Электронная библиотека » Фаддей Зелинский » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 29 августа 2017, 12:00


Автор книги: Фаддей Зелинский


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)

Шрифт:
- 100% +
* * *

Прежде чем покончить с речью, следует указать на один ее элемент, который немало смущал современных критиков поэта, – именно на ее заключительный аккорд. К такому стремится каждая речь; где мы его не имеем – как, например, в молитве Эдипа («Эдип Колонский») – там она кажется нам не законченной, а оборванной.

Но у Софокла мы замечаем стремление – притом более, чем у его сподвижников, – давать этому заключительному аккорду форму изречения общего характера, сентенции, гномы. Эти гномы бывают у него часто оригинальны и глубокомысленны; еще чаще они, выражая известную мысль, дают ее однако в меткой, эпиграмматической форме; но иногда за ними ни того ни другого достоинства признать нельзя. Вот эти-то случаи и смущали критиков, подсказывая им знаменитую панацею – объявить то, что им не нравилось, подложным. Ныне от этого приема справедливо отказались: применять его пришлось бы слишком часто. Не будем же слишком требовательны и признаем за поэтом право пользоваться гномой просто – повторяя наше сравнение – как заключительным аккордом. Никто ведь не судит об оригинальности композитора по последним тактам его симфонии.

Но гнома – раз о ней поднят вопрос – не ограничивается эпилогом речи: она встречается и в ней самой, и в стихомифии, и в хорических песнях, – одним словом, везде. Она так же характерна для древней драмы, как ее отсутствие – для новейшей… Действительно, наша публика не любит гномы; она вообще не любит, когда со сцены говорят «умные вещи», а почему не любит – об этом ее лучше не спрашивать: ответ получился бы или неискренний, или очень для нее нелестный. Но вернемся к античной публике – к той, которая на вопрос:

 
Отвечай мне, за что восхвалять мы должны
          И великими ставить поэтов? —
 

дала ответ (Аристофан, «Лягушки»):

 
За изящество духа, за умную речь
          И за то, что к добру направляют
Они души сограждан…
 

Этот ответ лучше всего нам покажет, почему гнома была так популярна в эпоху античной трагедии.

Но гнома бывает двух родов: догматическая и агонистическая. Догматическая гнома выражает собою мнение самого поэта; внедренная в души слушателей, которыми она вследствие своей меткой формы легко запоминается, она составит часть того знания, которое их «направит к добру». Агонистическая гнома характеризует только действующих лиц как таковых и может быть злодейской, если они злодеи. Так вот следует помнить: агонистических гном у Софокла не бывает; в этом его сходство с Эсхилом и его несходство с Еврипидом. Последний разрешает себе также и агонистические гномы: «Коль кривде быть – я к ней за власть прибегну», – говорит Этеокл; «В чем грех, коль я его не сознаю?» – говорит Макарей. Этеокл, Макарей – да, конечно; но это забывается, а в памяти остается… «сказал Еврипид», который и становится авторитетом и для оправдания кривды, и для нравственного индивидуализма. Вот почему агонистическая гнома, с точки зрения учителя народа, – опасное орудие; вот почему Софокл ее избегает. Его злодеи достаточно характеризуются тем, что они говорят в субъективной форме; общая окраска – своего рода чекан, освящающий личное мнение и запечатлевающий его государственной печатью. Это не значит, чтобы представители несимпатичных поэту принципов вовсе не выражались в гномической форме; напротив, они делают это очень часто. Но в этих случаях сами гномы безукоризненны, неодобрительным является только их применение. Агамемнон, Менелай запрещают хоронить Аянта; это очень дурно. Но они ссылаются при этом на необходимость воинской дисциплины, на спасительность страха и стыда, на вред бесчинств; недаром хор говорит одному из них:

 
Бесчинство в мудрых ты словах караешь,
А сам бесчинствуешь над мертвым, царь!
 
* * *

Второй основной частью диалога была издревле стихомифия. Рассказ вестника давал корифею повод ставить ему вопросы, на которые тот отвечал; при любви старинной драмы к симметрии ответ своими размерами соответствовал вопросу, заполняя подобно ему один стих. Так стих следовал за стихом при чередовании собеседников на протяжении двадцати, тридцати стихов и более; затем – нарушение симметрии двустишием или трехстишием, затем – конец самой стихомифии, после чего следовала хорическая песнь. Так поставленная между речью и стасимом стихомифия с ее естественно возбужденным характером была подобающим переходом от эпического спокойствия первой к лиризму второй.

Это значение стихомифии сохранилось и у Софокла. Прошу сравнить для примера обе стихомифии Электры с Хрисофемидой или ее же стихомифию с Орестом в «Электре». Чем-то старинно-торжественным веет от них: они составляют прерывистую кайму вестнических и других речей, которую можно уподобить симметрическим зигзагообразным складкам в драпировках архаических статуй.

Как видно из сказанного, стихомифия представляет собою зародыш драматизма в диалоге, подобно тому как речь была его эпическим пережитком. Поэтому эпическая стихомифия с первого взгляда должна показаться несообразностью. Тем не менее мы встречаем ее уже у Эсхила; сравните ради примера рассказ о сне Клитемнестры в «Хоэфорах», здесь рассказчицей выступает Электра; она рассказывает все, но каждая подробность связного рассказа вызвана вопросом Ореста. Так что мы все-таки имеем чередование обоих собеседников.

Еврипид последовал в этом отношении примеру законодателя, но Софокл – нет; здесь сказалось чутье поэта-художника. Только одну свободу перенял он у своего предшественника – свободу «ненужного вопроса». А именно: если для того, что имеет сказать собеседник, одного стиха мало, то поэт дает ему два. Но – для соблюдения симметрии – прерывает их стихом-вопросом другого собеседника. Так, в «Эдипе Колонском» старший селянин учит Эдипа, как ему приносить возлияния Эриниям:

 
Эдип. Из тех же чаш, что указал ты, лить мне?
Селянин. Да, три струи. Но третью чашу всю…
Эдип. Я чем наполнить должен? Всё скажи!
Селянин. Водой и медом, а вина не лей.
 

Второй вопрос Эдипа по содержанию не нужен; он нужен только для того, чтобы могла быть выдержана стихомифия. Такова строгость стиля.

Разновидностью стихомифии является дистихомифия, интересный пример которой представляет спор Эдипа с Тиресием в «Царе Эдипе»; о ней, после сказанного о стихомифии, распространяться нечего.

* * *

Однако, заимствовав у своего предшественника стихомифию с сохранением за ней ее органического драматического характера, Софокл сделал еще дальнейший шаг к оживлению диалога. Эсхил безусловно не допускает деления одного и того же стиха между двумя собеседниками; Софокл и его ввел, причем в двух формах и в два приема. Все же он сделал это не сразу: древнейшая из сохранившихся трагедий, «Антигона», его не знает вовсе; она в этом отношении выдержана в эсхиловском духе. Начиная с «Трахинянок» оно начинает встречаться, но все же не очень часто.

Первая форма – форма так называемых антилаб (ἀντιλαβαί). Разговор или спор стихомифии оживляется все более и более, собеседники обмениваются уже не стихами, а полустишиями – они вдвоем как бы «ухватываются» (ἀντιλαμβάνoνται – отсюда термин) за один и тот же стих. Понятно, что эта форма диалога – выражение крайнего аффекта: негодования Аянта («Аянт-биченосец»), тревоги мнимого купца («Филоктет»), радости Электры и Ореста («Электра»), гнева Эдипа и Креонта, отчаяния Эдипа («Царь Эдип»), его же радости в свидании с Исменой («Эдип Колонский»). И именно вследствие своего крайне патетического характера эти антилабы и не часто встречаются, и не обнимают большого числа стихов.

Вторая форма – та, которую знаем и практикуем мы: стих просто делится на две части, причем первая образует конец речи одного собеседника, а вторая – начало речи следующего. Это, собственно, не форма, а отсутствие формы – упразднение старинного правила, чтобы каждая реплика кончалась в конце стиха. А потому ни особого термина, ни особого характера у этой формы нет; встречается она только в позднейших трагедиях.

* * *

Таковы элементы диалогической ткани в трагедии Софокла. Я не скажу чтобы она сплошь состояла из речей разных типов с интерлоквиями хора, стихомифий и антилаб; за вычетом их все-таки останется обмен действующих лиц краткими репликами в несколько стихов каждая, иногда с соблюдением симметрии, иногда нет, – «вольные реплики», как мы их называем. Но они гораздо менее бросаются в глаза, чем те строгие формы, которые у нас получились при анализе драматического диалога.

Анализ драматического диалога! Не правда ли, как это звучит странно? Был ли бы он возможен у А. Толстого или даже у Шекспира? Нет, конечно; никаких «элементов диалогической ткани» вроде охарактеризованных выше мы у них не найдем. Здесь – полная свобода; там – соблюдение традиционных форм. Что лучше?

Прежде всего устраним мнение, будто мы имеем у Софокла или его сподвижников несовершенство, недоразвитость поэтической техники; его опровержением служит опять-таки современная Софоклу комедия, диалог которой в смысле технической свободы ничуть не уступает нашему. Софокл мог смело повести и свой диалог по тому же пути; если он этого не сделал, то, очевидно, не потому, что не мог, а потому, что не хотел.

Но почему же он не хотел? Потому, думается мне, что он дорожил этими формулами, которые в силу традиции сроднились с самой сущностью героической трагедии; по той же причине, другими словами, по какой и Бетховен дорожил в своих симфониях правильным чередованием сонатной формы, песенной, скерцо и рондо, а в первой – столь же правильным чередованием главных, побочных и заключительных тем. Современные композиторы отошли от этой строгости; будем мы и здесь спрашивать: что лучше?

Конечно, было бы самообольщением скрывать от себя, что иногда форме приносится в жертву драматизм содержания. О «ненужных вопросах» была уже речь раньше; имеются и другие длинноты, вызванные стремлением соблюсти форму. Так («Царь Эдип»), на слова корифея:

 
Послал нам Феб мудреную загадку —
Он разрешить ее способней всех, —
 

Эдип отвечает:

 
Сказал ты правду, но заставить бога
Никто не властен из живых людей.
 

Тонкий драматург Гофмансталь в своей переделке «Царя Эдипа» заменяет это двустишие тремя словами: «wer zwingt die Götter?» Содержание от этого не потеряло, энергия выиграла. Конечно; но симметрия требовала здесь у Софокла двустишия, – а стиль героической трагедии требовал симметрии.

§ 4. Фабула: трагическая вина, экспозиция, перипетия, катастрофа, развязка; чудеса, оракулы

В предыдущих параграфах мы разобрали драматические формы – как хорические, так и диалогические, – имевшиеся в распоряжении Софокла при драматизации облюбованных им эпических сюжетов. Теперь на очереди вопрос о том, как он в эти формы перелил свой сюжет. И тут первым делом придется поговорить о так называемой фабуле его трагедии.

Возьмем и здесь точкой исхода Эсхила. Он построил свою драму на трилогическом принципе: отдельная трагедия не была законченной драмой, таковая получалась лишь из соединения трех трагедий одной и той же трилогии. Читателю нет надобности довольствоваться в видах иллюстрации одной только случайно сохранившейся «Орестеей»: в последующих статьях нашей книги разобран целый ряд трилогий Эсхила – «Аянтида», «Филоктетида», «Фиваида», «Аргиада», – из коих, раз идет речь только о фабуле, он получит достаточно полное представление о том, что такое трилогический принцип Эсхила.

И вот с этим-то трилогическим принципом Софокл порвал: он определил, чтобы отныне каждая трагедия была законченной драмой. Трилогии этим упразднены не были – порядка драматических состязаний нельзя было изменить. Но это были трилогии чисто формальные, внешнее сопоставление трех законченных трагедий, не связанных между собой единством фабулы.

Спрашивается: сразу ли порвал? Нам говорят, что в первом периоде своей деятельности – в «кимоновском», как мы его называем, – он находился под влиянием своего предшественника; правда, это сообщение имеет в виду его язык, о котором мы здесь не распространяемся, но эта стилистическая зависимость предрасполагает к тому, чтобы признать и композиционную. И действительно, филолог средины XIX в. Ад. Шёлль (Schöll) попытался установить целый ряд Софокловых «трилогий» в эсхиловском смысле этого слова. Остерегаясь всяких увлечений, мы все-таки, полагаю я, должны признать две почти несомненных трилогии в этом роде – «Фиестею» и «Персеиду», из коих первая была эсхиловской также по замыслу, проводя на судьбе обоих нечестивых братьев, Атрея и Фиеста, учение поэта-жреца об Аласторе, о детородной силе греха. Но, с другой стороны, мы знаем, что первой вообще трагедией, с которой поэт-ученик победоносно сразился со своим учителем, был «Триптолем», а эту драму, очень эсхиловскую по духу и форме, очень трудно представить себе частью трилогии. Итак, довод против довода; придется оставить вопрос открытым.

Но раньше или позже оставил Софокл пути своего предшественника, – несомненно, что этот шаг был им сделан: трагедия, как мы ее понимаем, трагедия-одиночка, была создана Софоклом. Представим себе последствия этой реформы – и лучше всего на примере.

Эсхил написал «Орестею» – трилогию, в которой первая трагедия («Агамемнон») имела содержанием убийство Агамемнона его женой Клитемнестрой, вторая («Хоэфоры») – месть за убитого его сына Ореста, третья («Евмениды») – суд над мстителем-матереубийцей. Явилось затем и у Софокла желание обработать ту же тему, но, согласно его новому принципу, в рамках одной только трагедии. Что было ему делать? Сжать содержание всех трех эсхиловских трагедий в одну? Так мог бы поступить новейший поэт; ведь мог же Шекспир в одной и той же трагедии представить и цареубийство Макбета, и постигшую его кару. Но не забудем, что размер античной трагедии был более чем вдвое меньше против шекспировской. Конечно, Софокл несколько увеличил объем диалогической массы, введя третьего актера и соответственно уменьшив объем хорических песен; но со всем тем простору было слишком мало. К тому же надо было соблюсти единство времени, хотя бы в угоду хору, который от начала до конца оставался тем же.

Нет; содержание Софокловой трагедии – я говорю, конечно, об «Электре» – соответствует не всей эсхиловской трилогии, а только ее средней части – «Хоэфорам». Это – то же самое, как если бы Шекспир начал своего «Макбета» с третьего или четвертого акта, т. е. представил бы нам только кару героя, но не его вину, предполагая последнюю уже совершившейся. Другими словами – реформа Софокла имела для него тот непосредственный результат, что трагическая вина была вынесена за пределы действия, будучи допущена еще до его начала. И это везде. Безумная резня Аянта, запрет Креонта, измена Геракла, отце убийство и кровосмешение Эдипа, предательское оставление Филоктета: все это – уже совершившиеся факты в ту минуту, когда действие соответственных трагедий начинается. А раз среди сохранившихся трагедий исключений нет, то нельзя его допустить и для пропавших. Братоубийство Медеи («Скифы»), святотатство Аянта Локрийского, надменный вызов Ниобеи, насилие Терея над Филомелой – везде трагическая вина должна быть предположена до начала действия.

«Трагическая вина»! Да разве можно пользоваться столь устаревшим понятием? Можно… теперь уже можно. За творческим периодом в теории поэзии наступил период критики, а теперь очередь за критикой критики. Но, конечно, надо знать, что под словом разумеется. Мы не признаем за Эдипом нравственной вины; «трагическая вина» – понятие эстетическое, а не этическое. Это нужно твердо помнить.

Спрашивается, однако, не допустил ли поэт серьезного изъяна тем, что вынес вину за пределы драмы, оставляя в ней одну только кару; ведь в равновесии той и другой и заключается примиряющее действие трагедии. Нет: поэт сделал что мог, и сделал это превосходно. Он удалил трагическую вину, но оставил трагическую виновность. Вот для чего – чтобы вернуться к нашему примеру – ему понадобилась сцена между Клитемнестрой и Электрой, которой у Эсхила нет; действия она вперед не движет, ее назначение – представить нам царицу виновной: защищая свое мужеубийство, она как бы вновь совершает его перед нашими глазами. То же самое относится и к Аянту в сценах с товарищами, и к Одиссею в прологе «Филоктета», и к Креонту в сцене манифеста; исключение составляют только «Трахинянки». Правда, трагическая виновность Геракла действует на нас отраженным светом в страданиях Деяниры; но все же ясность трагедии страдает от отсутствия Геракла в первой ее половине и от того, что он так и уносит с собою тайну любви к Иоле. «Алкмеон», вероятно, показал бы нам, как в схожей обстановке выигрывает действие от присутствия виновного. «Терей» не в счет; здесь вина героя слишком отвратительна, извинения ей и быть не может.

* * *

Но, конечно, не с этих «сцен виновности» могла начинаться трагедия: чем важнее было то, что поэт предполагает совершившимся до начала действия, тем необходимее было поставить нас об этом в известность. Другими словами: тем нужнее была тщательная экспозиция драмы.

И тут поэт, насколько мы можем судить, сразу вступил на правильный путь – на путь драматической экспозиции. Ради нее он прибавил к драме пролог; но его пролог – органическая часть самой драмы, а не внешним образом к ней прилаженный эпический рассказ «прологиста», как у Еврипида. И что особенно важно: Софокл не воспользовался услугами безличного «конфидента», которого позднее ввела французская классическая драма. Антигона и Исмена, Одиссей и Афина, Одиссей и Неоптолем, Эдип и Креонт, Эдип и Антигона – вот те лица, между которыми разыгрывается предварительная драма пролога – та драма, которая вводит нас в настоящую драму, имеющую начаться после вступления хора.

Одна оговорка тут, впрочем, необходима. Ведь поэт черпал свои сюжеты из сокровищницы мифов, прекрасно известной его зрителям: нужна ли была при этих условиях особенно тщательная экспозиция? По-нашему, да; поэт «Орлеанской девы» должен нам ясно экспонировать трудное положение оттесненного за Луару французского короля, совсем не считаясь с тем, много или мало у нас осталось в голове от гимназического курса средней истории, – что он и делает со свойственным ему мастерством. В древности, по-видимому, к этому пункту относились не так строго. И действительно, соблазн был велик: стоит ли при органической трудности драматической экспозиции придумывать разные ухищрения, чтобы косвенным образом сообщать зрителям вещи, и так им уже известные?

Поддался ли Софокл этому соблазну? Один раз – да; но так как это случилось в самой ранней из сохраненных трагедий, в «Антигоне», то мы можем поставить это упущение в счет постепенному развитию его экспозиционной техники. Креонт ради блага государства пожертвовал своим сыном Мегареем; Антигона – невеста его второго сына Гемона. Оба обстоятельства – первостепенной важности для характеристики обоих героев, оба предполагаются известными в дальнейшей драме – и всё же они не экспонируются. Это – несомненные упущения, не только с нашей точки зрения, но и с той, которой позднее держался сам поэт.

Замечательно, что экспозиция касается и таких обстоятельств, которые, по-нашему, было бы благодарнее до поры до времени зрителям не сообщать; таков план интриги Ореста в «Электре» или интриги Одиссея в «Филоктете». Античная трагедия в принципе зрителям сюрпризов не делает – кроме тех случаев, когда это необходимо. В «Трахинянках» мы не подготовлены к укрывательству обоих вестников: известие об измене Геракла поражает нас одновременно с Деянирой; в «Смерти Одиссея» никто не предполагает в нищем страннике героя – пока Евриклея не узнает его в сцене омовения. Это потому, что поэт не мог нас там перенести на выгон или здесь – дать одинокому скитальцу «конфидента». Еврипид, вероятно, не постеснялся бы: он вывел бы в роли «прологиста» богинь – там Афродиту, здесь Афину, – которые в эпической экспозиции и рассказали бы публике обо всем. Но при требовании драматической экспозиции это было невозможно.

* * *

Только что было указано на «органическую трудность» драматической экспозиции; полезно будет объяснить, в чем она состоит.

Всякая сцена, всякая реплика в драме должна быть оправдана с двойной точки зрения: и с психологической (у древних – πιϑανόν) и с драматургической (oἰκoνoμία). Это значит: она должна естественно вытекать из характера действующих лиц и из обстановки, в которой они находятся, но она должна в то же время двигать действие вперед, не задерживая и не отвлекая его и не внося в его развитие скачков. В экспозиции приходится иметь дело с первой опасностью. Она преследует собственно драматургическую цель – сообщить зрителю то, что он должен знать. Затруднение в том, чтобы сделать это естественным и незаметным образом, не выказывая наружу драматургической цели. С этой точки зрения, например, Вольтер находил психологически невероятной (по-античному, «неубедительной» – ἀπίϑανoν) экспозицию «Царя Эдипа»: Эдип спрашивает Креонта об обстоятельствах смерти Лаия, которые давно должны быть ему известны. Тут, однако, оправдание поэта заключается в этом «давно»: что мне давно стало известным, то мне не грешно и забыть – особенно если окружающие меня вовсе не заинтересованы в том, чтобы я его помнил.

Вообще поэту легче всего избежать указанной трудности, давая экспоненту неосведомленного собеседника: Антигоне – Исмену, Афине – Одиссея, Оресту – Талфибия, Креонту – Эдипа, Одиссею – Неоптолема. Иногда бывала уместной молитва – в «Эдипе Колонском», в «Ларисейцах»; родственным молитве приемом было грустное раздумье – Деяниры в «Трахинянках», Прокны в «Терее», оба раза в присутствии няни, которой, однако, конфиденткой назвать нельзя, так как она и сама знала то, о чем тосковала героиня.

В дальнейшем ходе действия опасность пренебрежения психологическим интересом в угоду драматургическому более всего чувствовалась при мотивировании появления действующих лиц – и главным образом тех, которые предполагаются живущими во дворце. В силу условий афинской сцены, действие всегда происходит под открытым небом и чаще всего перед дворцом или тем, что ему соответствует; для трагедии-кантаты это было безразлично, но для трагедии-драмы получились серьезные неудобства. Вот в их-то преодолении и сказалась изобретательность поэта. Возьмем для примера «Царя Эдипа». Первое появление героя естественно мотивируется гикесией детей у царских жертвенников; его объяснение с Креонтом (там же) – его благородным увлечением. В первом действии он выходит к хору для прочтения ему своего манифеста; за ним следует его беседа со старцами, за которой его застает явившийся по его зову Тиресий. Второе начинается с прихода Креонта; что он, прежде чем объясниться с зятем, расспрашивает о происшедшем его старых советников, в этом никакой натяжки нет; но почему к ним выходит Эдип? Мотивировки нет, да она и не нужна: если у Эдипа и был повод выйти из дому, он должен был забыть о нем при виде мнимого врага. К спорящим выходит Иокаста – понятно, так как она хочет их примирить; затем она уводит мужа во дворец. Третье действие потому происходит на площадке перед дворцом, что туда вышла Иокаста, чтобы помолиться Аполлону; мотивировка превосходная, тем более что ею достигается еще другая драматургическая цель – перипетия; но о ней речь впереди. За молитвой ее застает Евфорб; узнав его весть, она посылает за Эдипом… Вот тут можно придраться: не проще ли было бы ввести Евфорба к нему? Можно; да стоит ли? И то и другое было возможно; во всяком случае, мы тут ничего неестественного не чувствуем. Отныне же все ясно и необходимо, вплоть до последнего появления ослепленного Эдипа.

Это – только пример; не буду досаждать читателю таким же разбором остальных трагедий Софокла, перейду прямо к тем сценам, которые представляют серьезное затруднение при исполнении античных трагедий; это – сцены в сенях. Их в сохраненных трагедиях две: конец «Электры» и сцена отчаяния Аянта («Аянт-биченосец»). Клитемнестра убита во дворце, мы это знаем; и все же предсмертный разговор Эгисфа с Орестом происходит у ее трупа. Аянт произвел резню в своей палатке, и все же он беседует с товарищами и с малюткой-сыном, окруженный трофеями своей жалкой битвы. Как это объяснить? Нам говорят о какой-то машине, именуемой ἐγκύκλημα, — помосте на колесах, по-видимому, – посредством которой делалась видимой внутренняя часть дома. Как себе ее представить, этого мы не знаем, да и относится этот вопрос к сценической археологии. Мы набрели на него случайно; возвращаемся к конфликту психологического начала с драматургическим.

Не менее серьезна была и противоположная опасность – пренебречь драматургией в угоду психологии. Сюда относится особенно одна ошибка, удачно подмеченная уже древними критиками и названная ими диссологией. У Гомера она очень принята и вполне идет к тому «эпическому раздолью», которое так для него характерно. Агамемнон снаряжает послов примирения к Ахиллу, подробно перечисляя им те дары, которые он предлагает разгневанному витязю. Одиссей отправляется к нему и в своей примирительной речи опять-таки подробно их перечисляет в тех же словах: мы о них уже знаем, да ведь Ахилл-то не знал. Вот это-то и есть диссология (буквально двоеречие). В трагедии, повторяю, она уже в древние времена признавалась ошибкой и поэты ее избегали. Не всегда это удавалось. Евфорб приходит к Иокасте и приносит ей весть о смерти Полиба; она радостно посылает за Эдипом, и Евфорб ему вторично рассказывает о том же. Да, конечно; но для Иокасты Полиб был чужим человеком, для Эдипа он – отец; именно этот привнесенный элемент сердечного участия отличает вторую сцену от первой, отличает до того, что мы и не чувствуем повторения. Дружинник Тевкра приносит товарищам Аянта весть об опасности, угрожающей герою, если он в этот день отлучится; узнав о ней из его обстоятельного рассказа, они посылают за Текмессой. Необходимо и ей рассказать о том же; диссологии не избежать. Привнесенного элемента здесь тоже нет: и хор, и Текмесса одинаково любят Аянта. Поэт сделал что мог, сократив до пределов возможного второй рассказ.

Но это – исключения; вообще же примирение психологической точки зрения с драматургической составляет одну из главных заслуг Софокла.

* * *

Это примирение проходит через всю трагедию; в порядке же развития фабулы за экспозицией следуют те сцены (трагической) виновности, о которых уже была речь, – причем я опять прошу понимать эту виновность не в нравственном смысле, а в более широком, так, чтобы под нее подходил и царь Эдип в сценах с Тиресием и Креонтом.

А затем – перипетия и с ней то, в чем сказывается главное мастерство нашего поэта.

В сущности перипетия – одна из основных частей трагедии; в своем первичном значении, как переход от горя к радости (или наоборот), она имелась уже в той древней, священной драме, которая «вскормила ум» Эсхила, – в элевсинской; мы находим ее поэтому и в трилогиях этого законодателя античной драмы. Возьмем для примера «Данаиду»: в первой трагедии – дарование убежища испуганным угрозами вестника Данаидам; во второй – кровавая ночь после веселой свадьбы; в третьей – оправдание обвиненной Гипермнестры; все это отдельные, очень простые перипетии. И дальше этой простой перипетии Эсхил не пошел.

Развил ее Софокл. Правда, кто ныне говорит о перипетии у этого поэта, тот имеет в виду главным образом те две трагедии, в которых она выработана наиболее совершенным образом, – «Электру» и «Царя Эдипа». И здесь и там мы имеем как осложняющий мотив то, что можно назвать «предварением катастрофы», и вызванное им чувство мучительной озабоченности: Клитемнестре приснился зловещий сон[11]11
  Такой зловещий сон имелся уже у Эсхила, как и в источнике Эсхила, но у него он совсем не использован для психологии Клитемнестры. В факте и особенно в способе его использования заключается огромный прогресс Софокла.


[Закрыть]
; Эдип после сцены двойного признания почти что убедился в том, что он – царе убийца. Озабоченность ищет себе в обоих случаях облегчения в молитве; и в обоих случаях за молитвой следует событие, наполняющее сердца виновных и обреченных обманчивой радостью, – известие Талфибия о смерти Ореста, известие Евфорба о смерти Полиба. И тогда только наступает катастрофа.

Других примеров такой сложной перипетии – с предварением катастрофы и наступающей затем радостью героя – среди сохранившихся трагедий нет. В «Трахинянках» и «Антигоне» катастрофа предваряется: там – откровениями вестника и Лихаса, здесь – пророчеством Тиресия, и затем наступает облегчение (план Деяниры, уступка Креонта), которое хор приветствует радостной песнью; но сама радость не очень велика. В «Аянте» сам герой рассеивает внушенную им же озабоченность своей притворной речью, за которой тоже следует радостная песнь, пока приход Тевкрова дружинника не разрушает этой обманчивой радости; но здесь не герой носитель этой перипетии. В обеих остальных трагедиях перипетия совсем отсутствует. Конечно, среди пропавших трагедий можно указать немало таких, в которых было место для очень эффектной перипетии – и, зная Софокла, мы можем быть уверены, что он это место заполнил. В «Ифигении» за радостной брачной песнью в честь выданной якобы за Ахилла героини следовал горестный рассказ о ее принесении в жертву; в «Терее» за веселым пиршеством героя из добытой якобы на охоте дичи – страшное открытие мести обеих сестер; в «Смерти Одиссея» за бескровной якобы победой над разбойниками – обнаружение несчастной жертвы этой победы; в «Алкмеоне» за упоительным свиданием Алфесибеи с давно ушедшим мужем – известие о его измене. Во всех этих случаях было возможно и «предварение катастрофы» посредством зловещего сна или другого какого-нибудь тревожного знамения.

Выше было сказано, что две трагедии: «Филоктет» и «Эдип Колонский» – лишены перипетии. Это не значит еще, чтобы они были лишены перелома; таковой имеется в «Филоктете» в том месте, где притворявшийся до этого Неоптолем решает сбросить маску; но это еще не перипетия. А так как перипетия – главный элемент пафоса в трагедии, то можно сказать, что эти две трагедии по своей фабуле не патетические, а, скорее, пользуясь термином Аристотеля, этические (от ἦϑoς – непатетическое настроение души, affectus mitis); из потерянных к этому разряду относились, по свидетельству того же Аристотеля, еще «Пелей» и «Фтиотки» и, вероятно, еще «Навплий-пловец», «Скиросцы», «Навсикая». Все же прошу обратить внимание на оговорку: пафос отсутствует в фабуле, не в диалоге; такие места, как сцена Филоктета с Одиссеем или Эдипа с Полиником, в смысле диалога очень патетичны. Да и вообще без пафоса ни одна трагедия обходиться не может.

* * *

Перипетия – сильнейшая степень того напряжения, которое медленно нарастало в сценах виновности; она ведет к катастрофе, своему быстрому и окончательному разрешению.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации