что они спали совсем без ночных своих криков, спали, а она неизвестно спала ли вообще когда, видимо, нет, потому что с первым солнцем она вела малышню к ручью, пока взрослые не взбаламутят там чистоту, а потом вела их к свежим травам, и чистила их там, лизала, и они приходили к нам назад белые, как когда-то до нас верблюды. И еще ее очень боялся старик, и она об этом знала лучше всех; старик боялся ее потому, что однажды, когда она игралась с кем-то, кого видела, старик вдруг тоже увидел его и вспомнил тоже, это было, правда, только один раз, и потом старик никогда не мог ВСПОМНИТЬ, откуда у него страх к ней, но тогда, в тот один раз, он тоже увидел того, кого ВСПОМИНАЛА она, увидел и узнал того самого не убивать пухлоногого, который вставал перед ним просьбой и застрял тогда костью на его ножах, и он чуть не упал с горы, когда стряхивал пухлоногого вниз. Страх резко и остро запах страхом, и она, ИРИНА, ПЕЧАЛЬ НАША, СОЕДИНИЛА страх старика со своим малышом, который просил защиты и которого старик, она видела это еще ТОГДА, но не понимала ничего, видела, потому что не ела соли, а грустила в стороне о всех, видела, как старик ударил раз и два, и три раза ударил по МАЛЕНЬКОМУ и тряс головой, чтобы скинуть его, и не мог, и ей ТОГДА даже хотелось подойти к старику и помочь ему, помочь ему сбросить этого ненужного, который потом будет вспоминаться ей, как ЕЕ ПОСЛЕДЫШ, ее маленький, который вырвался изнутри. Старик тогда тоже это все вдруг увидел и запах страхом, цветным страхом, который долго она не могла от него прогнать, хотя тогда-то, кажется, он в первый раз и уткнулся к ней в соски, и она стала его прибирать и ЖАЛЕТЬ. Она дрогнула, потому что СЕЙЧАС к ней вновь пришел резкий и терпкий запах от ПРИШЕЛЬЦА, который спал у начала тропы вверх, и крик которого так веселил ожиданием ее подружек, запах ее МАЛЕНЬКОГО, и она опять увидела его перед глазами, как он поднимается на уродливые длинные задние и как вертит короткими передними у носа, как валится к ней в соски, как ПОДПРАВЛЯЕТ их передними своими уродцами. Она дрогнула, потому что запах не проходил, как это всегда бывало раньше, а стоял и густел, и ее маленький тоже все плясал и плясал перед глазами. Она дрогнула и встала, потянувшись, и оставила старика лежать на земле, а сама тихо пошла к запаху, который тек узкой и сильной рекой к ней, МОКРЫМИ ВОДАМИ тек, и она поплыла в них. Эдип лежал на спине, задрав свои ноги сломанным в ветре кустарником, а обрубок хвоста мочился в его жидкости, и кровь переставала течь. Она стала его лизать, вылизывать всего в сушь, и в ней торопились два желания: накормить его своими сосками, но и быть с ним, как когда-то со стариком, в ней зашевелилось тяжелое весеннее желание, от которого терялось все всегда и КОТОРОГО она, видно, никогда доселе не испытывала, потому что испугалась своей нежности и жажды к этому пришлому, испугалась, потому что поймала себя на том, что разворачивается к нему задом и будит его копытцем, испугалась потому, что умела быть с собой другой, умела смотреть на себя со стороны, а вот тут вроде ОБЕ они вместе, и та и другая, хотят, чтобы новый успокоил их. Она вылизывала его всего-всего, а он дрожал в своем сне, когда она трогала языком его обрубок хвоста и его ДРУГОЙ обрубок, он дрожал и боялся, что все это пройдет, лишь он откроет глаза, что все это колдовство змей, и что ничего этого нет тут, в долине, куда он так злобно и покорно бежал по тропе запахов вслед за своей упругой змеей, он все плотнее и плотнее сжимал веки, и тогда ПЕЧАЛЬ лизнула и их тоже. Это было пронзительно, он УЖЕ КОГДА-ТО знал такое же шершавое прикосновение на слипшихся по рождению глазах, ему уже КОГДА-ТО открывали их так же любовно и просто, так же неторопливо и робко, а он так же не хотел их открывать, потому что очень приятно притворяться спящим, когда рядом шумит-шелестит мама, и пора вставать в мир, но можно, обязательно можно, оттянуть этот час встречи. Но вместе с этим детским в нем опять зрело желание, которое гнало его, и которое, так он знал, может быть сейчас успокоено, и потому он не торопился, оттягивая, продлевая свой стук-перестук сердца, свою невозможность, свою нежность к тому, что облизывало его и ТАК пахло. А она, ПЕЧАЛЬ, все время видела перед глазами своего маленького, и он двоился в пришельца и вновь возникал, и она прикрыла свои глаза, чтобы не видеть обоих, и доверчиво и беззащитно стала протягивать свой зад лежащему, как протягивают руку за милостыней, хотя знают, что могут очень обидеть люди, но все же тянут, потому что нет выхода.
И тогда Эдип встал, и его длинные подняли его хорошо и строго, и солнце ударило его задранные в радость глаза, а уши услышали вопль старика. Старик уже давно, с того самого момента, как ПЕЧАЛЬ ушла от него, смотрел на них, на двоих, смотрел и ждал, или что-то ждало в нем вместо него, ждало удобного момента, чтобы убить его своим ножом, убить пришельца, который вроде бы похож на кого-то, кого старик знал прежде, но не в этом дело. Старик видел, что она просит пришельца, просит его молодой запах помочь ей, старик знал, что молодой обязательно полезет на нее, пусть полезет, вот тут-то я и ударю. И старик ждал, терпеливо ждал, когда же все это начнется, ждал и даже не дышал, а замер просто камнем, и ветер стал дуть на него, так что он ЗНАЛ их запахи, а они его нет; старик ждал, и в нем совсем не было прежнего страха, его шея и рог замерзли в одно жесткое лезвие, а все остальное тело стало ловкой кистью, которая знает, когда и как метнуть нож, или прижать его к теплому боку навеки. Старик стоял и ждал, и все было бы так, как он задумал, если бы не крик радости, который ринулся вместе с ним на Эдипа, когда тот поднялся на свои длинные задние к матери своей. Вопль старика был веселый и громкий, это был хороший вопль уверенной в своей победе природы, хороший и громкий крик благодарности, что все так устроилось, что нет совсем страха, и что ПРИШЕЛЕЦ полез на бабу, дурак, вот тут-то и смерть тебе, пришлый, смерть, смерть, смерть. Его вопль был воплем избавления, воплем, что он будет жить до следующей весны, что сейчас, когда он убьет этого сосунка, бабы будут ластиться к нему, как прежде, а он, старик, он прежде всего прогонит эту шлюху из стада прочь, эту шлюху, которой он доверялся сном, и которая бросила его, расчетливая тварь, она потому-то и не хотела старика, что берегла себя для такого вот молодца, который вон лезет на нее неумело, и глаза закрыл, мой молодчик, так вот же тебе, получай.
Старик издал этот вопль и потому промахнулся.
Эдип оттолкнул вперед свою подругу, а сам прогнулся назад, и старик промахнулся сквозь них и ударил ножом своим в камень, и тот зазвенел красиво, и Эдип немного послушал звон, совсем немного, пока старик разворачивался, чтобы ударить еще и еще. ПЕЧАЛЬ легла на свой прежний камень и стала смотреть и ждать, другие же бабы все еще спали, так их загонял старик в своей шутовской пляске, э, старик, попляши-ка теперь, старик, уж неважно теперь, старик, есть ли зрители или нет, вертись, вертись на ковре, старик, вертись, только не очень много шути, старик, осторожнее, старик, подбирай слова и шутки, никто ведь не слушает тебя, лишь ты сам, а что может тебя всерьез развеселить?
Эдип стоял и ждал, а старик плохо разворачивался назад, потому что вложил всю силу свою в этот удар, и это был очень хороший удар, и никто не виноват, что крик открылся радостью в старике, никто; удар был хороший и он бы убил пришельца, да заодно, наверное, пропорол бы и шлюху, которая бросила старика во сне и пошла ластиться к молодому; нет, это был хороший удар, и старик сам узнал его силу, потому что все закружилось в нем от удара о камень, все вновь закружилось страхом, как на тропе, когда нельзя глянуть вниз, чтобы не упасть, чтобы не ЗАХОТЕТЬ упасть, а ведь это самое страшное, что может придти это желание и ты покоришься ему, и ляжешь, или приляжешь в пропасть-вниз. Этот страх опять кололся в старике, потому что сейчас, после его хорошего удара о камень, ему очень хотелось лечь и уснуть, и униженно просить потом молодого, чтобы оставил старика в стаде, чтобы брал себе всех этих сук, которых видеть не может старик, но чтобы оставил его, старика, в покое, чтобы не гнал его с теплого камня, где он будет тихо себе греться на солнце. Этот страх, что старик может лечь и не встать, а лежать себе и лежать, и просить о пощаде, бился в старике неистово, скрежетом зубовным бился, потому что поймал себя старик на том, что ноги его без приказа гнутся лечь, и голова, улыбаясь, клонится к ним тоже. Старик стоял и покачивался из стороны в сторону, и его страх и желание униженно просить пришельца росли еще и потому, что тот не ДОБИВАЛ СТАРИКА, а просто стоял там и ждал, что же будет дальше, стоял, словно играл в какую-то игру, словно не с ним все это происходит, словно не он это дерется сейчас насмерть, а вроде бы это игры, и он лишь танцует ритуальный танец, танцует о ком-то, кто вот так бился насмерть раньше, но не он сам, нет. И еще, вот что еще случилось, вот что свершилось сейчас: старик ВСПОМНИЛ этого пришельца, это был тот самый пухлоногий, которого старик пробил тогда, и который прилип к его рогам, вот кто это был, этот пришелец. Это ВОСПОМИНАНИЕ старика было первым в его жизни, быть может, потому первым, что прежних пробитых он не мог ПРИПОМНИТЬ, потому что они не приходили, а умирали где-то, где-то, где их выпивал снег или еще кто. Но этого старик вспомнил, и еще больше забоялся, и еще больше гнулись его старые ноги лечь, и еще больше зрела невозможность сделать это, потому что пришелец никогда не простит. Эдип смотрел на старика и ждал, ему тоже казалось, что он где-то видел такое, что вроде это было ему знакомо, что вот он тоже как-то ждал, а кто-то так же присматривался к нему, чтобы потом зачем-то подойти, а, это, верно, было у змей, когда они обнюхивали меня, а я стал им танцевать, хорошее было время, очень хорошее, а старик-то хочет лечь, что ли, пусть себе ложится, я не трону его, вон моя подружка ждет меня, сейчас, я сейчас, вот только разберемся со стариком, что к чему.
И старик побежал на него опять, но уже без крика, а молча, не тратя сил на крик, и это молчание и сопение ответило в Эдипе страхом и серьезностью, брось, Эдип, это очень серьезно, он может тебя убить, слышишь, Эдип, растворить тебя он может, сказала Эдипу тишина старика. Ты не знаешь, что это такое, но вспомни, Эдип, однажды ты уже чуть не умер, когда падал с горы вниз, помнишь, это чувство открываемой в тебе ямы, Эдип, так вот вспомни его и защищайся, старик может открыть в тебе яму. И в этот раз старик промахнулся, но уже не ударился рогами в камни, а сразу стал разворачиваться по кругу, чтобы бежать опять, в нем, в старике, проснулся ритм уверенности, что он победит, ритм, что никуда пришельцу не деться, у него даже НОЖЕЙ-ТО нет, и брюхо открыто для вспоротости, нежно открыто, пахуче. Э, надо только приспособиться получше, понять, что он, пришелец, выше и уже, чем мы все, и бить в более тонкую точку, но можно и поднимать ножи вслед за ударом, можно еще попытаться поддеть негодяя, насадить его снизу вверх, снизу вверх, вот так. Старик попробовал, как это будет выглядеть снизу-вверх-снизу-вверх, и остался доволен, и на секунду остановился в своем круговом разбеге, чтобы осмотреться, чтобы ПОИГРАТЬ с пришлым, а потом уж, когда проснутся бабы, убить его. Старик усмехнулся своим прежним страхам, э, эти страхи, это желание лечь и не вставать, э, это все старость, это все презрение мое к бабам, которые пьют из меня кровь, э, страх, что тут бояться, зверь пришел без рогов, такой же зверь, как и я, но он не может меня ничем ударить, может копытом, так это не страшно,
э, простой зверь без рогов, и я открою его, выпущу на волю погулять, да, да, этот страх во мне глуп был, это просто старость моя шутит со мной, и тяжелые рога клонят голову вниз полежать, потому что трудно голове держать такую большую и сильную тяжесть, как мои крепкие ножи, вон как я чувствую их силу, и как беззащитен этот пухлоногий с теплым брюхом наружу и с пипкой, которая одна и торчит из него, может быть, он ею собирается поразить меня, а? Ух-хе-хе, уж наверное, наверное ею хочет он поразить меня, ну, побегу, погоняю его немного по кругу, пусть бабы проснутся, тогда я его и кончу. Старик бежал на Эдипа, опустив голову, и Эдип опять отпрыгнул в сторону, это единственное, что ему оставалось, потому что у него не было пики или дротика для этого боя с быком. Старик стал делать все более мелкие круги, и все быстрее и быстрее подбегал к Эдипу, и тот вертелся все быстрее и быстрее, и страх в Эдипе стал теперь тоже расти, они поменялись местами теперь, старик и Эдип, теперь старик играл с ним в ритуальную игру, а Эдип совсем не смеялся, он несколько раз ударил своей короткой передней по рогам старика, но только сделал себе больно, потому что они были истерты до крови на каменистой тропе, были все в трещинках и кусочках-крошках собственных копыт в нежное мясо. Поэтому, когда он ударил старика по его ножам, острым тяжелым ножам, то сразу сам отдернул уродцев своих, отдернул от резкой боли. Старик эту попытку заметил, и теперь уже не бежал на него с отчаянного разгона, чтобы убить сразу и избавиться сразу от страха, а подходил тихонько, НЕ БОЯСЬ, издеваясь над ним подходил, и тыкал туда и сюда, и Эдип вертелся на месте, и бежать не пытался, потому что куда тут убежишь, ноги стерты в кровь, да и старик бросится догонять, будет дышать сзади, и страх будет сзади, и тогда уж ничего с собой не сделать. Старик уже раз или два задевал Эдипа ножами, раз или два уже чуть не пришпилил его СТРАННОЙ БАБОЧКОЙ к дереву, вокруг которого бегал Эдип, всего лишь раз или два, но уже кровь стекала по ножу старика, и он уже узнал ее вкус, и ему уже хотелось видеть ее много, ИМЕТЬ ее много на своих рогах, знать в ее теплоте свою силу, знать в запахе чужой пролитой крови свою непролитую жизнь. Старик закричал, чтобы бабы вставали, хватит спать, шлюхи, закричал он им, вставайте, шкуры, поднимайтесь, и я покажу вам небольшой номер на ковре, совсем неплохой номер, веселый номер старого шута и молодого пришельца, я покажу вам веселый номер, красный-красный до крови номер, чтобы вы, паскуды, узнали, чтобы поняли вы, паскуды, как-откуда, эх, как-откуда приходит сила над вами, глупыми бабами. Она приходит в убийстве, слышите, шлюхи, в убийстве, в крови красной она приходит, слышите, шлюхи, в красной. Старик бегал по кругу и кричал им все это, а Эдип стоял у дерева, и был странно, очень странно равнодушен ко всему, что делалось здесь, он хотел только, чтобы все это побыстрее кончилось, и вместе с этим равнодушием, вместе с желанием тишины и только, уходил страх, который еще секунду назад гонял его вокруг дерева, уходил страх и приходил холодный покой, и этот покой подсказал ему, что лучше все же встать к скале, потому что если старик промахнется, то все же будет бить себя сам о камни; этот холодный совет Эдип выполнил неторопливо и равнодушно; он тихо и спокойно перешел к стене, и встал там, и солнце опять стало там греть его; он видел солнце, потому что его голова была задрана от земли, он видел солнце и терял запахи, которые всегда были с теми, кто держит голову к земле, и потому его мысли, мысли Эдипа, шевелились опять в другом каком-то ритме, который был, быть может, у змей, с их потягиванием и с их весельем и лаской к нему, о, если бы они еще ТОГДА встретили меня у себя в горах, как встречают меня здесь в долине, о, я бы тогда и не знал, что есть такая долина, просто не смог бы узнать. Эдип стоял и грелся в солнце, и мысли его вертелись совсем не так, как у старика. А старик уже поднял почти всех баб, и опять, играясь для них уже теперь, стал примеряться к Эдипу, к дураку Эдипу, который совсем уж попался в западню, сам в нее попался, когда пришел на это закрытое место, дурак, вот я сейчас, кое-что покажу тебе, пришелец, кое-что, совсем немного, а потом уж мы кончим с тобой. Старик весело закричал, призывно закричал, и бабы стали вертеться вокруг него, и старик приложился к одной из них, впервые зная зрителя, и юродствуя перед ним, вот смотри-смотри, пришелец, вот смотри-учись, пришелец, не хочешь ли попробовать одну из них, пожалуйста, бери, пришелец, но потом, ой, все же потом я прикончу тебя, вот смотри, как она трепещет, а ведь еще вчера она ждала твоего крика с гор, пришелец, и ты бежал, торопился к ним, пришелец, а им все равно, кто сделает это с ними, ты или я, лишь бы сделали это по весне, лишь бы утолили их голод, и вот, мой пришелец, ты умрешь сейчас, потому что я сильнее, чем ты, потому что мне больше повезло, чем тебе, понимаешь, ты мог бы убить меня точно так же, как я тебя, понимаешь, просто мне сегодня больше повезло, а все из-за чего, пришелец, все из-за этих паскуд, вот смотри, я еще эту не кончил, а уж другая разворачивается ко мне, видишь, пришелец, из-за чего я должен убить тебя, или ты бы убил меня, если б тебе повезло в этот раз побольше. Ну иди, возьми любую из них, попробуй, стоит ли из-за этого умирать, и если решишь, что не стоит, и уйдешь, я отпущу тебя, слышишь, я отпущу, хотя тем самым отпускаю свою смерть, потому что в будущем тебе повезет больше, чем мне, у тебя тоже будут ножи, а у меня они станут крошиться от старости. Ну, пришелец, что с тобой, ты даже не смотришь, а они, смотри-ка, ага, посмотрел, они, смотри-ка, видишь, как они ЛЮБЯТ меня, видишь, как выстраиваются в ряд, неплохо, не правда ли, неплохо и стройно, о, я навел здесь порядок, без него не проживешь, сил не хватит тратить себя вне ПОРЯДКА. Старик стоял перед Эдипом и готовился прекратить его, потому что устал с бабами и все перестало ему казаться забавным и смешным, он хотел скорее кончить все, и лечь, может быть, даже лечь опять к той, которую он хотел прогнать и которая лизала его и ласкала, да, он ляжет к ней, он простит ее, это будет хорошо, пусть она хотела изменить ему, старику, он простит, так будет даже слаще, знать, что она прощена тобой, и что она раба твоя и страх ее перед тобой будет всегда в ней, страх и желание угодить, а мне в старости больше ничего и не надо.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.