Электронная библиотека » Иммануил Кант » » онлайн чтение - страница 68


  • Текст добавлен: 17 апреля 2024, 09:21


Автор книги: Иммануил Кант


Жанр: Философия, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 68 (всего у книги 80 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Вкус, как и способность суждения вообще, есть дисциплина (или воспитание) гения, которая очень подрезывает ему крылья и делает его благонравным или отшлифованным; в то же время вкус руководит им, [показывая], куда и как далеко он может идти, оставаясь при этом целесообразным; и так как вкус вносит ясность и порядок в полноту мыслей, то он делает идеи устойчивыми, способными вызывать длительное и всеобщее одобрение, быть преемницами других [идей] и постоянно развивать культуру. Если, следовательно, при столкновении этих двух свойств в каком-либо произведении надо чем-нибудь пожертвовать, то жертва, скорее, должна быть принесена со стороны гения; и способность суждения, которая в делах изящного искусства высказывается исходя из своих принципов, позволит ограничить скорее свободу и богатство воображения, чем рассудок.

Итак, для изящного искусства требуются воображение, рассудок, дух и вкус[159]159
  Три первые способности может объединить только четвертая. Юм в своей «Истории» дает понять англичанам, что хотя в своих произведениях они ни в чем не уступают ни одному народу в мире, если иметь в виду три первых качества, рассматриваемых порознь, но не могут сравниться со своими соседями, французами, в том качестве, которое объединяет эти три способности.


[Закрыть]
.

§ 51. О делении изящных искусств

Красотой вообще (все равно, будет ли она красотой в природе или красотой в искусстве) можно назвать выражение эстетических идей; разница лишь в том, что в изящном искусстве эту идею должно породить понятие об объекте, а в прекрасной природе, для того чтобы возбудить и сообщить идею, выражением которой считается объект, достаточно одной только рефлексии о данном созерцании, без понятия о том, чем должен быть предмет.

Если, следовательно, мы хотим подразделять изящные искусства, то мы не можем, по крайней мере для опыта, выбрать для этого более удобный принцип, чем аналогия искусства с тем способом выражения, которым люди пользуются в речи, чтобы как можно более полно сообщать друг другу не только свои понятия, но и свои ощущения[160]160
  Пусть читатель не рассматривает этот набросок возможного деления изящных искусств как задуманную теорию. Это только одна из многих попыток, которые еще можно и дóлжно предпринять.


[Закрыть]
. Это выражение состоит в слове, жесте и тоне (артикуляции, жестикуляции и модуляции). Только сочетание этих трех видов выражения исчерпывает способность говорящего к сообщению, ведь благодаря этому мысль, созерцание и ощущение передаются другим одновременно и совокупно.

Таким образом, имеется только три вида изящных искусств: словесное, изобразительное и искусство игры ощущений (как впечатлений внешних чувств). Это деление можно было бы произвести и дихотомически, так, чтобы изящное искусство делилось на искусство выражения или мыслей, или созерцаний; а искусство выражения созерцания можно было бы в свою очередь делить или только по своей форме, или по своей материи (ощущению). Но такое деление выглядело бы слишком отвлеченным и менее соответствующим обычным понятиям.

1) Словесные искусства – это красноречие и поэзия. Красноречие – это искусство вести дело рассудка как свободную игру воображения, поэзия – искусство вести свободную игру воображения как дело рассудка.

Следовательно, оратор возвещает о каком-то деле и ведет его так, как если бы оно было только игрой идеями, чтобы занять слушателей. Поэт возвещает только о занимательной игре идеями, и тем не менее так много делается для рассудка, как если бы поэт имел в виду вести только его дело. Сочетание и согласие обеих познавательных способностей – чувственности и рассудка, которые хотя и не могут обойтись друг без друга, но все же не могут и соединиться вместе без принуждения и без нанесения друг другу ущерба, должно казаться непреднамеренным, происходящим само собой; иначе это не изящное искусство. Поэтому надо избегать в нем всего вычурного и педантичного, так как изящное искусство должно быть свободным искусством в двояком смысле: не только в том, что в отличие от работы по найму оно не есть труд, величину которого можно установить, навязать и оплатить по определенному мерилу, но и в том, что душа хотя и чувствует себя занятой, однако, не стремясь ни к какой другой цели (будучи независимой от вознаграждения), чувствует себя при этом удовлетворенной и деятельной.

Оратор, следовательно, хотя и дает нечто, чего он не обещает, а именно занимательную игру воображения, но удерживает что-то из того, чтó обещает и чтó как раз составляет возвещенное им дело, а именно целесообразно занять рассудок. Поэт, напротив, обещает мало и возвещает только игру идеями, но выполняет нечто такое, что заслуживает, чтобы им занимались, а именно, играя, он дает рассудку пищу и с помощью воображения оживляет его понятия; стало быть, оратор в сущности делает меньше, а поэт – больше того, что обещает.

2) Изобразительные искусства, или искусства выражения идей в чувственном созерцании (а не через представления одного только воображения, которые вызываются словами), – это либо искусство чувственной истины, либо искусство чувственной видимости. Первое называется пластикой, второе – живописью. Оба искусства для выражения идей создают в пространстве образы (Gestalten); первое создает образы, ощутимые для двух [внешних] чувств: для зрения и осязания (хотя для последнего без намерения создать красоту), а второе – только для зрения. Эстетическая идея (archetypon, прообраз) служит обоим основой в воображении; но образ, который составляет ее выражение (ektypon, слепок), дается или в его телесном протяжении (так, как существует сам предмет), или так, как он рисуется глазу (по его видимости на плоскости). В первом случае условием для рефлексии делают либо отношение к некоторой действительной цели, либо только видимость такой цели.

К пластике как первому виду изящных изобразительных искусств относятся ваяние и зодчество. Первое телесно изображает понятия о вещах так, как они могли бы существовать в природе (но, как изящное искусство, принимает во внимание эстетическую целесообразность); второе – это искусство изображать понятия о вещах, которые возможны только через искусство и форма которых имеет определяющим основанием не природу, а произвольную цель – изображать ради этого замысла, но в то же время эстетически целесообразно. В зодчестве главное – это определенное применение порожденного искусством предмета, и этим как условием эстетические идеи ограничиваются. В ваянии же главная цель только выражение эстетических идей. Так, к нему относятся статуи людей, богов, зверей и т. п.; но храмы или великолепные здания, предназначенные для публичных собраний, а также жилища, триумфальные арки, колонны, гробницы и т. п. [сооружения], воздвигнутые для увековечения памяти, относятся к зодчеству. Более того, сюда можно отнести всякую домашнюю утварь (поделки столяра и т. п. обиходные вещи), так как для архитектурного сооружения главное – соответствие произведения с определенным применением; чисто же скульптурное произведение, которое изваяно исключительно для созерцания и должно нравиться само по себе, представляет собой как телесное изображение просто подражание природе, однако при этом принимаются во внимание эстетические идеи, но чувственная истина не должна доходить до того, чтобы произведение перестало казаться искусством и продуктом произвола.

Живопись как второй вид изобразительных искусств, который художественно изображает чувственную видимость связанной с идеями, я бы разделил на искусство прекрасного изображения природы и искусство изящной компоновки продуктов природы. Первое было бы собственно живописью, второе – декоративным растениеводством. В самом деле, первое дает лишь видимость телесной протяженности, второе хотя действительно дает такую протяженность, но дает лишь видимость использования и применения к иным целям, чем только для игры воображения при созерцании его форм[161]161
  Кажется странным, что декоративное растениеводство можно рассматривать как вид живописи, хотя оно представляет свои формы телесно; однако так как оно действительно заимствует свои формы у природы (деревья, кусты, травы и цветы из лесов и с полей, по крайней мере первоначально) и поскольку оно не искусство, подобное пластике, и понятие о предмете и его цели не составляет (в отличие от зодчества) условие его компоновки, а условием своим имеет только свободную игру воображения при созерцании, – то в этом оно совпадает с чисто эстетической живописью, которая не имеет определенной темы (занимательно компонует воздух, землю и воду с помощью света и тени). Пусть вообще читатель рассматривает это только как попытку объединить изящные искусства одним принципом, каковым в данном случае должен быть принцип выражения эстетических идей (по аналогии с языком), и пусть не принимает это за дедукцию, которую можно считать окончательной.


[Закрыть]
. Оно есть не что иное, как украшение земли тем же многообразием (травами, цветами, кустарниками и деревьями, даже реками и озерами, холмами и долинами), которым природа представляет ее созерцанию, с той лишь разницей, что оно компонует иначе и в соответствии с определенными идеями. Однако художественная компоновка телесных вещей, так же как живопись, дана только для глаза; осязание не может дать никакого наглядного представления о такой форме. К живописи в широком смысле слова я отнес бы еще и украшение комнат обоями, орнаментом и всякой красивой меблировкой, которая служит только для вида, а также искусство одеваться со вкусом (кольца, пелерины и т. д.). В самом деле, клумбы со всякого рода цветами, комната со всевозможными украшениями (включая сюда даже наряды дам) представляют на пышном празднике некоторого рода картину: так же как и настоящие картины (не имеющие целью учить истории или естествознанию), они служат только для глаз, чтобы развлекать воображение в [его] свободной игре идеями и занимать без определенной цели эстетическую способность суждения. Как бы ни была механически различной поделка во всех этих украшениях и каких бы различных художников она ни требовала, суждение вкуса о том, чтó в этом искусстве прекрасно, имеет одно назначение, а именно судить только о формах (безотносительно к цели) так, как они представляются глазу порознь или в своем сочетании, [судить] по тому действию, которое они оказывают на воображение. Но то, что изобразительное искусство можно (по аналогии) отнести к мимике в речи, обосновывается тем, что дух художника дает через эти образы телесное выражение того, чтó и как он мыслил, и как бы заставляет самое вещь мимически говорить; это очень обычная игра нашей фантазии, которая безжизненным вещам сообразно их форме приобщает дух, который и говорит из них.

3) Искусство изящной игры ощущений (они возбуждаются извне, и тем не менее эта игра должна обладать всеобщей сообщаемостью) может касаться только соотношения различных степеней настроя (напряжения) того [внешнего] чувства, к которому относится ощущение, т. е. [может касаться только] его тона; и в этом широком значении слова оно может быть разделено на художественную игру ощущений слуха и ощущений зрения, стало быть на музыку и искусство красок. Примечательно, что эти два [внешних] чувства помимо восприимчивости к впечатлениям, насколько это нужно, чтобы посредством них получать понятия о внешних предметах, способны еще к особому связанному с этим ощущению, о котором трудно сказать, имеет ли оно своей основой [внешнее] чувство или рефлексию; примечательно также, что этой восприимчивости иногда может и не быть, хотя [внешнее] чувство, поскольку дело касается его применения к познаванию объектов, может быть совершенно свободным от недостатков и даже необыкновенно тонким. Это означает, что нельзя с уверенностью сказать, есть ли цвет или тон (звук) только приятные ощущения, или же они уже сами по себе суть прекрасная игра ощущений и как такая игра вызывают удовольствие от формы при эстетической оценке. Если подумать о скорости колебаний света [в первом случае] и колебаний воздуха во втором, которая, по всей вероятности, далеко превосходит всю нашу способность непосредственно при восприятии судить о соотношении производимого ими временнóго деления, то надо полагать, что ощущается только действие этих колебаний на упругие части нашего тела, но само производимое ими временнóе деление остается незаметным и не рассматривается; стало быть, с красками и звуками связывается только приятность, а не красота их композиции. Но если подумать, во-первых, о математическом [отношении], которое сказывается в пропорции этих колебаний в музыке и оценке ее, и если судить, как и подобает, об оттенках цвета по аналогии с музыкой; если, во-вторых, обратить внимание на (хотя и редкие) примеры людей, которые, обладая превосходным зрением, не могут различать цвета, а обладая тончайшим слухом, не могут отличить тона, а также на пример тех, кто это может и воспринимает измененное качество (а не только степень ощущения) при различном напряжении на шкале цветов и тонов; далее, если обратить внимание на то, что число их определено для постижимых различий, – то придется рассматривать ощущения слуха и зрения не как одно лишь внешнее впечатление (Sinneneindruck), а как действие суждения о форме в игре многих ощущений. Но различие, которое то или другое мнение дает при суждении об основе музыки, изменило бы [ее] дефиницию лишь в том смысле, что или признали бы ее, как мы это сделали, прекрасной игрой ощущений (через слух), или игрой приятных ощущений. Только согласно первому способу объяснения музыка представляется исключительно изящным искусством; согласно же второму – приятным искусством (по крайней мере, отчасти).

§ 52. О сочетании изящных искусств в одном и том же произведении

Красноречие может сочетаться с живописным изображением и своих субъектов, и своих предметов в драме; поэзия – с музыкой в пении; пение – с живописным (театральным) изображением в опере; игра ощущений в музыке – с игрой фигур в танце и т. д. Также и изображение возвышенного, если только оно относится к изящному искусству, может в рифмованной трагедии, дидактическом стихотворении и в оратории сочетаться с красотой; и в такого рода сочетаниях изящное искусство есть еще в большей мере искусство (künstlicher), но становится ли оно и прекраснее, – в этом можно в некоторых из приведенных здесь случаев сомневаться (так как перекрещиваются столь многоразличные виды удовольствия). Во всяком изящном искусстве ведь главное – форма, которая для наблюдения и оценки целесообразна, когда удовольствие есть также культура и располагает дух к идеям, стало быть делает его восприимчивым к большему удовольствию и развлечению такого рода, – а не материя ощущений (то, что действует возбуждающе или трогает), когда важно только наслаждение, которое ничего не оставляет для (in) идеи, притупляет дух и постепенно делает предмет противным, а душу – недовольной собой и прихотливой из-за сознания своего расположения, нецелесообразного в суждении разума.

Такова в конце концов судьба изящных искусств, если их так или иначе не связывают с моральными идеями, единственно которые и вызывают самостоятельное удовольствие. Они служат тогда только для развлечения, потребность в котором растет тем больше, чем больше пользуются им, дабы избавить душу от недовольства собой, с тем чтобы стать все более бесполезным и все более недовольным собой. Вообще говоря, для первой цели наиболее полезна красота природы, если только смолоду привыкли наблюдать ее, судить о ней и любоваться ею.

§ 53. Сравнение изящных искусств по их эстетической ценности

Из всех искусств первое место удерживает за собой поэзия (которая своим происхождением почти целиком обязана гению и менее всего намерена руководствоваться предписаниями или примерами). Она расширяет душу, давая свободу воображению и в пределах данного понятия из бесконечного многообразия возможных согласующихся с ним форм предлагая форму, сочетающую изображение понятия с таким богатством мыслей, которому не может быть полностью адекватно ни одно выражение в языке; следовательно, поэзия эстетически возвышается до идей. Она укрепляет душу, давая ей почувствовать свою свободную, самодеятельную и независимую от обусловленности природы способность – созерцать и рассматривать природу как явление в соответствии со взглядами, которые сама природа не дает в опыте ни для [внешних] чувств, ни для рассудка, и таким образом пользоваться природой ради сверхчувственного и как бы для схемы его. Поэзия играет видимостью, которую порождает по своему усмотрению, не вводя, однако, этим в заблуждение, так как само свое занятие она провозглашает лишь игрой, которая тем не менее может быть целесообразно применена разумом и для его дела. Красноречие, если под ним понимают искусство уговаривать, т. е. обманывать красивой видимостью (в качестве ars oratoria), а не одну лишь красоту речи (риторику и стиль), есть такая диалектика, которая заимствует у поэзии лишь столько, сколько ей нужно для того, чтобы до суждения привлечь слушателей на сторону оратора и ради его выгоды лишить их свободы [суждения]; следовательно, его нельзя рекомендовать ни для судебных дел, ни для церковной кафедры. Действительно, если дело идет о гражданских законах, о праве отдельных лиц или о длительном наставлении и направлении умов к правильному пониманию и добросовестному исполнению своего долга, то ниже достоинства столь серьезного дела обнаружить хотя бы признак избытка ума и воображения, а тем более искусства уговаривать и располагать в чью-то пользу. Красноречие может, правда, иногда применяться к самим по себе правомерным и похвальным целям, но оно становится неприемлемым потому, что таким путем субъективно портят максимы и убеждения, хотя дело объективно правомерно: недостаточно делать то, что правильно, делать это надо только на том основании, что это правильно. Уже одно только ясное понятие о такого рода человеческих делах, если оно сочетается с живым изложением на примерах и если не грешат против правил благозвучия языка или благопристойности выражения для идей разума (что все вместе и составляет красоту речи), само по себе имеет достаточное влияние на человеческую душу; так что нет необходимости здесь еще пускать в ход орудия уговаривания, которые, поскольку ими можно с таким же успехом пользоваться и для оправдывания или прикрытия пороков и заблуждений, не могут полностью устранить скрытого подозрения в [намерении] ловко перехитрить. В поэзии все честно и откровенно. Она заявляет, что хочет вести лишь занимательную игру воображения, и притом по форме согласующуюся с законами рассудка, и не стремится с помощью изображения, рассчитанного на чувства, исподтишка нападать на рассудок и запутывать его[162]162
  Я должен признаться, что прекрасное стихотворение всегда доставляло мне чистое наслаждение, тогда как чтение лучших речей римского трибуна, или нынешнего парламентского оратора, или церковного проповедника всякий раз смешивалось у меня с неприятным чувством неодобрения подобного коварного искусства, умеющего в серьезных делах приводить людей, как механизмы, к такому суждению, которое по спокойном размышлении должно потерять для них всякий вес. Умение хорошо говорить и красота речи (вместе это составляет риторику) принадлежат к изящному искусству; но ораторское искусство (ars oratoria) как искусство пользоваться слабостями людей для своих целей (сколь бы благонамеренными или действительно благими они ни были) вовсе не достойно уважения. К тому же оно и в Афинах, и в Риме поднялось на высшую ступень лишь в эпоху, когда государство быстро шло навстречу своей гибели, а истинно патриотический образ мыслей уже угас. Тот, кто, ясно понимая свое дело, владеет всем богатством и чистотой языка и, имея богатое воображение, способное изображать его идеи, принимает близко к сердцу истинно доброе, есть vir bonus dicendi peritus, оратор безыскусственный, но исполненный убедительности, каким представлял его себе Цицерон, хотя сам он не всегда оставался верным этому идеалу.


[Закрыть]
.

Если дело касается возбуждения и душевного волнения, то я бы поставил после поэзии то искусство, которое подходит к ней ближе, чем к другим словесным искусствам, и очень естественно с ней сочетается, а именно музыку. В самом деле, хотя она говорит через одни только ощущения без понятий и, стало быть, в отличие от поэзии ничего не оставляет для размышления, она все же волнует душу многообразнее и при всей мимолетности глубже, но она, конечно, в большей мере наслаждение, чем культура (порождаемая попутно игра мыслей есть лишь следствие как бы механической ассоциации), и по суду разума она имеет меньше ценности, чем всякое другое изящное искусство. Поэтому она – подобно всякому наслаждению – требует частой смены и не выносит многократного повторения, что может наскучить. То, чтó возбуждает в ней и может быть сообщено столь всеобщим образом, основывается, по-видимому, на том, что каждое выражение в языке связано со звуком, который соответствует его смыслу; что этот звук так или иначе обозначает аффект говорящего и в свою очередь возбуждает в слушателе аффект, вызывающий в нем также идею, которая в языке выражена таким звуком, и что так как модуляция есть как бы всеобщий, всем людям понятный язык ощущений, то музыка сама по себе пользуется ею как языком аффектов со всей выразительностью и так по закону ассоциации естественным образом сообщает всем связанные с этим эстетические идеи; но так как эти эстетические идеи не понятия и не определенные мысли, то форма сочетания этих ощущений (гармония и мелодия), заменяя форму языка, служит лишь для того, чтобы посредством соразмеренного строя их (который, так как в тонах он основывается на соотношении числа вибраций воздуха в одно и то же время, поскольку тона соединяются одновременно или же последовательно, может математически быть подведен под опредленные правила) выразить эстетическую идею связного целого – неизреченного богатства мыслей – в соответствии с определенной темой, которая составляет преобладающий аффект в музыкальном произведении. Единственно от этой математической формы, хотя и не представляемой определенными понятиями, зависит удовольствие, которое одна лишь рефлексия о таком множестве сопутствующих друг другу или следующих друг за другом ощущений связывает с их игрой как условием ее красоты, значимым для каждого; и только в соответствии с ней вкус может присваивать себе право заранее высказываться о суждении каждого.

Однако в возбуждении и в душевном волнении, порождаемом музыкой, математика не принимает, конечно, ни малейшего участия; она только необходимое условие (conditio sine qua non) того соотношения впечатлений и в сочетании, и в их смене, благодаря которому становится возможным соединять их вместе и помешать им уничтожать друг друга, согласуя их для непрерывного волнения и оживления души через созвучные с ними аффекты, что и приводит душу к спокойному самонаслаждению.

Если же оценивать изящные искусства по той культуре, какую они дают душе, а мерилом брать обогащение способностей, которые должны в способности суждения объединиться для познания, то в этом смысле из всех изящных искусств музыка занимает низшее место (так же как, быть может, самое высшее место среди тех искусств, которые ценятся в то же время за их приятность), так как она имеет дело только с ощущениями. Следовательно, в этом отношении изобразительные искусства имеют перед ней большое преимущество, ведь, в то время как они вовлекают воображение в свободную и тем не менее соразмерную с рассудком игру, они заняты также делом, создавая произведение, которое служит рассудочным понятиям надежным и не требующим рекомендации средством, содействующим объединению их с чувственностью и тем самым как бы светскому лоску высших познавательных способностей. Эти два вида искусств идут совершенно различными путями: первый – от ощущений к неопределенным идеям, а второй – от определенных идей к ощущениям. Последние производят глубокое, а первые – только преходящее впечатление. Воображение может вновь вызывать глубокие впечатления и находить в них приятное развлечение, преходящие же впечатления или совершенно исчезают, или, если они непроизвольно повторяются воображением, скорее скучны для нас, чем приятны. Кроме того, музыке не хватает вежливости, поскольку она, главным образом в зависимости от характера своих инструментов, распространяет свое влияние дальше, чем требуется (на соседей), и таким образом как бы навязывает себя, стало быть ущемляет свободу других, находящихся вне музыкального общества; этого не делают те искусства, которые обращаются к зрению, так как, для того чтобы не получать от них впечатления, достаточно отвести глаза. Здесь дело обстоит почти так же, как в случае, когда люди испытывают наслаждение от далеко распространяющегося запаха. Тот, кто вынимает из кармана надушенный платок, угощает всех вокруг себя против их воли и заставляет их, если они хотят дышать, наслаждаться вместе с ним; почему это и вышло из моды[163]163
  Те, кто рекомендовал для домашних молитв также пение духовных песен, не подумали о том, что таким шумным (именно поэтому обычно фарисейским) благочестием они причиняют публике большое неудобство, заставляя соседей или подпевать им, или отвлекаться от своих мыслей.


[Закрыть]
. Из искусств изобразительных я отдал бы предпочтение живописи: отчасти потому, что она, как искусство рисунка, лежит в основе всех остальных изобразительных искусств, отчасти потому, что она способна проникнуть гораздо дальше в область идей и в соответствии с ними расширить сферу созерцания больше, чем это доступно другим искусствам.

§ 54. Примечание

То, чтó нравится просто в суждении, существенно отличается, как мы часто уже показывали, от того, чтó доставляет удовольствие (нравится в ощущении). Последнее в отличие от первого есть нечто такое, чего нельзя требовать от каждого. Удовольствие (Vergnügen) (пусть даже причина его заключается в идеях) всегда, по-видимому, состоит в чувстве поощрения всей жизнедеятельности человека, стало быть, и физического состояния, т. е. здоровья; так что Эпикур, который всякое удовольствие в сущности выдавал за телесное ощущение, в этом отношении, быть может, и не был не прав и только неправильно понимал самого себя, когда к удовольствиям относил интеллектуальное и даже практическое удовлетворение. Если же иметь в виду последнее различие, то можно объяснить, каким образом удовольствие может не нравиться даже тому, кто его ощущает (например, радость бедного, но благомыслящего человека при получении наследства от любящего, но скупого отца), или каким образом глубокая скорбь все же может нравиться тому, кто ее испытывает (например, печаль вдовы по случаю смерти ее заслуженного мужа), или как удовольствие может вдобавок еще нравиться (например, удовольствие от наук, которыми мы занимаемся), или как боль (например, ненависть, зависть и жажда мести) может нам к тому же еще и не нравиться. Удовлетворение или неудовлетворение основано здесь на разуме и тождественно с одобрением или неодобрением; удовольствие же или боль могут покоиться только на чувстве или ожидании возможного (безразлично по какой причине) хорошего или плохого самочувствия.

Всякая сменяющаяся свободная игра ощущений (которые не имеют своей основой никакой цели) доставляет удовольствие, так как она поощряет чувство здоровья, все равно, будем ли мы по суду разума находить удовлетворение от его предмета и даже от самого этого удовольствия или нет; и это удовольствие может дойти до аффекта, хотя к самому предмету мы не питаем никакого интереса, по крайней мере такого, который был бы соразмерен степени удовольствия. Игру ощущений мы можем разделить на азартную игру, игру звуков и игру мыслей. Первая требует интереса, будь то интерес тщеславия или своекорыстия, который, однако, вовсе не так велик, как интерес к тому способу, каким мы хотим этого достигнуть; вторая требует лишь смены ощущений, из которых каждое имеет свое отношение к аффекту, но не достигает степени аффекта и вызывает эстетические идеи; третья возникает лишь из смены представлений в способности суждения, и хотя от этого еще не возникает никакой мысли, с которой был бы связан какой-либо интерес, однако душа оживляется.

Сколько наслаждения доставляют эти виды игры, хотя и нет нужды предполагать в их основе какой-либо заинтересованности, показывают все наши званые вечера, ведь без игры не может обойтись, пожалуй, ни один такой вечер. Но при этом участвуют аффекты надежды, страха, радости, гнева и насмешки, каждое мгновение меняя свою роль; и они столь сильны, что благодаря им как внутреннему движению повышается как будто вся жизнедеятельность в теле, что доказывается порождаемой ими бодростью души, хотя [при этом] ничего не приобретается и ничему не научаются. Но так как азартная игра не изящная игра, то мы ее здесь касаться не будем. Напротив, музыка и повод к смеху представляют собой два вида игры с эстетическими идеями или же с представлениями рассудка, посредством которых в конце концов ничего не мыслится и которые могут благодаря одной лишь своей смене и тем не менее живо доставлять удовольствие. Этим они достаточно ясно показывают, что оживление в обоих [случаях] телесное, хотя оно и возбуждается идеями души, и что чувство здоровья благодаря соответствующему этой игре движению внутренних органов составляет все почитаемое столь тонким и одухотворенным удовольствие оживленного общества. Не суждение о гармонии в звуках или остротах, которая с своей красотой служит [здесь] только необходимым средством, а повышенная жизнедеятельность в теле, аффект, который приводит в движение внутренние органы и диафрагму, – одним словом, чувство здоровья (которое без такого повода обычно и не ощущается) – вот что составляет удовольствие, которое находят в том, что можно помочь телу также через душу и использовать ее в качестве исцелителя тела.

В музыке эта игра идет от ощущения тела к эстетическим идеям (к объектам для аффектов), а от этих идей обратно к [ощущению] тела, но с возросшей силой. В шутке (которую так же, как и музыку, следует причислить скорее к приятному, чем к изящному искусству) игра начинается с мыслей, которые все вместе, поскольку они ищут чувственного выражения, занимают также тело; и так как рассудок, не находя в этом изображении того, чего он ожидал, внезапно ослабевает, то действие этого ослабления чувствуется в теле через вибрацию органов, которая содействует восстановлению их равновесия и имеет благотворное влияние на здоровье.

Во всем, что вызывает веселый неудержимый смех, должно быть нечто нелепое (в чем, следовательно, рассудок сам по себе не может находить никакого удовольствия). Смех есть аффект от внезапного превращения напряженного ожидания в ничто. Именно это превращение, которое для рассудка явно не радостно, все же косвенно вызывает на мгновение живую радость. Следовательно, причина должна заключаться во влиянии представления на тело и на взаимодействие его с душой, и притом не потому, что представление объективно есть предмет удовольствия (разве может радовать обманутое ожидание?), а исключительно потому, что оно, как чистая игра представлений, приводит в равновесие жизненные силы в теле.

Если кто-нибудь рассказывает, что индиец, сидя за столом у англичанина в Сурате, когда тот откупоривал бутылку с элем, увидел, что все это пиво, превратившись в пену, вырвалось наружу, многочисленными восклицаниями выразил свое огромное удивление и на вопрос англичанина: «Что же здесь удивительного?» – ответил: «Меня удивляет не то, что оно оттуда вышло, а то, как вы сумели втиснуть его туда», – то мы смеемся, и это доставляет нам истинное удовольствие; [и смеемся мы] не потому, что мы считаем себя умнее этого несведущего [индийца], и вообще не по поводу чего-то, чтó рассудок позволил бы нам обнаружить в этом приятного, а потому, что мы напряженно ждали и это ожидание вдруг растворилось в ничто. Или если наследник богатого родственника намерен устроить его похороны весьма торжественно и жалуется, что это ему не удается, так как (говорит он): чем больше я даю денег своим плакальщикам, чтобы они выглядели опечаленными, тем веселее они становятся, – то мы громко смеемся; объясняется это тем, что наше ожидание вдруг превращается в ничто. Следует отметить, что ожидание должно превращаться не в положительную противоположность ожидаемого предмета – так как это всегда есть нечто и часто может огорчать, – а в ничто. В самом деле, если, слушая рассказ о каком-то происшествии, мы многого ожидаем от этого рассказа, но в конце мы сразу понимаем, что все это неверно, то нам это неприятно, как, например, рассказ о людях, которые от большого горя в одну ночь совершенно поседели. Напротив, если после такого рассказа какой-нибудь шутник очень подробно поведает о горе какого-то купца, который, возвращаясь из Индии со всеми своими товарами в Европу, в страшную бурю вынужден был выбросить за борт все свое состояние и горевал об этом до такой степени, что у него в одну ночь поседел парик, то мы смеемся, и это доставляет нам удовольствие, так как мы свой собственный промах в каком-то для нас, впрочем, безразличном предмете или, вернее, свою идею, за которой мы следили, бросаем еще некоторое время, как мяч, туда и сюда, тогда как мы хотим лишь схватить его и удержать в руках. Здесь доставляет удовольствие вовсе не отповедь лжецу или дураку; ведь и сама по себе последняя история, если ее рассказать с нарочитой серьезностью, вызвала бы в обществе громкий смех; а на первую историю обычно не стоило бы даже обращать внимание.


  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации