Текст книги "Сибирь"
Автор книги: Георгий Марков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 19 (всего у книги 38 страниц)
– Это почему же, по какой такой причине я буду виниться перед Гришкой?! – надтреснутым голосом кричит Кондрат. – Только потому, что он богатый, а я бедный?! А может, потому, что он сват старосте…
– Ты, это самое, как ее, охолонись, Кондраха, – предупредительно машет костлявой рукой Филимон.
Кондрат разъяряется еще больше:
– Ну что, занутрило тебя, паскуда!
Но тут Кондрат перехватывает: обзывать старосту не полагается. Как-никак он избран народом, и его достоинство должен оберегать каждый, по нраву он тебе или нет.
– Язык держи на привязи! – орут сторонники Филимона.
– Что вы взъелись-то, ироды?! Кондраха в горячке лишку взял! Матом бы тебя, Филимон, если по заслуге, – раздается голос из бабьего угла.
Гвалт несусветный. Никто никого не слушает, все кричат. Бабы повскакали с полу, машут руками. И вдруг опять все стихают и смотрят на Мамику. Она встала, подняла свою клюку, грозно трясет ею над головами, глаза расширились, горят гневным огнем, да и голос откуда-то взялся – слышно в дальнем углу.
– Бесстыдство! Срам! Обчество тут или гульбище?! А Филимон-то, староста-то наш, орет пуще всех!
Филимон опускает голову, жалко всплескивает руками, затихает. Знает Селезнев силу этой старухи! Живет около ста лет, а ума не теряет. Не только отцы, деды еще не раз прибегали к мудрости Мамики.
– Как ее, это самое, винюсь, Мамика, – бормочет Филимон.
– Рассуди их, Мамика! Рассуди-ка сама! Неделю будут кричать, а мира не наступит! – наперебой друг другу вопят бабы.
– Прости, бабка Степанида! Схватило за сердце… Удержу нет, – изгибается в сторону старухи с виноватым видом Кондрат Судаков.
– Как скажешь, Степанида Семеновна, так и будет, – подает свой голос Лукьянов. По опыту он знает, что никто так не умеет утихомирить лукьяновских мужиков, как Мамика. Знает он и другое: человека бедного и униженного она обязательно защитит, поэтому-то Мамику недолюбливают лукьяновские богачи, но пойти в открытую против нее не рискуют. Правда, случается, что слово Мамики оказывает действие ненадолго: его либо забывают, либо обходят – и все-таки ее слушаются хотя бы в тот момент, когда кипят страсти, когда может вспыхнуть пожар междоусобицы.
– Григорий побил Мишку Кондрата Судакова, а Судаковы связали Григория. Они квиты, селяне, – говорит Мамика тихим, но отчетливым голосом.
– Правильно! Справедливо! – кричат изо всех углов.
– Кондрат рыбачил в омутах. Рыбу сам ел, продал, – продолжает судить Мамика. – В том беды нет. А у тебя, Григорий, он рыбу не брал. Брал у господа бога. Омута, Григорий, общие, всем дадены. Хочешь, и ты возьми. У Степахи Лукьянова брал же? Из Конопляного озера брал? Брал. Не по-божьи, Григорий, грешно так: вишь, тебе можно, а другому нельзя.
– Правильно! Справедливо! – слышатся голоса, но староста и его дружки недовольны, насупились, переглядываются, клянут про себя Мамику самыми непотребными словами.
– А кто недоволен, мужики, кто норовит жить не по-соседски, тому скатертью дорога из Лукьяновки. И допрежь так было. – Мамика возвышает голос, и, хоть глаза ее вновь прищурены и будто подслеповаты, она все видит, все улавливает.
– Правда! По-соседски надо жить! – соглашаются наиболее спокойные, рассудительные мужики и бабы. Попробуй-ка вот тут не согласись с Мамикой, усомнись в ее правоте – живо со сходки вылетишь. И Филимон и Григорий понимают это и, смиряя свое внутреннее буйство, топчутся на скрипучих половицах, крякают, сжимают кулаки, прячут от односельчан тяжелые от злобы глаза.
– А теперь встань-ка, Григорий, да подь сюда. – Мамика тычет пальцем, показывая, где встать мужику. – И ты, Кондрат, подойди ко мне, – велит она Судакову.
Кондрат и Григорий продираются сквозь толпу разгоряченных людей, подходят к Мамике. Они стоят сейчас друг против друга, опустили головы, как быки, будто вот-вот начнут бодаться не на жизнь, а на смерть.
– Поручкаться, мужики, надоть. И жить без злобства, забыть про все худое между вами, – увещевает их Мамика.
Григорий первым протягивает руку. Кондрат чуть прикасается к ней своей культяпкой и суетливо отходит. Все понимают, что при таком рукопожатии едва ли между мужиками воцарится мир надолго, но все знают, что даже худой мир лучше, чем война. Вон она полыхает на земле который уже год, и нет ей конца-краю. А бед сколько? Горя? Слез? Кто все учтет?
Все уже готовы разойтись, но Филимон стучит кулаком по столу и сообщает ошеломляющую всех новость:
– Это самое, как ее, не расходиться, господа мужики! Барыня одна к нам из города приехала. Обсказывать будет, как ее, это самое… Про войну сказывать будет, когда ей, постылой, конец настанет…
Упоминание о войне, особенно слова Филимона «когда ей, постылой, конец настанет» останавливают даже самых нетерпеливых.
– А где ж она, барыня эта, староста? – спрашивают из углов.
– А сей момент прибудут. Игнат Игнатыч пошел, чтоб привесть, как ее, это самое… У батюшки, вишь, отдыхали…
– Пропал день! А как уйдешь? Сыны-то там! – вздыхает кто-то на весь дом.
5
Приезжая барыня оказалась особой огромного роста. Она была выше Игната Игнатовича, а тот лишь на полвершка уступал в росте Григорию Елизарову. Не обидел господь бог приезжую барыню и на телеса. Груди ее возвышались этакой горой. Холеные белые руки, словно сдобные калачи, лежали на высоких бедрах. Зад – крутой, широкий, днище водовозной бочки прикроет. Одета барыня не изысканно, но и не бедно. Все сшито из доброго товара. На ней белая блузка со скромной вышивкой у воротника и на манжетах, черная, слегка расклешенная к подолу юбка, короткий сарафан сверху, аккуратные, по ноге, фетровые чесанки в калошах. Голова у барыни по росту – крупная; нос на лице как руль у баржи, глаза шустрые, бегающие туда-сюда; прическа на голове как крестовый дом на бугре – полуседые букли хитроумно свернуты в трубочки и сложены в три этажа, взбиты на затылке локоны.
Едва переступив порог, барыня сбросила с плеч шубу на беличьем меху. Игнат Игнатович подхватил ее, перебросил через руку. Барыня ступила вперед, заполоняя собой проход от двери к столу. Под натиском ее могучих телес мужики и бабы сжались, опасаясь, как бы она ненароком не потоптала их.
Филимон отступил от стола, замотал головой, с трудом забормотал:
– Это самое, как ее, обчество, просит вашу благородию…. Еф…. Еф… Ефросинью Харитоновну… За… Затунайскую…
– Ничего, милейший, ничего… Навеличивать не обязательно, – вздевая на крупный нос пенсне в золоченой оправке, сказала Затунайская этаким свойским тоном: что, мол, там, какое такое величание, свои люди, свои…
Прячась за спиной Маши, Катя не спускала глаз с Затунайской: что она за птица? Откуда взялась, какую цель преследует, выступая перед крестьянами? Скорее всего из какой-нибудь организации милосердия, каких расплодилось под попечительством особ царской фамилии бессчетно… Все эти комитеты содействия армии и отечеству, общества спасения России довольно часто служили лишь прикрытием казнокрадов и спекулянтов, наживавшихся буквально на всем.
– Уважаемые мужички! Наши кормильцы и поильцы! Трудное, невообразимо трудное время переживает наше отечество. – Затунайская пыталась говорить задушевным, доверительным тоном, но голос у нее был жестковатый, надтреснутый, и особого тепла в нем не чувствовалось. Понимая, что голос плохо подчиняется ей и не передает того расположения к собравшимся, которое ей хотелось непременно выразить, Затунайская подналегла на жесты и мимику. Она надо не надо вращала глазами, вскидывала пухлые руки над головой, потом складывала их на груди, вытягивала губы, поджимала их. «Обучена», – про себя отметила Катя, вслушиваясь в речь Затунайской. Кате хотелось скорее определить, какой политической масти эта особа, но та пока говорила о роли России в мировой истории в самых общих выражениях.
Мужики и бабы слушали напряженно, затихли. Все с нетерпением ждали, когда же городская барыня заговорит о войне, как это обещал староста.
Затунайская сделала паузу, вытерла надушенным платком раскрасневшееся лицо, сказала:
– Но, как ни велик натиск бед и потрясений, обрушившийся на нашу многострадальную родину, наш единый трудовой народ все переборет, он выстоит, доведет войну до победного конца и проложит путь к счастью и свободе. Наши герои-воины рвутся в бой, и нет сил, которые могли бы удержать их порыв.
«Эсерка! Самая типичная эсерка с кадетским душком», – подумала Катя и еще больше насторожилась.
Затунайская заговорила о военных действиях, о страданиях солдат. Голос ее задрожал, глаза покраснели. Тотчас же бабы завздыхали, зашмыгали носами. Мужики опустили головы, взглядывали исподлобья. Почуяв, что слушатели ее достаточно растроганы, Затунайская принялась живописать, какая наступит жизнь у крестьян после победы над врагом. Все страдания, все невзгоды, все утраты будут окуплены тем блаженством, которое ждет их.
– Земля будет принадлежать тем, кто действительно ее сможет холить, брать от нее все, на что она способна. Крестьяне станут истинными братьями. Полные закрома – вот мерило прилежания, а следовательно, и почета. В единой семье трудового народа крестьянство займет подобающее ему главное место. Природный ум и мудрость русского крестьянина выдвинут его на все ступени государственного устройства, он будет не только исполнять, но и предписывать… – Затунайская воспарилась, вознеслась под самый потолок своего сказочного царства. Мужики и бабы, только что готовые плакать от ее слов о мужестве и храбрости солдат, начали посматривать на нее с недоверием. Но та не замечала этого. Она говорила, говорила, и вдруг раздался Мамикин голос:
– А все ж, барыня, как нам нонче с нуждой совладать? Вдов много, сирот еще больше, недород на полях…
– Во-во! И откуда деревня сил столько возьмет, чтоб такую жизнь сотворить? – спрашивает Лукьянов.
Мужики и бабы приходят в движение: переговариваются, переходят с места на место, раздается смех. Однако внимательные глаза Кати замечают и другое: кое-кто унимает этот шум, смотрит на Затунайскую с откровенным уважением, хочет верить в ту расчудесную жизнь, о которой поет эта барыня.
– Тише, мужики! Пущай говорит. Хоть в сказке пожить по-людски! – слышится бабий голос.
А Затунайская стоит молча, кидает на Филимона нетерпеливый взгляд: что же ты, староста, смотришь, не призовешь свое общество к порядку? Она обижена и задета… Шея покраснела, по лицу разлились малиновые пятна, пальцы теребят шнурок от пенсне. В быстрых глазах горят злые огоньки.
Филимон замечает, что городская барыня недовольна. Он колотит кулаком по столу:
– Это самое, как ее, молчите и слухайте! – кричит он.
Затунайская продолжает свою речь. Мамики и Лукьянова с их тревожными вопросами будто и не было. Она снова воспаряется в поднебесье. Явно ей не хочется бродить по грешной земле. Заученными, по-видимому, не раз повторенными на таких сходках словами она рисует идиллическую картину крестьянской общины.
И снова Катя замечает, что ее слова о братстве всех крестьян, о равенстве друг перед другом и обществом обволакивают многих. Катя видит, как тень успокоения ложится на лица мужиков и баб. Только что возбужденные возгласами Мамики и Лукьянова, они буквально становятся другими. Что-то покорное, робкое видится в них Кате. Похоже, что здесь не сходка, на которой ребром поставлены самые острые вопросы крестьянской жизни, а молебен. «Какая подлая тактика! Вместо того чтобы обнажить язвы времени, вызвать у людей стремление жить иначе, предложить революционный выход из тупика, она подбрасывает крестьянам иллюзии, глушит их волю и энергию. Нет, это так оставить нельзя! Крестьяне не должны разойтись отсюда с этой эсеро-кадетской белибердой в головах», – думает Катя, чувствуя, что с каждой минутой ей все тяжелее слушать Затунайскую. «Надо уйти, скорее уйти, чтоб не броситься в драку с ней», – проносится в уме Кати, и она беспокойно ерзает на краю скамейки.
Но от слов Затунайской лихо не только Кате. Впереди нее сидят Тимофей Чернов и Маша, и она слышит, как они возмущенно шепчутся.
– Кать, неужели уйдем, смолчав?! Ты послушай, что она говорит про бедняков? Лодыри, неумехи. Рай обещает. – Маша обернулась, и Катя видит, что лицо ее пылает негодованием.
– Сволочь! – коротко и резко выражает свое мнение Тимофей и с громом передвигает костыли.
А у Кати в голове словно пожар. Что делать? Что делать? Перед ней враг. Не важно, что Затунайская изредка ввертывает слова «свобода», «революция», «социализация», она бесконечно далека от истинных нужд крестьян, от их интересов. В уме Кати проносится все, что увидела у Зины, узнала от нее. Вспоминает она рассуждения Лукьянова с его категорическим выводом: нет у деревни сил подняться. Только перемены спасут крестьян. А сегодняшний сход? Разве он не показывает, что в деревне идет жестокая борьба? Богачи иначе себе представляют братство крестьян. Они не уступят своих позиций, не откажутся от эксплуатации бедноты. А как Затунайская изобразила положение на фронте? Солдаты рвутся в бой, они только и думают о войне до победного окончания! Да разве это так?! Ложь, неправда, продиктованная недобрыми, антинародными политическими целями.
По ходу суждений Затунайской чувствуется, что та ищет уже заключительных фраз. Она сама притомилась, да и слушатели беспокойно ждут. А Катя все еще не решила, как быть. Кто же даст отпор Затунайской, кто восстановит в умах этих крестьян попранную истину?
Катя прикидывает: Маша хоть и возмущается речью Затунайской, но опровергнуть ее не сможет. Очень еще мал у нее политический багаж и нет никакого пропагандистского опыта… Тимофей… Да, конечно, у него опыт есть, житейский опыт… Фронт, бои, два ранения, но Катя уже убедилась, что Тимофей не сумеет выдвинуть доказательства. Скорее всего он может обозвать Затунайскую каким-нибудь резким словом, но разве это кого-нибудь убедит?.. «Мне придется… Самой придется выступить», – приходит Катя к решению. Она вспоминает наказы товарищей в Петрограде при ее проводах, наказы Насимовича быть осторожной, сверхосторожной… Но ведь никто из них не знал, что она окажется лицом к лицу с противником. И будь любой из них на ее месте, разве такой случай не был бы использован с целью разъяснения крестьянам политики большевистской партии? Да, да, несомненно. Кинулся бы в бой и ее братец, и Ваня Акимов, и Насимович. Конечно, она рискует… Рискует собственной свободой… Ну и что ж! Деньги и паспорт для Акимова у Насимовича… Если Ваня все-таки появится, он не застрянет в Томске. Правда, оттянется снова их встреча… Грустно, ах, как грустно! Останутся не сказанными Ване слова, которые лежат у нее в самых сокровенных тайниках души… Ничего, ничего. Наступят еще дни ее радостей, а теперь не до этого, теперь ее счастье в борьбе…
Но не только минут, даже секунд не остается у нее больше на размышления. Затунайская произносит последнюю фразу, вытирает платком вспотевшее лицо, довольная собой, садится на табуретку, которую ей подвигает писарь. И вот уже староста привычно затягивает:
– Это значит, оно, как ее, господа мужики, все ясно. Будем это самое, как один…
6
И тут поднимается Катя. Все сомнения отброшены: выбор сделан.
– Граждане крестьяне! – горячо произносит она своим звучным голосом. – Староста сказал: «Все ясно». Нет, совершенно не ясно! Обстановка на фронте, а равно и в тылу совершенно иная, чем это представлено нам здесь госпожой Затунайской. Все не так на самом деле. И путь в будущее, который начертала вам здесь эта особа, – это путь ложный. Он приведет только к новым страданиям и бедствиям, к обнищанию новых тысяч и миллионов крестьян…
Как хорошо, как это прекрасно, что у Кати Ксенофонтовой такой певучий, сочный голос. Он плывет по всему большому дому вдовы Нелиды Лычковой и словно покоряет всех. Мужики и бабы сидят не шелохнувшись, боясь пропустить хоть одно ее слово. Те, кто заспешил к двери, остановились и стоят, охваченные жаждой узнать подлинную правду о жизни. Их сейчас силой не вытолкнешь отсюда.
Госпожа Затунайская не ожидала такого страстного и точно рассчитанного удара. Она в шоке. Не может двинуть ни рукой, ни ногой. Побледневшие губы ее шевелятся, но слов не слышно.
– Неделю тому назад я приехала из Петрограда. Петроградские рабочие и партия большевиков видят выход России в другом – в революции. Положение на фронте отчаянное, солдаты измучены, они устали. Все яснее для них становится, что война не принесет русскому народу никакого избавления от его вековой нужды. Близится пора, когда оружие будет повернуто против царя и капиталистов – подлинных виновников неслыханных страданий народа.
А что происходит в тылу? В городах – катастрофа. Рабочие до предела изнурены войной, непосильным трудом, голодухой. Что происходит в деревне, вы сами знаете. Упадок, развал. Война сожрала уже миллионы человеческих жизней, и призыв вести ее до победного конца повлечет новые неисчислимые жертвы. А разве нам мало тех вдов и сирот, которых и так уже не счесть?! Перед нами – бездна. Госпожа Затунайская распиналась тут по поводу счастья единого трудового народа. Старая, затасканная песня! Единого народа у нас нет! Есть богатые и бедные. Богатых мало, бедных многие миллионы. Интересы богатых никогда не будут совпадать с интересами бедных. Богатые всегда стремились подчинить себе бедных. И выход у нас только один: рабочие, солдаты, крестьяне должны сбросить своих безумных правителей, взять власть в свои руки, немедленно заключить мир, отдать землю крестьянам, заводы и фабрики – рабочим. На вашем сходе сегодня…
И вдруг, покрывая Катин голос, послышался неистовый визг, до того оглушительный, что в окнах звякнули стекла. Затунайская визжала с таким отчаянием, будто с нее, с живой, сдирали кожу. На нее страшно было смотреть: она налилась кровью, царапала себя ногтями по лицу, ожесточенно топала. Трехэтажная прическа сейчас же развалилась, и по спине вытянулась приколотая металлической заколкой чужая коса. Катя не могла уже произнести ни одного слова, юркнула назад к Маше.
– Бабы! Ее родимец ударил! – перекрывает визг Затунайской панический женский голос.
И тут все кинулись из дома на улицу. Катя с Машей тоже заспешили к выходу.
– Не родимец ее ударил, а правда пришлась не по нутру.
– Уж как сладко пела, и выходит – ни к чему.
– В нашу бы шкуру ее на недельку-другую, иначе запела бы.
– А эта девка-то! Крепко стоит за правду! Из самого, слышь, Питера, – переговаривались люди, спускаясь с лестницы и заполняя пустой, заросший уже лебедой и засыпанный свежим снежком двор вдовы Нелиды Лычковой.
Катя только теперь трезво оценила все происшедшее: номер Затунайской не прошел. Ложь, которой та пыталась опутать сход, разорвана. Мужики и бабы услышали настоящую большевистскую правду о жизни. Ничего, что ей удалось сказать немного, что не до конца она выразила свои мысли. Главное сказано.
Возбуждение, в котором находилась Катя с первых минут появления Затунайской, сейчас, в эту минуту, обернулось радостью, чувством исполненного долга. Что ж, она поступила так, как поступил бы на ее месте любой большевик. Не уклонялась от схватки, не пряталась. И это чувство удовлетворенности собой начисто вытеснило все остальное. Катя подхватила Машу под руку, и они, покинув все еще не расходившуюся толпу, легко и быстро зашагали по улице.
7
Катя и Маша свернули уже с главной улицы Лукьяновки в проулок, когда их нагнал Тимофей Чернов. Он ехал на коне, сидя в санях, на охапке сена. Одной рукой правил лошадью, другой придерживал костыли.
Поравнявшись с девушками, Тимофей натянул вожжи, придержал коня.
– Садитесь, девчата, скорее! За Катей понятых наряжают. Дядя Степан собачится там с урядником и старостой.
«Ну вот, кажется, кончилась моя свобода», – подумала Катя, испытывая сильное сердцебиение и прилив крови к лицу. Маша опустилась в сани, Катя села рядом с ней.
– Запомни, Маша: ты ни при чем. Я одна за все отвечу, – зашептала Катя, обнимая Машу и как бы прося у нее прощения за беспокойство, которое она причинила подружке.
– Ну что ты, Кать! Ты думаешь, я боюсь? Нисколечко!
Тимофей услышал их разговор, успокаивая девушек сказал:
– Дядя Степан велел Катю в нашем овине до вечера спрятать, а Маше быть дома. Если понятые с урядником придут, твердить одно: знать никого не знаю… Девка пришлая, видать, из беженцев. В дороге она к тебе пристала, Маша. Шла куда-то в заречные деревни. Попросилась на ночевку. Передневала с устатку… Кто такая – ведать не ведаешь…
– Ну и папаня! Сообразил! – с некоторым укором в голосе воскликнула Маша. – Да Катю же на вечерке сам урядник видел… Нет, не отбрешешься от них.
– А что из того, что видел?! Никто – ни ты, ни Катя, ни я, который старшим вечерки был, – не объявлял, что она тебе подруга…
Пока Тимофей и Маша пререкались, Катя взвешивала, как ей поступить. Конечно, отдаться в руки полиции без борьбы – дело нехитрое, но и навлечь подозрение на Лукьяновых она не имела никакого права. По-видимому, квартира Лукьяновых в Томске была у Насимовича на особом счету. Если падет так или иначе подозрение на Машу Лукьянову, томскую квартиру надо покидать. Едва ли Насимович скажет Кате за это спасибо. Насколько ей удалось понять, у Насимовича там широкие интересы: Степа, Дуня, Маша. Катя вспомнила, как в тот ненастный, темный вечер, когда извозчик доставил их к молодым Лукьяновым, Насимович вернулся с квартиры с какими-то тючками в руках. Нет, нет, нужно было все сделать, чтобы Машу оставить вне подозрения. И этот дом в Лукьяновке надо было тоже вывести из-под удара: если здесь будет учинен обыск, бумаги профессора Лихачева непременно привлекут внимание. Полиция заберет их к себе, а это не сулит ничего хорошего. Либо пустят бумаги на разживку печей, не обнаружив в них революционного содержания, либо отдадут лавочникам на обертку селедки… А если даже переправят в Петроград, то в лучшем случае сунут бумаги в какие-нибудь полицейские архивы, и затеряются они из глаз людских на долгие годы, а может быть, и навсегда.
Ну, в общем, получалось так: в этот час лучше всего ей оказаться одной и уж, во всяком случае, не в доме или овине Лукьяновых.
Существовал еще один выход: пока там староста с урядником судят-рядят о ее судьбе, кинуться ей в сторону, проулком, мимо дома Лукьяновых, выйти за село – и подай бог ноги. Вы меня не видели, я вас не знаю! Но этот вариант показался Кате совершенно неприемлемым. Уж тут Маше Лукьяновой вовсе не отвертеться. Начнут ее допрашивать, в доме Лукьяновых непременно произведут обыск, и результат будет тот же: бумаги профессора Лихачева попадут в лапы полиции. «Нет, нет! Скорее, как можно скорее оказаться одной и вдали от дома Лукьяновых», – сказала себе Катя.
– Ну вот что, Машенька: ты оставайся с Тимой, а я вернусь туда, на село, – спокойно, подчеркнуто спокойно проговорила Катя, кося глаза на проулок, по которому вот-вот из-за угла могли показаться урядник и староста с понятыми.
– Да ты в уме, Кать, или нет?! Разве можно тебе сейчас туда идти? – округляя от удивления глаза и всплескивая руками, воскликнула Маша.
– Никак туда нельзя идти! Ни в коем разе, Катя! – запротестовал и Тимофей, гремя своими костылями. – Давай увезу тебя сей же миг к овину.
– Я сделаю, как решила, – твердо сказала Катя. – Если вас начнут допрашивать, без меня вам легче отговориться. Пришлая, мол, беженка, и все… – Катя ловко изогнулась и, опершись на головки саней, выпрыгнула на дорогу.
– Сумасшедшая! Совсем она спятила! – Маша хотела выпрыгнуть из саней вслед за Катей, но та, увидев это, вскинула руки и, как бы останавливая Машу, сказала:
– Умоляю тебя!
Это было сказано так проникновенно, что Маша откинулась назад, а Тимофей дернул вожжами, подгоняя коня.
– Не тронь ее, Маша. У нее свое размышление.
Когда полозья саней взвизгнули оттого, что конь перешел на рысь, Катя оглянулась. На всю жизнь ей запомнилось лицо Маши. Глаза ее блестели от слез, полные, яркие губы перекосились и дрожали, и вся ее фигура, в полушубке, в пимах и полушалке, была согбенной и скорбной. «Вот чудачка, будто на смерть меня провожает!» – с улыбкой подумала Катя, испытывая радость оттого, что она настояла на своем, что расстояние между ними увеличивается с каждой секундой и, что б теперь ни случилось, она одна ответит за все.
Катя вышла из проулка на улицу Лукьяновки и умерила шаг. Кое-где у домов небольшими группами стояли мужики и неторопливо о чем-то беседовали. «Сходку обсуждают», – подумала Катя. Она не ошиблась в своих предположениях. Подходя к ближайшей группе мужиков, заметила, как те повернулись к ней, а когда она поравнялась с ними, сняли шапки и учтиво поздоровались. Катя отвесила мужикам поклон и пошла дальше.
Думала, что возле второй группы мужиков произойдет то же самое. Но ошиблась. Завидев ее, мужики начали торопливо расходиться, и, когда она поравнялась с колодцем, возле которого они стояли, тут уже никого не было. «Считают, что так безопаснее», – улыбнулась сама себе Катя.
До третьей группы мужиков она не успела дойти. Из дома вдовы Нелиды Лычковой вышли люди. Катя без труда опознала их: староста, урядник в шинели и солдатской папахе, два незнакомых мужика в полушубках и чуть поодаль Лукьянов в своей короткой суконной тужурке. «А где же та эсеро-кадетская особа? Уж она-то мне спуску не даст», – подумала Катя. И едва подумала о Затунайской, как в тот же миг на белом снегу всплыло густое темное пятно. Затунайская шла медленно-медленно, опираясь на трость. Позади нее, склонив подобострастно голову, не шел, а точнее сказать, плыл писарь Игнат Игнатович. «Ну что ж, еще разок скрестим мечи, госпожа Затунайская. Важно, чтоб побольше было свидетелей», – с веселым озорством подумала Катя.
И снова она ошиблась. Видимо, заметив ее, Затунайская ускорила шаги, увлекая за собой писаря, и вскоре скрылась за церковью. «К батюшке на обед спешит после тяжелого мордобоя», – усмехнулась Катя, ощущая какое-то поразительное бесстрашие перед предстоящим и веселье.
С каждой минутой промежуток между Катей и мужиками сокращался. Вот до них осталось уже тридцать-сорок шагов. Катя увидела озабоченное лицо Степана Димитриевича Лукьянова. «Неужели он меня выдаст?» – шевельнулась беспокойная мысль. Катя всмотрелась в лицо Лукьянова. Оно было спокойным, как всегда, даже строгим, и в его глазах она не уловила ни малейшего упрека. Урядник шел, шумно отдуваясь. Староста крутил головой туда-сюда. Мужики насупились, прятали лица.
– А вот и барышня! Идет себе и хоть бы хны, – преграждая Кате дорогу, сказал урядник Феофан Парокопытов.
– Как ее, это самое, остановись-ка, – забормотал староста.
Мужики сразу отступили в сторону, давая понять, что они тут ни при чем, их приневолили. Примкнул к ним и Степан Лукьянов.
– Почему же я должна остановиться? Я иду к сестре в Таежно-Ключевскую волость. Я беженка. Что мне, с голоду помирать прикажете? Я уже без малого две недели в дороге… – Катя проговорила все это запальчиво и таким голосом, когда в каждое мгновение он может перейти на крик.
– Это самое, как ее, смутьянство, – сказал староста и обратился к уряднику: – Объявляй, твое благородие, Феофан.
– Задерживаю тебя, барышня! Завтра придется повезть вас в город. Там их высокие благородия спрос сами спросят, – объявил урядник и отступил на полшага, загораживая Кате путь назад.
– Имейте в виду, с вас строго взыщут за этот произвол. – Катя повернулась сначала к уряднику, потом к старосте, смотрела на них с ненавистью в глазах. – А вам, дядюшка, спасибо за ночлег, за приют, – совсем другим голосом сказала Катя и чуть задержала свой взгляд на Лукьянове.
– Да какое там спасибо! Не за что. Живу с края села, часто у меня путники ночуют. Это вон Феофан вздумал, что ты нам сродственница. Обыск, вишь, ему надо.
Катя поняла, что сказано исключительно для нее, и вскинула на Лукьянова глаза, в которых снова вспыхнули искорки признательности. Урядник помычал, переглянулся со старостой.
– Ну, коли так, слободен ты, Степан. А за ругань твою я еще взыщу с тебя. Ты еще узнаешь, кто есть Феофан Парокопытов… – Урядник погрозил Лукьянову кулаком.
– Ну, ну, постращай еще меня… Я тебе не смолчу. Я тебе тоже так врежу. Может быть, ты кое-что призабыл? Я тебе припомню…
Лукьянов не испытывал перед урядником ни малейшей робости, и Кате показалось, что он сейчас зря задирается. Пусть бы скорее уходил, пока урядник не передумал насчет обыска в доме Лукьяновых. Но Степан почему-то не спешил уходить. По-видимому, ему хотелось знать, как же дальше власти поступят с Катей.
– Теперь, барышня, шагай. До утра у меня в скотской избе под замком посидишь, – сказал урядник, приосаниваясь и все-таки слегка потрухивая. «Толстой-то барыне что? Надоумила, назудила, махнула хвостом – и след ее простыл. А тут отвечай за эту девку. Слава богу, хоть на улице ее встретили, на рожон к Лукьянову лезть не надо», – думал про себя урядник.
– Прощайте, – кивнула головой Катя мужикам-понятым, стараясь еще раз переглянуться с Лукьяновым.
– Бывай здорова, – сказал один из мужиков, чувствуя облегчение оттого, что непривычная и неблагодарная обязанность понятого свалилась с его плеч.
– Шагай, девка, шагай вон к тому дому с синими наличниками, – показывая рукой, куда нужно идти, сказал урядник.
Катя сделала два-три шага, оглянулась. Лукьянов стоял с мужиками-понятыми, они смотрели ей вслед. Чуть подальше от них переминался с ноги на ногу староста Филимон.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.