Текст книги "Сибирь"
Автор книги: Георгий Марков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 38 страниц)
– Скажу честно, уж коли тебя это интересует: ни капельки, ни вот столечко. – И Горбяков чиркнул пальцем одной руки по ногтю указательного пальца другой руки. – Не трогает меня это. Ты говоришь: «Что-нибудь перенять такое благородное». Ну, будь, Глаша, серьезной и скажи мне, что бы ты могла благородного перенять от исправника, от человека, призвание которого держать людей в неволе, глушить в них все человеческое, низводить их до степени бессловесных рабов?.. Что благородного, к примеру, могла бы ты от него перенять? А ты не думала о том, что сама ты со своим сердцем, со своей отзывчивостью к несчастьям других в сто, в тысячу раз благороднее этого человека в чине или в сане… Вот подумай и скажи… И только не кричи… Разбудишь Вонифатия Гаврилыча… А зачем его втягивать в наши споры?
Глафира Савельевна притихла, села рядом с Горбяковым, зашептала с исступлением:
– Возможно, что ты прав, Федя. Разве о себе знаешь что-нибудь по-настоящему? Сам себе не судья. Судьи другие. А чаще всего суд других и опрометчив и пристрастен. Спасибо тебе, Федя, хоть ты чуешь, что есть во мне душа… И какая, Федя! Порой мне кажется, что я могла бы совершить нечто значительное… Могла бы пожертвовать собой ради любимого человека или отдать себя служению великой идее… Скажи мне, Федя, скажи не кривя душой: может быть, тебе надо убить кого-нибудь? Клянусь, рука у меня не дрогнет и я не пожалею своей жизни… Ты знаешь, порой мне хочется запалить этот дом и вместе с ним сгореть самой… Ах, как жаль, что не родилась я в Петербурге!.. Я бы пригодилась студентам-террористам… Я бы не задумываясь кидала бомбы…
– Во имя чего, Глаша? – спросил Горбяков.
– Во имя того, чтоб грохотала земля, чтоб не умирали люди от равнодушия друг к другу…
– Воспален твой мозг, Глаша. Говоришь безотчетно. Иди отдохни. А я побреду домой. – И Горбяков ушел.
А через несколько дней Глафира Савельевна сама прибежала к нему. И снова, заглядывая ему в глаза, допытывалась: не нужно ли ему убить кого-нибудь, кто стоит на его пути, мешает ему жить и делать добро людям?
Горбяков попробовал перевести весь разговор в шутку, но ему это не удалось. Глафира Савельевна настойчиво возвращалась к той же теме.
– Тебе нужно, Глаша, срочно переменить обстановку. Тобой начинает овладевать идея фикс. Это небезопасно. Поезжай-ка в Томск или в Новониколаевск. Встряхнись немножко.
И она вняла совету Горбякова и поехала вместе с отцом Вонифатием, но не в город, а в остяцкие юрты и тунгусские стойбища, раскиданные вокруг Парабели. У священника накопились там неотложные дела: надо было окрестить детей, родившихся за последние два года, произвести обряды венчания молодых пар, вступивших в брак, отпеть усопших. Короче сказать, напомнить инородцам о православии, о поклонении господу богу, пресвятой матери богородице и всем святым.
Поездка по приходу была рассчитана почти на целый месяц. Чтобы добраться до верхнепарабельских селений, предстояло проехать не меньше трехсот верст. Но Вонифатий изо всех сил стремился в эту поездку, знал, что вернется назад не с пустыми руками – будет и пушнина, и рыба, и мясо, и кедровый орех.
Однако не прошло и половины намеченного срока, как Вонифатий появился у Горбякова в доме.
– Спасайте, Федор Терентьевич, матушку Глафиру Савельевну. Тяжело заболела.
Горбяков заспешил в дом попа. Осмотрев и ослушав Глафиру Савельевну, Горбяков вышел в прихожую, где ждал его с нетерпением Вонифатий.
– Сыпной тиф у нее, Вонифатий Гаврилыч. Она без памяти. Кажется мне, что приближается кризис. Важно не упустить этих минут. Нужна сиделка на все время.
Сиделка нашлась в соседнем доме, и, когда она пришла, Горбяков сам дал ей наказы:
– Без устали давайте ей с чайной ложечки воду как можно чаще.
Утром, чуть проглянул свет, Горбяков отправился навестить больную. Глафира Савельевна лежала пластом, но на короткое время пришла в себя и захотела поговорить с Горбяковым один на один. Вонифатий и сиделка вышли из спальни, полагая, что женщина хочет сказать фельдшеру что-то такое интимное, что связано с ее болезнью.
– Умираю я, Федя, – слабым голосом произнесла Глафира Савельевна, пытаясь взять Горбякова за руку. Он понял ее желание и сам взял ее руку. Рука была горячая, словно только что ее держали над огнем.
– Поправишься, Глаша! Я уверен в этом, – сказал Горбяков, сам не веря своим словам.
– Нет, Федя, не поправлюсь, не утешай… И не хочу… не хочу жить под одной крышей… с ним… с Вонифатием… Боже, какой обман… вероломство… изуверство… Все равно руки бы на себя наложила… Бесчестно… жить… Чем они виноваты… эти темные, таежные люди…
Глафира Савельевна замолкла, из ее закрытых глаз выступили крупные слезинки и покатились по щекам. Горбяков напоил ее и отодвинул стул, намереваясь уйти.
– Не уходи, Федя, еще одну минутку, – открыв воспаленные глаза, сказала Глафира Савельевна. – Послушай меня в последний раз.
– Ну зачем так? Слушаю, Глаша.
– Ты… ты… знал, что я любила тебя с первой встречи?
– Знал, Глаша.
– Прости меня.
– За что же прощать тебя? Ты ни в чем не виновата. Спасибо тебе.
– Живи долго и счастливо, – с усилием прошептала она и, сомкнув губы, замолчала. Но вдруг исхудавшие руки ее задвигались по одеялу, распаленное лицо нервически передернулось, и она заговорила все громче и громче о студентах, о бомбах, о пожаре. Это был уже бред.
Вечером буйный крик прервался, и жизнь ее погасла вместе с короткой вечерней зорькой, мятежно вспыхнувшей над парабельским кедрачом.
3
Что бы там ни говорили про урядника Филатова, а Горбякову он служил старательно. Почту он доставлял с такой исправностью, что тот не один раз со смехом думал: «Был бы я царь, почтил бы его за прилежность орденом или производством в офицерский чин».
Было так и на этот раз. Едва Филатов въехал в Парабель, он прежде всего направился к дому Горбякова.
– Опять вам книги привез, Федор Терентьич, – забасил урядник с порога. – Когда вы только успеваете этакую прорву книг перечитать?! Что кому! А я вот не могу. Возьму книгу, и сразу так в сон клонит, что силов не хватает веки развести. Ах, умственный вы человек, Федор Терентьич, крайне умственный.
– Приходится, Варсонофий Квинтельяныч! Уж очень сложная машина – человеческий организм. Приходится неустанно изучать, – темнил Горбяков.
– Машина, говорите? Вроде от бога все, а машина, – тупо пяля глаза, изумлялся урядник.
– И машина от бога. Раз человеком создана, значит, создана по божьему велению, – нагонял многозначительность на свои рассуждения Горбяков, стараясь казаться недоступно мудрым и ученым.
– От души желаю вам, Федор Терентьевич, бла-бла-благоденствия. – Филатов старался ввернуть городское, интеллигентское словечко, чтоб Горбяков знал, что он тоже не лыком шит и понимает, что к чему.
Только Филатов отъехал от ворот, Горбяков развязал пачку книг, взял из нее ту, на обложке с внутренней стороны которой значился шифр – четыре цифры семь, и вскрыл переплет. Первые строки письма комитета обрадовали: «Товарищ Гранит благополучно проследовал через Томск». А далее сообщалось о новом задании. «Решено, что из Нарыма совершит побег еще один товарищ. Естественно, возникает к вам просьба: не смогли ли бы вы обеспечить побег по более безопасному маршруту, учитывая опыт переброски из Нарыма в Томск товарища Гранита? Если для этого необходимы средства, то мы готовы пойти на некоторые расходы, неизбежные в таком деле, хотя сами представляете всю ограниченность наших возможностей. Будем вам благодарны за отклик и за все ваши соображения относительно нового побега».
Увлекшись чтением письма, Горбяков не заметил, как вошел в кабинет Федот Федотович. Старик перекладывал в сараюшке дрова и наткнулся на полено с выдолбленной серединой. Он без труда опознал полено, так как два вечера ковырял его полукруглой стамеской.
– Что, фатер? – машинально пряча записку в банку с красной надписью: «Осторожно! Яд!», спросил Горбяков.
– Полешко-то, Федя, переложил я к самой стенке, теперь оно во втором ряду поленницы, – робко сказал Федот Федотович, не зная еще, как ко всему этому отнесется Горбяков.
– Какое полешко, фатер? – поспешно спросил Горбяков, призабыв на миг ту буранную ночь, в которую он положил полено с тайником в сарай.
– Да то самое… Помнишь, ты просил выдолбить… вроде для сбережения каких-то лекарствий… – Федот Федотович, пряча улыбку в бороде, сдержанно усмехнулся. Он хоть и не был силен в грамоте, а все-таки совершенно отчетливо понимал, кому сочувствует Горбяков, на чьей стороне его симпатии и что он может прятать в поленнице.
– А ты зачем, фатер, полез в дровницу? – все сразу вспомнив, спросил Горбяков.
– Как зачем? Напилил новых дров, стал их складывать. Ну, а для порядка старые чуть поразобрал…
– Ты это полено, фатер, береги пуще глаза. И потом покажи мне, куда его переложил. А еще посматривай, чтоб стряпка не сожгла его… Там у меня важные документы. – И, помолчав, решил, что нечего ему хитрить перед стариком и надо сказать ему кое-что еще: – Если, фатер, вдруг «засыплюсь» я и повезут меня, голубчика, куда еще подальше, сбереги полешко. Понятно?
– Да как же, понятно. Все понял. А только не может быть, чтоб ты «засыпался». Аккуратный ты человек, Федя.
– И с аккуратными, фатер, случается.
– А ты об этом не думай, а то покоя лишишься.
– А я и не думаю. Сказал тебе на всякий случай.
– Все понял, – повторил старик и заспешил назад в прихожую.
– Присядь, пожалуйста, фатер, – остановил Федота Федотовича Горбяков.
Старик вернулся, осторожно присел на высокий белый стул, выжидающе смотрел на Горбякова.
– Ты мог бы, фатер, одну услугу мне сделать? – спросил Горбяков, глядя прямо в добрые, ласковые глаза Федота Федотовича.
– Говори, Федя.
– Из Нарыма, фатер, одного человека нужно вывести прямо на Филаретову заимку. Как ты, смог бы? Путь не легкий, да и не близкий.
– Выдюжу, Федя. Когда велишь выйти?
– Скажу, когда подоспеет.
– Ну и добро. Мне-то все едино когда.
Глава шестая1
Россия… Он думал о ней, думал, и вот она лежала перед его глазами.
На станции Тайга Акимов пересел в транссибирский экспресс. Поезд, прямо сказать, был не по его средствам, но зато он шел быстрее всех остальных, и ради этого стоило сэкономить на чем-то другом. Побег его затянулся, непоправимо затянулся, и теперь, когда он оказался свободным, он не мог больше терять ни одного часа.
Неотрывно с рассвета до темна Акимов смотрел в окно. Проплывали деревни, утонувшие в сугробах снега, с ветхими, проломившимися крышами, с окнами, заткнутыми куделью, тряпками и просто забитыми досками. С наступлением темноты в избах загорался тусклый, дрожащий, будто от ветра, свет лучины или мерцали пятнышками светильники из старых свечных огарков.
Особенное уныние навевали вконец развалившиеся дворы. Избы стояли оголенные, без заборов, разобранных на дрова, без ворот, рухнувших от гнили, без навесов, под которыми прежде уберегался от снегопадов и буранов скот. Все, все напоминало о войне, которая, как смерч, не только забирала человеческие жизни где-то там, далеко на фронте, но и вторгалась сюда, оставляя повсюду свои жестокие следы.
На станциях Акимов выходил, чтобы не только подышать свежим воздухом, но и посмотреть, как живут здесь люди. И тут была та же картина запустения: обшарпанные вокзалы, обветшавшие станционные постройки – ободранные, продымленные вагоны местных поездов.
Акимов помнил, какой обильной была торговля на станциях в довоенное время. Полки пристанционных базаров ломились от всякой снеди. Иначе было теперь – кроме соленых огурцов, вареной картошки, грибов и лука, ничего нельзя было купить.
Переменился и внешний облик толпы, которая мельтешила, крикливо суетилась на перроне. По преимуществу толпу составляли женщины и ребятишки. Если встречались мужчины, то это были инвалиды на костылях, на деревянных протезах, с клюшками в руках.
В поезд то и дело врывались безглазые калеки с гармошками, в куцых, подрезанных шинелях и грязных солдатских папахах. Надсадными, простуженными голосами они пели сердобольные куплеты, составленные наполовину из старых, известных песен и переложенные самодеятельными поэтами с учетом новых условий. А потом певцы, держась за поводырей, с шапкой в руках обходили слушателей, прося Христа ради войти в их бедственное положение и посочувствовать им.
Кондукторы вагонов пытались не впускать калек, но те появлялись самым неожиданным образом, как только поезд трогался с места. Пока поезд пробегал расстояние от станции до станции, они успевали и раз, и два, и три пропеть свои песни.
Транссибирский экспресс на полустанках и разъездах обгонял воинские эшелоны. Теплушки были набиты пожилыми мужиками в том возрасте, когда их по праву называют дедами. Мужики смотрели хмуро, нелюдимо, и окаменевшие в тоске лица таили скрытое ожесточение на судьбу, которая тяжким грузом легла на их немолодые, уже надорванные работой плечи.
Присматриваясь к этим суровым людям, одетым в старое, бывшее уже в употреблении солдатское обмундирование, Акимов невольно вспоминал и дезертиров на постоялом дворе в Чигаре, и кусковских мужиков, запрятавшихся в лесу на Чулыме, чтобы избежать полицейской службы, и приходил все к тому же выводу: «Близится конец такой жизни. Россия должна повернуть круто свой исторический путь. Выбор у нее единственный – революция».
Как только наступала темнота, Акимов вытаскивал из брезентового мешка дядюшки журналы и газеты, которыми снабдил его Бронислав Насимович, и читал все подряд, не пропуская даже десятистрочных заметок. Читал почти всю ночь напролет.
Впечатление складывалось крайне противоречивое: армия несла поражения, с фронта шли известия одно горше другого, прорывались сообщения о предельной усталости солдат, о скудости обеспечения частей и подразделений боеприпасами, продовольственным и вещевым довольствием. Но об этом говорилось как-то мимоходом, поверхностно, будто все это не имело никакого значения. Правда фронтовой действительности утопала в потоке общих слов, бессмысленных фраз, и чувствовалось, что пишущие о войне заботятся лишь об одном – утверждать вопреки фактам, что русский солдат только и думает о том, как бы скорее, пронзая противника штыком, лечь на поле брани за царя-батюшку.
В вагоне ехали разные люди: несколько офицеров, возвращавшихся после излечения в госпиталях на фронт, коммерсанты из Владивостока, два попа, чиновники управления железной дороги из Харбина, красивая тридцатилетняя женщина с тремя детьми из Иркутска, потерявшая год тому назад мужа, командовавшего в действующей армии полком, и переселявшаяся сейчас к родителям в Самару, адвокат из Читы с пышнотелой, закутанной в меха супругой и еще два-три пассажира, один из которых напоминал Акимову собственного отца нашивками лесного ведомства на лацканах мундира.
Несмотря на длительность совместного путешествия, особого сближения между пассажирами не произошло. Офицеры беспробудно пили и играли в карты. Попы без устали вели благочестивые разговоры. Коммерсанты, как только просыпались, начинали звонко щелкать счетами, торопясь до Петрограда закончить какие-то сложные подсчеты. Дети вдовы-офицерши шалили, то и дело оглашая вагон криками и плачем. Железнодорожные чиновники были поразительно единодушны – они спали и ночью и днем, спали с упоением и страстью, просыпаясь лишь для того, чтобы принять пищу.
Акимову такая обстановка в вагоне была по душе. Никто не вязался к нему с расспросами, да и он тоже старался не проявлять излишнего интереса к другим. Правда, раза два в вагоне вспыхивал горячий спор офицеров с попами. Тема была злободневная: в чем спасение России – в вере или в силе?
Офицеры, естественно, считали источником могущества родины лишь силу. Можно лоб разбить в молитвах, но если нет у войск оружия или оно оказывается старым, изношенным, отставшим по своему техническому уровню, никакая вера не спасет, и противник возьмет верх. Логика рассуждений офицеров была прямой, резкой и бескомпромиссной. И тем не менее попы не сдавались. Веру они считали основой силы. Никакое оружие не способно победить людей, если они свято верят в господа бога и его наместника на земле. Попы явно превосходили офицеров по умению спорить, однако же завершилось все их полным конфузом. Один из офицеров, скинув с себя в пылу спора китель, предложил более молодому попу надеть его, отправиться в войска и попробовать там доказать свою правду. Попик смутился, замахал на офицера руками, скрытыми в широких рукавах рясы, и умолк. И спор больше уже не возникал.
Стычка попов с офицерами развлекла Акимова. Он слушал их спор с внутренней усмешкой, мысленно вставлял свои реплики: «Да не вера в бога, святые отцы, основа силы, а убеждение человека, его мировоззрение». «Ну, ну, господа офицеры, чушь вы несете, утверждая, что голое преобладание силы – путь к спасению родины. Силой нужно уметь распорядиться. Лишь убеждение в правоте борьбы делает силу острым оружием. Вот решающее условие схватки». Но голоса Акимов, естественно, не подавал, хотя чувствовал, как он соскучился по публичному спору…
И чем бы ни занимался Акимов в эти дни и ночи длинной дороги из Сибири, всюду и во всем незримо присутствовала Катя. Ни время, ни новые события не ослабляли того глубокого ощущения счастья, которое, подобно таежному родничку, сочилось из тайников сознания Акимова. Все-все, что было пережито ими в неповторимые часы их пребывания в избе таежного философа Окентия Свободного, все, до мельчайших подробностей, запомнил Акимов. И теперь свет ее глаз, звук ее особенного голоса, тепло ее рук и губ словно напластывались на его мысли, ощущения, поступки. После тех часов безотчетного счастья он чувствовал, что живет уже не один, а вместе с ней. Это было новое чувство, захватившее его с такой силой, что ни забыть, ни пригасить его он не мог. Минутами оно вдруг начинало как бы распирать Акимова, и он с трудом сдерживался от желания подойти вот к этому чиновнику со значками лесного ведомства и сказать ему, как он счастлив, буйно счастлив… Вероятно, по лицу его то и дело скользила глупая улыбка, и он нарочно хмурился, стискивая челюсти, сжимал губы. Но были и такие мгновения, когда вдруг необъяснимо ему становилось и тревожно и тоскливо. И он начинал упрекать себя за то, что слишком обыкновенно говорил с ней об опасностях ее дела, не насторожил ее по-настоящему, не высказал всех советов, так необходимых каждому молодому подпольщику.
«Какая жалость, что не могу хоть на одну минуту повидать Александра!» – с сожалением думал он и мысленно представлял себе эту встречу так:
«– Здравствуй, Саша, дружище, здравствуй, мой нежно любимый родственничек!
– Здравствуй, Ваня, здравствуй, мой верный друг, товарищ Гранит! Поздравляю тебя с успешным окончанием твоего затянувшегося побега. Как ты? Здоров ли?
– Здоров, вполне здоров, мой милый родственник!
– Не пойму, что скрыто под этой твоей шуткой: «милый родственник»?
– Саша, это не шутка! Это правда. Отныне я, раб божий и муравей революции Иван Акимов, и твоя превосходная сестра Екатерина Ксенофонтова не только соратники по борьбе, но и муж и жена. Хочешь казни, хочешь помилуй.
– Кто и где вас обвенчал, сукины вы дети?!
– Нас обвенчал зимний лес в сибирской тайге, и ночное звездное небо наворожило нам вечное счастье.
– Ванька, ты поглупел и начинаешь бормотать какие-то высокопарные слова. Не забудь, тебе еще предстоит длинный и опасный путь дальше.
– Какие там опасности! Когда я счастлив, мне ничто не страшно. Пойми, Саша, счастлив! Да разве ты поймешь, старый бобыль, задубевший в своем одиночестве, как перезрелый огурец…»
А опасности действительно существовали, и мысленное напоминание о них Александром Ксенофонтовым вовремя насторожило Акимова.
На станции Буй в вагон вошли двое мужчин. Один был в форме железнодорожного служащего, а второй в обычной штатской одежде человека среднего достатка. Как выяснилось в первую же минуту, это были контролеры железнодорожного ведомства. Однако не совсем обычные действия контролеров насторожили Акимова. Прежде он не один раз наблюдал проверки подобного рода. Контролеры сверяли наличие билетов с числом мест и, если вагон был полностью занят, уходили. Теперь происходило все иначе: в вагоне пустых мест не было, что подтверждалось числом билетов. Тем не менее контролеры в сопровождении кондуктора, который задержал выход пассажиров на остановке, направились по вагону, убеждаясь, что у каждого билета есть владелец, занимающий именно то самое место, которое обозначено в проездном документе. С какой целью делалось это? В чем состояла необходимость такой проверки?
Контролеры были тщательны сверх меры. Акимов заметил, как они сверлили своими пристальными взглядами пассажиров. Причем их интересовали только мужчины. Не мог не заметить Акимов и того, что он сам вызвал повышенный интерес контролеров. Они осматривали его подчеркнуто внимательно, в то же время стараясь, чтоб их внимание к нему осталось не замечено им, Акимовым. «Переодетые жандармы, кого-то ищут, и вполне возможно, что меня», – решил Акимов.
Пройдя через весь вагон и закончив проверку, контролеры ушли в соседний вагон, но задержались там буквально на три минуты. Акимов видел, как они вышли из соседнего вагона и озабоченно направились в помещение вокзала. «Пошли докладывать жандармскому начальнику о результатах проверки нашего вагона», – подумал Акимов и представил дальнейший ход событий: перед отправкой поезда, а скорее всего на следующей станции он будет задержан для выяснения личности.
Акимов, как это с ним случалось и прежде в минуты опасности, обрел вдруг такое спокойствие, что мог думать обо всем хладнокровно, очень хладнокровно. Может быть, в своих предположениях он и не прав, может быть, а скорее всего он прав… Что же, ждать, когда его настигнут события? Нет. Пусть враги не рассчитывают на его беззаботность. Он хорошо понял их маневр.
В вагоне опустело. Пассажиры кинулись на станцию – одни за кипятком, другие на базар, третьи просто погулять. Уплелся куда-то и кондуктор. Акимов снял с багажной полки тюк в брезенте и торопливо вышел в тамбур. И тут он заметил, что пассажирский поезд, стоявший на соседнем пути, делает подвижку. «Вот с ним-то мне и нужно уехать», – решил Акимов и, открыв противоположную от вокзала дверь, выскочил в нее. Кондуктор одного из вагонов соседнего поезда принял от Акимова тюк и помог ему самому подняться по ступенькам.
– Поезд до Москвы, ваше благородие, – сказал кондуктор на всякий случай, так как это не имело уже значения – поезд набирал скорость и выскочить назад было невозможно.
– Вот это мне и надо, господин кондуктор, – вежливо, заискивая, сказал Акимов, поскольку у него и билета-то не было и на эту тему предстояли еще переговоры.
– Войдите в таком случае, – так же вежливо пригласил кондуктор.
Акимов не спешил: лучше договориться с кондуктором здесь, без свидетелей. Замелькали станционные постройки, и вот на изгибе открылся вид на перрон. И сразу же Акимов увидел, как из крайнего подъезда здания вышли трое. Двоих он опознал мгновенно – это были контролеры. На третьем голубела жандармская офицерская шинель.
«Важно все делать вовремя», – подумал Акимов, нисколько не сомневаясь, что недремлющие чины шествовали к вагону, в котором только что пребывала его собственная персона.
2
В Москве Акимов провел всего лишь несколько часов. Будь времени побольше, он воспользовался бы адресами явок. Но одна из них не подходила по условию, которое гласило: приходить не раньше восьми вечера. Вторая находилась слишком далеко, в пригороде. Поездка туда была рискованной: он мог отстать от поезда. Акимов пожалел, что не удалось повидаться с товарищами, расспросить у них о жизни партии, узнать самые последние известия с фронта.
Устроив тюк с бумагами Лихачева (туда же он засунул и несколько своих вещичек) в камеру хранения ручного багажа, Акимов отправился бродить по улицам Первопрестольной.
И тут повсюду он встречал следы военной поры: поблекла, пообносилась матушка-Москва. Пригасло золото ее церквей и соборов, поутих вечерний звон их колоколов. Разительнее стал московский люд: куда ни взгляни – то инвалид, то военный; полным-полно мешочников, нищих, каких-то полуободранных ребятишек, на площади у вокзалов, как на базаре: идет торг. Солдаты трясут полинявшими гимнастерками, залатанными брюками, разбитыми ботинками, а бабы в теплых шалях, плисовых полупальто и широких юбках предлагают халву из подсолнечных семян, крендели из черной муки, лепешки из картофеля и отрубей. Толстый, огромного роста городовой покрикивает на толпу, гонит то солдат, то баб, но, несмотря на его грозный вид, никто и ухом не ведет.
В одном месте площади наблюдается особенно оживленное кипение толпы. Городовой устремляется туда торопливыми шагами, кричит на людей. Но солдаты, занятые торгом, дают городовому отпор.
– Уйди, дядька, по-хорошему говорю: уйди! А не уйдешь – припечатаем навечно, тыловая жирная крыса! – внушительно говорит солдат, и щека его от контузии подергивается.
Городовой пытается изобразить возмущение, бормочет:
– Прошу без оскорблениев! А то и к ответу потянуть можем! – Но слышится смех, и все видят: тыловая крыса в сравнении с солдатами – мизерная козявка, никто его всерьез не принимает.
– Отходит ваша власть, ироды! – кидает вдогонку городовому какой-то бойкий мужичок, и городовой удаляется от толпы, делая вид, что он не слышит этих вызывающих слов.
«Меняются нравы, – отмечает Акимов и думает: – Если солдат захочет повернуть оружие против царизма, капитала и полиции, ничто его не удержит. И время это близится».
Близится, но пока еще не наступило. Приходится с этим обстоятельством считаться.
Акимов ходил по Москве, а сам зорко посматривал: не прицепился ли к нему «хвост», не попал ли он под наблюдение. Вчерашний случай на станции Буй заставил вновь думать об осторожности.
Когда началась посадка на поезд, идущий в Петроград, Акимов постарался быть в самом густом потоке людей. При мелькании лиц, разнообразии одежды, суете непросто выделить его и запомнить. Устроился он в общем вагоне, в страшной толчее сумел поместиться со своим тюком на самой верхней полке. Ехал хорошо, хотя было душно и не очень удобно.
Не доехав до Петрограда верст пятьдесят, он вышел из поезда. Так ему было рекомендовано с самого начала побега: обойти Петроград, миновать главные вокзалы, на которых идет неусыпная слежка круглые сутки, не лезть в классные вагоны, затеряться среди людей.
К середине дня Акимов с помощью местных поездов перебрался с Николаевской дороги на дорогу, которая вела в Финляндию. А вечером он вошел в поезд, который помчал его дальше – на Гельсингфорс, поближе к Швеции. И все шло хорошо, и ничто не предвещало никаких осложнений…
3
И все-таки осложнение возникло. И не просто осложнение, а угроза полного провала. Произошло это в Або, в порту, в самые последние минуты пребывания Акимова на земле Российской империи.
Через Осиповского, безвыездно обитавшего в Стокгольме, поблизости от Лихачева, охранка хорошо знала о побеге Акимова, знала она и о целях этого побега. Приставить к Лихачеву большевика, да еще такого, которого он любит и ценит, – это значило окончательно оторвать ученого от службы царскому правительству и, более того, при его демократических настроениях, известных многие годы, повернуть его против самодержавия, приобщить его к активной революционной деятельности. Похожие случаи уже происходили! Достаточно вспомнить имя знаменитого русского ученого Ильи Мечникова. Большевики не только проникли в его дом, они сумели поселить в его душу свои разрушительные идеи. А профессор Тимирязев в Москве? Мало того, что проповедует материалистические взгляды на природу, но сочувствует революции, способствует росту ее сил. А попробуй-ка тронь его. Весь мир на дыбы встанет, понесутся со всех концов земли проклятия в адрес русского самодержца как столпа дьявольских темных сил. А трон и без того качается. Да разве Тимирязев один? Большевики, во главе с этим симбирским дворянином Ульяновым, хоть и называют себя партией рабочего класса, а отнюдь не чуждаются союза с интеллигентами. Сколько уже лет на всю Россию трубит голос этого… нижегородского мастерового, писателя Алексея Пешкова, избравшего себе псевдоним с явным намеком… Максим Горький?!
Высокопоставленные чины царской охранки, ненавидя революцию лютой ненавистью, вместе с тем понимали, читая по необходимости сочинения Ленина и газеты большевистской партии, что партия эта всерьез думает о будущем. В отличие от правящих классов, ее теоретики и вожди рисуют отчетливую картину грядущего общественного и государственного устройства, в котором есть свое должное место каждому человеку. Ничто так не заражает людей революционным духом, ничто так не подталкивает их к борьбе с царизмом, как сознание того, что революция принесет обновление всей жизни, она устранит и гнет и несправедливость и даст людям достойное существование…
И не случайно большевики проявляют внимание к таким умам, как Лихачев. Без них не создашь будущего. У них знания. А без знаний, без умения не только новую страну не построишь – обухом топора гвоздь не забьешь в доску.
Высокопоставленные чины решили: не допустить, чтоб Лихачев оказался в объятиях большевика Акимова, пусть лучше сокровища научных изысканий утекут за границу, чем они достанутся партии рабочего класса.
Томское жандармское управление и агент Прошкин за то, что упустили Акимова в Сибири, получили крутую нахлобучку. И начались новые бдения. Прошкин метался по вагонам поездов, идущих из Сибири. Не перелетит же Акимов огромное расстояние от Томска до Петрограда по воздуху наподобие птицы!
И вот встреча в Буе. Прошкин проявил медлительность, и снова Акимов ушел из-под носа. Полетели тревожные депеши в Москву и Петроград…
Акимов словно чувствовал, что охранка привела свои силы в движение. Он присматривался к каждому, кто входил в вагон на станциях и полустанках Великого княжества Финляндского. Царь и его правительство когда-то изо всех сил старались изобразить Финляндию независимой, свободной, но Акимов по горькому опыту многих товарищей знал, что у царской охранки руки длинные и она давно уже протянула их и сюда. Именно поэтому было решено направить его не по железной дороге вокруг Ботнического залива, а через порт Або. Сюда из Стокгольма приходили шведские суда, попутно имея остановку на Аландских островах. Война уменьшила движение судов по этому пути, но вовсе его не остановила.
В Або Акимов еще на станции попробовал выяснить, есть ли в порту шведские пароходы. Извозчики, обычно знающие жизнь маленьких городов лучше любой администрации, сообщили радостную для него весть: в порту стоит шведский грузо-пассажирский пароход и через час-полтора он отойдет от причала.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.