Электронная библиотека » Григорий Тульчинский » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 2 ноября 2018, 14:40


Автор книги: Григорий Тульчинский


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 36 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Такая программа религиозна, хотя и строится на неохристианской святости. Как и любая религиозность, она – невротична. Но невротична и трагична сама человеческая жизнь. Это то неизбывное качество человеческого существования, которое пытался объяснить, но на котором – необъясненном – строит свои конструкции и рационализации психоанализ от З. Фрейда до В. Франка. Монотеизм, христианство, последующий атеизм и наше время позволяют говорить о новой религиозности, «монотеизме» в смысле единства совести всех людей. Различные кодификации этой идеи в настоящее время проявляют явное стремление к консолидации вне зависимости от своей конфессиональной, этнической и концептуальной формы. В этом плане святое без Бога невозможно, так же как добродетель без Абсолюта. Единство и гармония мира едины с человеческой совестью, религиозны, космичны и интимны одновременно.

5.2. Кенозис и кенотип

…Чем выше поднимаюсь я, тем более презираю того, кто поднимается.

Ф. Ницше

Кенотипичность кенозиса; Юродство святости; Авангардизм и святость; Святость и интеллигенция; Святость на Руси.

Кенотипичность кенозиса

Платой за гуманистическое самоутверждение человека, не пожелавшего подчиниться ничему сверхчеловеческому, но активно утверждающего бытие, является жажда творчества, истощение и растрата сил и творчества, богоборческие стороны которого были уже рассмотрены. Поэтому святость сродни творчеству. Святой прозревает судьбы человечества, сочетая полное отрицание конформизма с сознанием служения сверхличной цели. Судьба вставшего на путь святости сродни судьбе пророков со всей ее внешней незавидностью: конфликтами с коллективными общностями, побиванием камнями, непризнанностью и т. д. В этой своей профетической миссии святой подобен авангардисту, слушающему не голос, идущий извне, но исключительно внутренний голос сердца.

Кенозис иночества и иномирности смыкается, таким образом, с кенотипичностью творчества как новообразности. Кенозис как выход из себя вовне смыкается с кенотипом-новизной. И дело не в игре слов, восходящих к различным корням и имеющим лишь общую фонетику. Глоссолалия лежит на поверхности, служит смысловому взаимооплотнению святости и творчества. Авангард и творчество глубоко и интимно связаны с самоистощанием. Впечатление, что авангард – демонизм и бесовство, – поверхностно. Торжество абсурда и нонсенса означает не конец смысла, не его отсутствие, а скорее – его бесконечное многообразие. Нон-сенс означает открытость множественности смысла.

Беспокойный, угловатый, острый и колючий авангард в силу своей эсхатологичности ближе исконным религиозным чаяниям, чем спокойная консервативная округлость «полнотелой» реальности. Религиозное сознание невротично, кризисно. Оно совершает осмысление поверх норм и реального пространства-времени. Сама идея Бога – не столько набор позитивных атрибутов, сколько не то, не то и не то, и сверх этого – ничто из того, что в этом мире, он – нечто над– и вне-мирное. Религиозная реальность открывается за реальностью, находится и развивается впереди реальных процессов к еще неставшему, но зовущему и предсказанному. Такое откровение и воспроизводит авангард. Он религиозен в том плане, в каком авангардна религия. Наглядность и зримость абстрактного и беспредметного авангарда теоморфна, запредельна.

Святой постоянно оскорбляет чувства привычной благопристойности, опрокидывает устоявшиеся привычные ценности и нормы, придает высокому обличье низкого, а низкому – высокого. Его поведение столь же скандально, как и поведение авангардиста. По сути своей скандальным – в рамках благоверного иудаизма – было и поведение Иисуса Христа, объявившего себя Сыном Божьим, водившего дружбу с мытарями и блудницами. Святой – не такой как все, безумен. Он – юродивый.

Юродство святости

Святость – самоизвольное мученичество. Крайняя аскеза, самоуничижение, мнимое безумие и истязание плоти. Будучи обращенными на себя, они – самоистощание, реализация кенозиса. К миру же они обращаются стремлением «ругаться миру», обличением грехов, невзирая на приличия. Для мира такой святой – юродивый, надевший личину безумия. «Самые неожиданные и «головокружительные» святые – это юродивые»[171]171
  Горичева Т., Мамлеев Ю. Новый град Китеж. С. 33.


[Закрыть]
. Собственно, именно полное самоотрицание (самоистощание) и позволяет обличать мирскую гордыню – «благодать почиет на худшем». Юродивый – провокатор нравственности, прямо-таки вынуждающий окружающих на брань, плевки, побои.

Христианская религиозность и святость изначально юродивы. Это юродство – не отрицание морали и нравственности, веры, а отрицание верой, нравственностью и моралью. Послушание через непослушание. Новозаветная фраза, чаще других используемая для обоснования юродствующего подвижничества (из первого послания св. ап. Павла коринфянам), гласит: «и я говорю: мы уроди Христа ради: вы славни, мы же бесчестни, вы сильны, мы же немощни». Эту фразу цитировал протопоп Аввакум, объясняя свое необычное поведение на суде, которым судил его Собор 1667 года.

Юродивый «Христа ради» – невменяем, и потому считается в религиозном сознании неприкосновенным – Божиим человеком. Характерна амбивалентность юродства (шутовства) и власти. Российские цари содержали при дворе юродивых, подчеркивая тем самым архетипическую близость царя и изгоя (раба). Шутовство Ивана IV, Петра Великого, отчасти – Сталина – того же рода явления. И вместе с тем любая мирская мобилизация и реформаторство отрицают правомерность подвижничества и юродства. Запрет Никона на юродство, неприятие его Петром, борьба большевиков с христарадничеством, коммунистов – с инакомыслящими. Юродствующие реформаторы как бы узурпируют право на юродство и святость, закрепляя за собой на них исключительное право, лишая его других.

Авангардизм и святость

Юродивый «Божий человек», который «шалует», подобен скомороху. Он и есть актер, демонстрирующий изнанку и шаткость устоев привычного мира. Поэтому систематическое остранение привычного сближает «аскетику» и «стилистику» святости и юродства с авангардизмом. Более того, юродивому необходим зритель – наедине с собою он не юродствует. Он и актер, он и режиссер разыгрываемого им действа, в котором и он сам и другие – активные участники хэппенинга.

Юродивый судит этот мир с других, недоступных миру позиций. Василий Блаженный, разбивший камнем образ Божией матери, считавшийся чудотворным, совершил не кощунство, а благое дело – под святым образом оказался намалеванным черт. Юродивый видит, слышит, понимает невидимое, неслышное, непонятное окружающим. Отсюда и его «косноязычие» – «словеса мутна», понятные только самому юродивому, своеобразная техника религиозного абсурда и нонсенса, открывающего возможности бесконечного многообразия толкований. Косноязычное бормотание, аллитерации, глоссолалии, оксюмороны юродивых и странников сродни зауми русских футуристов, французских дадаистов и т. п. Наиболее же многомысленно молчание, поэтому наиболее последовательный юродивый просто молчит.

И все же юродивый – не авангардист. Протест и позиция авангардиста – революционны. Позиция и протест юродивого – консервативны, религиозны. Он посягает не на общественный порядок и социальные перемены, не на радикальные реформы, а на людские умы и души. Он консервативный моралист типа Савонаролы или русских раскольников. Он вторичный маргинал, не приемлющий нововведений и воцаряющихся нравов. Его проповедь – неприятие новой морали с позиций заветов предков.

Неоднозначно и отношение святости к смеху. Осмеяние порока и зла – одно из средств юродства. Но на исповеди задается вопрос о «смехе до слез», и на провинившегося налагается епитимья. Евангелический Христос не смеется. Не смеются и святые. Да и в своих хэппенингах юродивые скорее вызывают смех, чем смеются сами. Смех – утверждение превосходства, святость же – самоистощание. Но помочь другим испытать радость понимания собственного непонимания – святое дело.

В осмеянии мира юродивая святость к шутовству и скоморошеству – и в поведении и в эстетике, но не в мировоззрении, как полагает, например, А. Панченко в работе «Юродивые на Руси»[172]172
  Азъ. 1990. № 1. С. 8.


[Закрыть]
. Основной постулат философии шута – тезис о том, что все дураки, а самый большой дурак тот, кто не знает, что он дурак. Поэтому тот, кто сам себя признал дураком, перестает быть таковым. Мир полон дураков, среди которых единственный мудрец – шут, объявивший сам себя дураком. Кенозис же отвергает и этот путь самоутверждения, фактически – самозванство. Самый дурной человек – даже не душегуб, а самоуверенный всезнайка, ибо его грех – человекобожие. Не вправе человек судить других. Только признавая свою вину, только обращая смех на себя самого.

Святость и интеллигенция

«Светским вариантом юродства» может быть, вслед за А. Панченко, названа интеллигенция – явление наиболее характерное для российского и советского духовного опыта. П. Я. Чаадаев, К. Леонтьев, Л. Толстой, В. Розанов, А. Д. Сахаров – яркие и высокие образцы такого юродства. Но и здесь святость и авангардизм могут быть различены трудом. Обличение зла и кривды, торжествующих в жизни, и тем строже, чем бескорыстнее и «самоистощеннее» сам судья. Российская интеллигенция любит сопоставлять себя с первыми христианами-мучениками, с мучениками раскола. В. Фигнер в Шлиссельбурге зачитывалась жизнеописаниями боярыни Морозовой, протопопа Аввакума. Н. А. Бердяев прямо выводил феномен интеллигенции из феномена раскола.

Идея мученической смерти довлеет в интеллигентском и революционном самосознании. Не борьбы, не подвига, не победы спасения, а именно смерти. Корни воцарившегося при сталинизме смертобожия коренятся здесь. «Вы жертвою пали в борьбе роковой…», «И как один умрем…». Капища жертв. Марсово поле. Только в 70-е годы в Киеве спохватились: улица в центре города называлась «Жертв революции» – настолько жертвенный синдром въелся в сознание, что не сразу дошла до ума двусмысленность названия. Назвали «Героев революции».

Уже в 1879 году апостолы социализма и жертвенной борьбы стали политическими убийцами. Г. П. Федотов квалифицировал это как срыв эсхатологизма[173]173
  Федотов Г. П. Трагедия интеллигенции // О России и русской философской культуре. М., 1990. С. 432.


[Закрыть]
.

Святость на Руси

Согласно К. Леонтьеву, русский человек может быть святым, но не может быть честным. Честность – западноевропейский идеал. Русский идеал – святость.

Русский не стремится к индивидуальной нравственной работе души. Он эту работу делегирует коллективу, общности, полагая, что тот за него все решит и решит нравственно, по правде, справедливо. Если русский интеллигент религиозен – то верит в святых угодников, если атеист – то в социальную среду. От него самого требуется смирение. В награду за эту добродетель прощается все. Смирение – суть единственная форма дисциплины личности. «Лучше смиренно грешить, чем гордо совершенствоваться. Русский человек привык думать, что бесчестность – не великое зло, если при этом он смирен в душе, не гордится, не превозносится. И в самом большом преступлении можно смиренно каяться, мелкие же грехи легко снимаются свечечкой, поставленной перед угодником»[174]174
  Бердяев Н. А. Судьба России. М., 1990. С. 76.


[Закрыть]
. Это проявляется и в «лицемерии» душегубов, и в феноменах погромов с их коллективной безответственностью, в крестьянских «грабижках» начала века, явной народной симпатии «приблатненному» миру с его сентиментальной романтикой.

Простой человек не стремится к святости, что расценивалось бы проявлением гордыни. Святость – не путь, на который готов встать любой. Это удел немногих. Святой же всегда оценивается как слегка самозванец, личность, не лишенная гордыни и амбиций, чаще – бывший разбойник и грешник. Человеческий же удел – жизнь в миру, в общине, в семье, в ладу с традиционным укладом. Святость же всегда где-то вне личности. Русский человек и не претендует на личную внутреннюю святость. Святой даже и не святой, а свята Русь, которая свята почитанием святости, недоступной смертным. И именно в святости видит высший смысл жизни, отрицая ценность знания, творчества, активности и инициативы. Активная человеческая работа души и самосовершенствование оказываются парализованными полной амбивалентностью нравственности. Амбивалентности, сочетающейся с максимализмом – либо все, либо ничего. Ценность сверхчеловеческого в сочетании с попранием человеческого. И эта религиозно-нравственная транценденция в борьбе между «всем» и «ничем» заведомо обрекает на победу «ничто». Поэтому взлеты российской духовности обречены на исторические срывы самозванства.

5.3. От иночества к молчанию

… Когда, переступив разлад

Добра и зла, души и тела,

Живешь как облако, как сад,

И слов не ищешь среди дела,

Тогда приходит твой черед —

Для вдохновенья слишком трезвый,

Ты от людей уже отрезан,

Ты видишь слишком наперед…

С. С. Гусев

Избранничество – самоограничение самозванства; Исповедь: бытиепод-взглядом или философический эксгибиционизм?; Послушание через непослушание; Свобода как божественное самограничение; Странность и странничество; Иночество и молчание.

Избранничество – самоограничение самозванства

Путь святости – путь избранных. Для простых смертных самосохранение и самоутверждение – естественная норма социальной жизни, баланс сил в которой реализует социальную справедливость. Однако самосохранение и самоутверждение, как писал С. Аскольдов в сборнике «Из глубины», «…в этом испорченном мире находятся на скользком пути. Здесь нужен постоянный перегиб в сторону самоотречения, чтобы не соскользнуть в неправое самоутверждение»[175]175
  Аскольдов С. Религиозный смысл русской революции. С. 239–240.


[Закрыть]
.

Самоотречение и самоотдача, отдать другому последнюю рубаху – путь добра и справедливости, но только тогда, когда имеющий сам отдаст свое жизненное преимущество другому. Тогда он руководствуется принципом святости (самоистощания). Но возможен и дьявольский путь. Уравнивание и справедливость могут восстанавливаться и утверждаться не добровольной самоотдачей, а насаждаться путем насильного самозванного захвата. «Предложение уравнять адресуется не к имеющему излишнее, а к неимеющему. В святом пути говорилось “отдай” по доброй воле, в гуманистическом уравнивал закон, как некая нейтральная инстанция, в дьявольском провозглашается “бери” и “отнимай”. По видимости, результат как будто тот же самый: неимевший уравнивается с имевшим лишнее. Но все внутреннее содержание нового содержания вещей диаметрально противоположное. При уравнивании по заветам святости получается твердая опора нового порядка в той психологии, которая связана с добровольной отдачей и благодарным получением… Обратное в дьявольском пути. Поскольку уравнивание происходит на почве разбуженного и разожженного самоутверждения, дело не ограничивается уравниванием. Неимевший ранее преступает предел справедливости в другую сторону, берет более, чем следует, и неправедно мстит. Все зиждется на психологии самоутверждения и, в конце концов, даже польза, как норма жизни, не осуществляется, зло переливается через ее предел и создает хаос самоутверждающихся воль, то есть ад»[176]176
  Там же. С. 61–62.


[Закрыть]
.

При этом диаметрально противоположную роль начинает играть и государство. В случае самоотдачи и благодарения оно – гарант человеческой свободы, когда человек – цель действия законов. В случае самозванного захвата и насаждения, оно – аппарат насилия и уничтожения, а человек – средство достижения сомнительной и неукорененной в бытии пользы. Сама польза может быть также двояка: либо основанная на святости, на сознании ответственности личности – и тогда ее государственной формой может быть демократия, либо – на подавлении воль – и тогда ее формой становится тоталитаризм.

Примером такого торжества зла является послеоктябрьское развитие России, имевшее в себе очень мало социального. Скорее этот переворот был антисоциальным и породил глубокую цепь антисоциальных и антигуманных следствий. Разрушив государство, суд, международные связи, свободы, он привел к длительному, годами творимому уничтожению социальных структур – гарантов чести, свободы и достоинства личности, уничтожению социальных слоев, классов и этносов. Фактически под флагом социализма происходила десоциализация общества и личности, полное разложение социальной культуры.

Неспроста эти процессы породили мощный всплеск архаики: стайно-кастовую организацию общества, языческое смертобожие, смертобожески-центрированную символику (в столице на центральной площади стоит мавзолей с непреданным земле трупом), капища типа Хатыни, взывающие не к скорби, а к мести, и подобные смертобожеским ВДНХ (названия деревень, районов и цифры убитых).

Самозванческое царство могло существовать только на насилии, лжи и обмане. И главное зло – в них, а даже не в разбушевавшихся звериных инстинктах. Именно зараза зла, порция за порцией вливаемая в человеческие души, продлила жизнь этого царства, но лишь на время, необходимое для ничтоженья сил, духа, природных и людских ресурсов, чтобы царство это в одночасье рухнуло в тлен. Откуда же берется нравственное здоровье? Чем крепится «перегиб в сторону самоотречения»?

Исповедь: бытие-под-взглядом или философический эксгибиционизм?

Может быть, начало тому «перегибу» дает искренняя открытость, исповедальность? Но не противоречит ли исповедальная открытость сакральной сокрытости? Отличается ли исповедь от бесстыдного самозванства?

Запомнился один сюжет из философских быта и нравов нескольких лет давности. Готовился очередной выпуск «Санкт-Петербургских чтений по философии культуры». Тема его звучала довольно претенциозно – «Зло и Ужас. Путь и Счастье», но на фоне тогдашних межвузовских сборников статей уже одно название выглядело шагом, может быть и не вперед, но хотя бы в сторону от парадигмального занудства. Хотелось первичного философствования, а не очередных косноязычных выражений радости узнавания чужого философствования.

В соответствии с этим подбирались и статьи. Их авторы (Я. И. Гилинский, Т. М. Горичева, Б. Е. Гройс, С. Жемайтис, В. Кондратович, С. Шелин, М. Н. Эпштейн и др.) теперь хорошо известны философской общественности, думается, что не в последнюю очередь – благодаря упомянутой «первичности» осмысления и искренности, неотстраненности письма. Один из наиболее концептуально сильных и стилистически интересных материалов сборника принадлежал профессору В. А. Карпунину. Речь шла об онтологическом аргументе (импульсе) «Да будет!», важном, помимо прочего, и для методологии науки, художественного, технического etc. творчества – как выражение принятия чего-то в качестве реально существующего.

Собранные материалы напугали редактора университетского издательства – кругом неизвестных ей авторов, тематикой и манерой письма, исповедальным стилем философствования, – и, несмотря на наличие двух авторитетных отзывов, она обратилась за дополнительной экспертизой на философский факультет. Заказанные отрицательные отзывы были получены. Главным аргументом рецензентов был «неакадемический» стиль большинства материалов. Особенно резко один из рецензентов отозвался о статье В. А. Карпунина, посвятив ей бо́льшую часть отзыва и квалифицировав ее, в конце концов, как «философский эксгибиционизм». Такая обостренность реакции была вызвана, как кажется, тем, что один профессор увидел в другом «изменщика» занудному «профессионализму», то бишь «академическому» стилю изложения.

Статьи были вскоре опубликованы в других – не университетских – изданиях, редактор, облегченно вздыхая, вернулась к, по ее словам, «нормальным статьям факультетских профессоров». С тех пор многое изменилось на том же философском факультете, в том числе и в плане тем и способов изложения мысли, но квалификация карпунинской статьи крепко засела в памяти. А разве не философский эксгибиционизм сам этот отзыв? И если уж на то пошло, разве не эксгибиционистично любое философствование? Разве нельзя его рассматривать как форму самозванства в духе «Самолет летит, колеса стерлися. Вы не ждали нас, а мы приперлися!» со своими осмыслениями, откровениями и объяснениями?

Ведь философия это всегда «о себе – любимом» философа, в его стремлении познать, объяснить, а значит – оправдать. Разум вообще дан человеку для осознания меры и содержания его укоренен-ности в бытии, и тем самым его ответственности, не-алиби-в-бытии. Не дано человеку видеть и знать будущее. Ему доступны только настоящее и память прошлого. Он обречен на постоянное осмысление и переосмысление своего пути. Но он и не может жить в бессмысленном мире, ему важно понять, почему он здесь и сейчас и такой. Понять, и значит – сделать не случайным. Даже после его смерти этот процесс может продолжаться и продолжаться, будут возникать новые и новые интерпретации даже хорошо известного факта. Одна история последней пушкинской дуэли чего стоит: каждый новый открытый историками факт способен перевернуть представления о мотивах и ответственности сторон в этом событии. В этом плане и человечество обречено на постоянное переосмысление истории – прежде всего, чтобы понять настоящее.

Да и попытки прогнозировать, строить модели будущего, планировать – не что иное, как рефлексия о своих возможностях «здесь и сейчас». Изменятся обстоятельства и возможности – изменятся и представления о будущем, и планы.

Как ни крути, а человеческое познание в конечном счете оказывается самопознанием себя «и своих обстоятельств» и, как следствие – самооправданием себя вместе с обстоятельствами. Очень точно это выражается в детских защитных отговорках: «У кого что болит, тот о том и говорит», «Каждый понимает в меру своей испорченности», «Кто как обзывается, тот так и называется» и вообще – «Сам дурак».

В этом смысле исповедь – наиболее чистый жанр такого осмысления. И особенно – философская исповедь, в силу культуры и профессионализма самооправдывающейся мысли.

Человеческое измерение бытия суть свобода и ее оборотная сторона – ответственность. Вне человека нет свободы, и, значит, никто не виноват. Один сплошной детерминизм, каузальные связи, биоценоз и прочие закономерности. И человеку важно их знать – эти детерминации, важно вписаться в них. Если не хватает науки, в ход идут астрология, хиромантия, магия и прочие интерпретационные схемы, объясняющие ему осмысленность и неслучайность, если не неизбежность существующего положения дел в мире, в обществе, в его семье, в нем самом.

В простейшем случае это проявление свободы воли как воли к неволе, желания уйти от своей свободы=ответственности. В более сложном – человек пытается понять «за что», осознать меру своей вины, а осознав – построить каузально-детерминистскую цепочку к настоящему. На этом построен психоанализ, логотерапия, когда человеку помогают выстроить эту интерпретацию, понять «зачем?», «почему?» и «за что?». И оказывается, что все дело в родовой травме, эдиповом комплексе, уличном окружении, социальном происхождении, знаках зодиака и т. д. и т. п. На этом основан и суд – судят-то ведь человека, в конце концов, не за деяния, а за мотивацию. Весь спор обвинения и защиты – спор об интерпретациях, о мотивах и «обстоятельствах», смягчающих или отягчающих вину.

Осмысление оказывается всегда поздней («задним числом») защитной рационализацией. И в этом, как представляется, главный нерв и импульс исповеди – стремление к сохранению индивидуальной неповторимости личности, по Э. Я. Голосовкеру – «культурный побуд» или «побуд к бессмертию». Именно последний «по-буд» и выделяет мотивы человеческого поведения из животного мира. Сугубо человеческой является потребность быть сопричастным чему-то «большему» (идее, общности и т. п.), тому, что придает смысл индивидуальному существованию, но в этой сопричастности быть не забытым, замеченным, поименованным, окликнутым, оцененным. Самое страшное для человека – быть не понятым, не услышанным. Согласно П. А. Флоренскому, ад – это тьма кромешная, полная неуслышность. Погребу, гестаповскому подвалу, из которого не докричишься, уподоблял ад Т. Манн.

За каждым человеческим поступком просвечивает эта фундаментальная потребность в соотнесении, надежда на конечный справедливый суд. В конфликте, даже в любом диалоге имеется «третий», к справедливому суду которого и апеллируют, в конце концов, участники конфликта и диалога. Человеческое бытие, как писал Ж.-П. Сартр, есть бытие-под-взглядом. Подобно персонажам известной сказки Р. Толкина, которые, вглядываясь в магический шар, попадали под настигающий взгляд Саурона, человек в смысловых основаниях своего существования, поведения и даже мысли открыт понимающей оценке, бежать от которой невозможно, как от самого себя. Разве что – в невменяемость, в безумие, то есть в невозможность разумного отчета в своих действиях и значит – невозможность ответственности.

Беру ли я на себя ответственность за собственное не-алиби-в-бытии или моя свобода воли оказывается волей к неволе – главный нерв и сюжет самоопределения. Перед кем эта изначальная ответственность? Чье лицо мы мучительно пытаемся разглядеть, вглядываясь до черных дыр в мир? Или это наше же собственное обличье отражается-искажается в зазеркалье зеркал бытия-под-взглядом?

Совесть, честь, стыд – выражения переживания этого бытияпод-взглядом, не-алиби-в-бытии, надежды, что есть кто-то, кто поймет до конца, поймет и простит. И эта точка соотнесения в сердце души, в котором коренятся свобода и ответственность, а значит, и бытие. Око Господне под куполом храма или на фронтоне, прямой взгляд открытым зрачком с иконы или портрета вождя, создающий эффект «слежения» – социализированные формы «напоминания» об этом переживании.

Таким образом, исповедь – сюжет человеческого измерения бытия как бытия-под-взглядом, сюжет стремления быть соотнесенным, правильно понятым, стремления объясниться. И это стремление может проявляться по-разному.

Например, действительно, эксгибиционистски, как самозванное навязывание себя. Причем не обязательно ограничивая себя словом, а дополняя его жестом, позой, поведением.

Еще одно воспоминание… Договорились с коллегой встретиться и обсудить материалы очередного сборника. Прихожу к нему в условленное время, звоню. Долго не открывают. Потом слышу в квартире зазвучала музыка. Звоню еще – открывает жена, указывает на дверь одной из комнат: «Он там». Захожу, звучит мощный хорал, «он» сидит с ногами на диване под окном лицом к двери, в руках книга. Демонстративно, «в упор» меня не замечает. Поприветствовал его. В ответ: «А, это ты… А я работаю». Встал: «Какую музыку тебе поставить?» «Да я, – говорю, – по делу. Поговорим и бежать надо». После паузы, со вздохом: «Ах, какие мы с тобой разные». Одна из студенток говорила, что ходила на лекции этого коллеги только потому, что на них у него красиво рождаются мысли.

И хорошо, если этот философический эксгибиционизм является просто достаточно безобидным публичным интеллектуальным самовозбуждением, дополняемым иногда цитатническим фетишизмом. История и действительность дают примеры философского садизма (исповедальность советских философских разборок) и мазохизма (одно перестроечное самоуничижение философии чего стоит).

Главная особенность исповедальности такого рода – не просто рефлексивное самосознание, но и самооценка, не ожидание суда других, а рефлексивная самодостаточность, демонстрация другим готового (упакованного и оцененного) интеллектуального «продукта». Думаю, что не очень погрешу против истины: к этому кругу в изрядной степени относятся известные исповеди ЖЖ. Руссо и Л. Н. Толстого, в которых нелицеприятные самооценки чередуются с жесткими оценками других и самооправданиями. Представляется, что терминологически точнее было бы относить подобные тексты скорее к жанру интеллектуальной автобиографии, чем к исповеди.

Но возможна и собственно исповедь как вынесение на суд, как открытость этому суду, без готовых самооценок и тем более – оценок других людей. Самозванство и человекобожие – судить других и заниматься самооправданием. «Вот какое я… Но я понимаю это, исповедуюсь в этом и потому какой я замечательный. Я еще и не так, и не такое могу». «Не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься!» – метафизическая максима самозванства.

Исповедь – не исподнее, которым трясут перед изумленными зрителями. Исповедь и не преисподня души, выворачиваемая наизнанку. И тем более – не отмывание совести. Совесть на то и совесть, чтобы не быть чистой. Чистая совесть – нонсенс вроде круглого квадрата или деревянного железа. «Моя совесть чиста» – значит «меня здесь нет», это уход от не-алиби-в-бытии, от изначальной и абсолютной ответственности, человекобожеское присвоение себе права судить и утверждать, что ты «чист». Не дано человеку права судить о чистоте его совести.

Судить – удел других. Только другим дано «оплотнить» смысловое и ценностное своеобразие личности. Так же как физическая целостность человека оформляется (оплотняется) в лоне другого – материнского организма, формируется им, так и смысловая целостность личности оформляется в контексте отношения к ней других, формируется ими.

Поэтому собственно исповедь – безоценочна, открыта для оценки, ответа, «оплотнения». В этом смысл ее интимной откровенности, а не в самодостаточной самозванной демонстративности – эксгибиционистичности.

Послушание через непослушание

Согласно П. А. Флоренскому, «саму совесть надо поверять и исправлять по безусловному образцу. Но… святыня личности – именно в живой свободе ее, в пребывании вне всякой схемы. Личность может и должна исправлять себя, но не по внешней для нее, хотя бы и наисовременнейшей норме, а только по самой себе, но в своем идеальном виде. Примером для личности может быть она сама и только сама… Единственность каждой личности, ее абсолютная незаменимость ничем другим – она требует, чтобы сама личность была примером для себя, но чтобы быть себе примером, надо уже достигнуть идеального состояния. Чтобы стать святым, надо быть святым: надо поднять себя за волосы. Это возможно во Христе, во плоти своей показывающем каждому Божию идею в нем, то есть это возможно лишь через опыт, через личное общение, через непрестанное вглядывание в лик Христов, через отыскивание в Сыне Человеческом подлинного себя, подлинной своей человечности»[177]177
  Флоренский П. А. Столп и утверждение истины. Опыт православной теодицеи в 12 письмах свящ. Павла Флоренского. М., 1914. С. 231.


[Закрыть]
.

Самосовершенствование возможно только путем отыскивания себя в идеале, в Абсолюте, в Боге как Боге живом во мне самом, и исправления себя по себе в Боге. Любой другой в качестве образца – герой, мудрец, святой – идеал только самого себя, и то не вполне. Но я-то живу своей жизнью и иду своим путем. Должен быть идеал всех – образ и образец каждого. Человеческое не-алиби-в-бытии и бытие-под-взглядом коренится не в публичности – взгляде всех других, но в абсолютном взгляде абсолютной общей совести.

«Только Бог до конца свободен, и человек обретает свободу, когда творит волю Божию. Но чтобы творить волю Божию, надо отказаться от своей воли»[178]178
  Епископ Александр (Семенов-Тян-Шанский). Православный катихизис. М., 1991. С. 96.


[Закрыть]
. Иначе говоря, самоограничение и самоотдача предполагают наличие того, что надо ограничить и отдать. Смирение и послушание предполагают предварительное и осознанное своеволие. Сомнение – необходимое условие самосознания. Дух противоречия и сатанизма (от древнееврейского «сатан» – несогласный) пронизывает всю библейскую «философию поступка». Непослушание перволюдей, сомнения Авраама, непослушание Давида, богоборчество Иакова, сомнения Иова, блудницы и мытари Нового Завета, жизненный путь св. ап. Павла – примеры сознательного выбора праведного пути, послушания через непослушание. Свободное послушание – то, что отличает свободного человека от абсолютного послушания нечеловека или недочеловека-раба, то, что делает человека человеком.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 | Следующая
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации