Текст книги "Подлинная история Любки Фейгельман"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 44 страниц)
XI
Кто-то робко постучался к Евгению Федоровичу – постучал так, что он мог и не услышать, погруженный в свои мысли. К тому же и дождь шумел, заливая пенистыми каскадами стекла.
Но он услышал: слух был чуткий. Услышал и посчитал, что это дочь вернулась, пожалев о сказанном. Приготовился к продолжению разговора, выслушиванию извинений и оправданий.
Подождал немного: не откроют ли оттуда дверь. Нет, не открывали – только по-прежнему робко постукивали, скреблись. Тогда он сам встал и настежь распахнул: «Пожалуйте. Извольте. Прошу».
Перед ним стояла Матильда, зачем-то вытиравшая ноги о газетный лист, заляпанный побелкой и валявшийся здесь с прошлого лета, когда делали ремонт на втором этаже.
– Можно я нарушу ваше одиночество? – прошепелявила она с жеманной улыбкой, показывая дырку от зуба.
– Кто это тебя научил так сказать?
– Я слышала, что в таких случаях так говорят. А что – нельзя?
– Да можно. Валяй. А что за случай-то? Небось, опять со своей Окраиной, то бишь Украиной?
– Почему вы ее не любите?
– Да любим мы ее. Очень любим. Она же нам мать родная… – он криво усмехнулся, удивляясь тому, что Украину как некогда Киевскую Русь, можно («А ведь действительно, можно!») в известном смысле и с множеством оговорок назвать матерью.
– Неправда.
– Что неправда, милая?
– Не мать она вам.
– Ну, мачеха… – произнес он с досадливым вздохом, словно ему менее всего хотелось разбираться, кто мать, а кто мачеха. – Мне сейчас дочь такого наговорила.
– Она сама, наверное, мучается… С такими девочками-тихонями так бывает: наговорят всякого, а потом сами страдают, – зачастила Матильда и той же скороговоркой, без всякой паузы (словно так ей было легче) выпалила: – Отпустите Настю со мной, пусть поживет у меня немного.
– Куда это? – Евгений Федорович слегка опешил (оторопел).
– В Киев.
– Она же на Сахалин собиралась.
– Нет, я уговорила. Она теперь хочет в Киев.
– В Кыев они хочут, – Евгений Федорович не удержался, чтобы не подстроить под желание Матильды и дочери свой нарочито исковерканный, вывернутый наизнанку выговор, – туда, где чуден Днипр при тихой погоде. Но погода там теперь, увы, не тихая, не такая, как при Николае Васильевиче, – вы учли?
– А ничего… как-нибудь…
– Или охота повоевать, вступить в ряды, так сказать? Москалям кулачишком погрозить, а то и кровь пустить?
– Не бабье это дело. Мы на бережку посидим, ноги в воде пополощем. Днепровская вода освежает.
Евгению Федоровичу вдруг надоели словесные пересуды, и он, понизив голос, снарядил Матильду на серьезное дело:
– Знаешь-ка, принеси-ка там в шкафчике…
– Вам же нельзя.
– Принеси, принеси… Иначе нам не разобраться.
– Ту, что в шкафчике, мы уже… того…
– Оприходовали, – подсказал он слово, которое она сама не нашла бы. – Тогда за зеркалом. Принеси.
Матильда спустилась вниз, пошарила за зеркалом и принесла. Разлили по стаканчикам из-под карандашей (другой посуды не было). Выпили. Почему-то об Украине говорить расхотелось.
– А что вы сейчас пишете?
– Что пишу-то? Большую книгу. Такую, что о-го-го! Вот только на семнадцатой главе что-то немного застрял.
– Книгу о ваших французах?
– Нет, моя милая – Евгений Федорович вдруг почувствовал, что сейчас, при такой обстановке (дождь за окнами), в такой компании, после всего пережитого за этот день скажет то, чего никогда и никому не высказывал. Может, потом и пожалеет, но скажет. – Я уж тебе признаюсь, открою один секрет… Величайший парадокс моей жизни в том, что я всю жизнь писал о французах, но при этом любил все русское. Вот дуралей-то! Любил до слез и не решался об этом сказать. Ты спросишь, почему? Причины, знаешь ли, разные. Надо мной, как глыба, как замшелый валун, нависал Жан-Жак со всем своим громадным авторитетом, признанием, заслугами перед наукой. Жена всю жизнь наседала, мечтала пожить или хотя бы побывать во Франции. Да и вообще закрадывались мыслишки, что, чего доброго, не так поймут, неверно истолкуют, обвинят во всех смертных грехах. Знаешь, как у нас… течения, направления, лагеря, группировки. Поэтому я все не решался, медлил, откладывал. А теперь чувствую, что откладывать больше нельзя – пора, дорогуша. Пора! Тем более что и мыслишки кое-какие появились. Надо высказаться по большому счету. Конечно, на меня набросятся: я, мол, не специалист. В чужой огород залез. Ударился в славянофильство. Сейчас он этак начнет гвоздить направо и налево, всюду искать врагов и заговорщиков. А я просто люблю. Икона ли, церковная служба, «Свете тихий», Киевская Лавра – заметь, роман Толстого, Чайковский, Левитан – люблю до слез, до одышки, до сердечных перебоев. И мне так хорошо, когда я все это вижу, слышу, с этим соприкасаюсь, живу…
Еще налили по половинке стаканчика (Матильда отмеряла ногтем).
Перед тем, как выпить, она с вороватой надеждой посмотрела на Евгения Федоровича и тихонько спросила – спросила так, словно все сказанное им, вся его запальчивая исповедь была лишь подготовкой к ответу на ее вопрос:
– Так вы Настю со мной отпустите?
– Что?.. Настю?.. – Евгений Федорович не сразу сообразил (взял в толк), о чем его спрашивают.
– Да, да, со мной в Киев. Пожить.
– Чего вам здесь-то не живется. Отпущу.
– Вот спасибочки. Я русское тоже люблю. Вернее, любила когда-то. А сейчас вспомнила и вновь полюбила.
– А… вот оно как… вновь…
Евгений Федорович внезапно запнулся и не договорил – лишь попытался ослабить воротник рубашки и вдохнуть поглубже. Но поглубже не получалось. Он взялся за сердце, а другой рукой пошарил вокруг себя.
– Вам плохо? – спросила перепуганная Матильда.
– Лекарство… там…
Он стал дергать ящик стола, но ящик не выдвигался из-за наваленных в него книг.
XII
У Евгения Федоровича остановилось сердце.
Вбежавший по крику Матильды (она сразу протрезвела) Артур бережно уложил отца, померил пульс, рывком снял с него рубашку, стал делать искусственное дыхание, сердечный массаж – ничего не помогало. Матильда (когда-то окончила курсы медсестер) стояла на подхвате, пыталась что-то подать, взять и дрожала как в лихорадке.
Вызвали неотложку, приехавшую быстро, за двадцать минут (вернее, за двадцать две минуты: Артур следил по часам). Но было уже поздно. Врачи молча вышли из дома. Их никто не провожал – все собрались в кабинете. Матильда первой стала всхлипывать, причитать и завыла. Такой у нее вышел отдых…
8 июня 2018 года
Волчья квинта
Глава первая. Предварительные, но достоверные сведения о принце Ангальтском, бомжующем на чердаке
Они не то чтобы дружили – нет, дружбой это не назовешь. Алина (Егоровна) и Александр (Сергеевич, породнившийся благодаря отчеству и с Пушкиным, и с Грибоедовым) Цемко не могли и помыслить о дружбе с Принцем Ангальтским. Во всяком случае, на этом всячески настаивала Алина, охотно повторявшая, что у нее в друзьях побывали и артисты, и писатели, и скрипачи Большого театра, но вот с принцами и тем более Ангальтскими водить дружбу не приходилось и, она надеется, не придется. При этом она заносчиво отворачивалась, словно Принц стоял рядом и униженно, раболепно предлагал ей свою дружбу, а весь Ангальт взирал на это с умилением и надеждой.
Это взятое с потолка прозвище (на самом деле его звали Гоги) их соседу сверху, признаться, не очень-то шло. Для принца он был слишком угрюм, молчалив, склонен пить в одиночестве грузинские вина, кои закупал ящиками, и пристрастен к занятиям, не подобающим особам королевской крови: весь день стоял за холстом – так, что опухали от неподвижности ноги и слабела рука, державшая кисть (ее приходилось поддерживать за локоть).
Правда, как-то признался (обронил скупую, как мужская слеза, фразу), что ведет происхождение от мингрельских князей – князьков, как после этого с усмешкой подхватила Алина, любившая повторять: ах, уж эти наивные гордецы грузины с их привычкой, распетушившись, бить себя в грудь, клясться, что они всем родня, и на пустом месте создавать себе родословные!
Но Принц так Принц: раз однажды его так прозвали, то и повелось. Такие прозвища прилипчивы, что, однако, никак не сближает тех, кто в семейном кругу позволяет себе немного поозорничать, и тех, кто даже не догадывается, что служит мишенью для подобных шуток. К этому следует добавить и классовые различия (отец Алины в свое время окончил Вышку, но не ту, всем известную, а другую, хотя и с похожей вывеской – Высшая партийная школа). Они все-таки – средний класс и купили квартиру в этом доме на Пречистенке (от отца немного осталось и перешло Алине по завещанию), Принц же при всех его королевских регалиях – деклассированный элемент.
Когда-то – при генсеках – из фонда нежилых помещений получил мансарду под мастерскую. Получил всего-то за ящик красного вина. Квартиру на Масловке продал, чтобы оплатить операцию двоюродному или троюродному дяде, которого и видел-то раз в жизни. Но надо знать грузин – тем более художников. Для своих они – само бескорыстие – последнюю рубаху с себя снимут. Троюродного дядю спас, жилья лишился и поселился в горном гнезде – мансарде под самой крышей, хотя она признана для жилья совершенно непригодной.
Вот и страдает из-за своей доброты – подставляет тазы под дождевую капель, затыкает подушками дыры в окнах и не успевает освобождать от паутины затканные трудолюбивым пауком углы. Подобрал во дворе бездомного рыжего кота с залепленной болячками мордой, чтобы тот гонял мышей. Летом еще можно продержаться, зимой же дрожит как цуцик – не Принц, а Бомж Ангальтский, хотя Ангальт, надо полагать, содержит бездомных за свой счет.
Словом, ничто их не сближает, Цемко и Принца, и уж тем более не создает повода для дружбы. Оно, наверное, и хорошо, поскольку всем известно, что дружба бывает очень тяжелой, страдальческой, подобной мучительному недугу, от коего можно избавиться, лишь переболев им до конца. Тут же не дружба, а знакомство, во всяком случае, с их стороны. Знакомство тем и приятное, что оно их ничем не обременяет, не налагает никаких обязательств, не требует ничего взамен.
Не надо по ночам выслушивать длинные исповеди, стенания в телефонную трубку, жалобы на муки творчества, прерываемые глубокими затяжками из самодельного кальяна и приступами надсадного кашля. И в то же время лестно иногда в разговоре упомянуть – так, между прочим, что у них (однако!) есть знакомый художник, безумец и гений, одинокий, неухоженный – ну, какие там бывают гении.
В подобных упоминаниях помимо лести проскальзывала ирония, смешанная со снисходительностью и чувством невольного превосходства. Превосходства, которое никак не выказывалось и тем более не подчеркивалось, а лишь подразумевалось. Мол, слава богу, что мы-то не гении, на многое не претендуем и миримся с тем, что… он – над нами, в дырявой мансарде, а мы – под ним, в роскошной четырехкомнатной квартире. Квартире в доме с высокими потолками, просторными коридорами, кариатидами, поддерживающими массивный балкон, и угловыми фонариками. Вот и в комнате дочери у них такой фонарик, встречающий рассвет игрой цветных стеклышек.
Раз уж упомянута комната дочери, то следует упомянуть и еще одну отдельно взятую – запертую – комнату, бывший кабинет отца Алины Егора Максимовича, где над столом висела балалайка – в память о его деревенском прошлом. И не просто висела, а Егор Максимович иногда брал ее в руки и бряцал по струнам – играл польки и кадрили.
Кроме того, он устроил у себя (учудил перед смертью) музей Советского Союза и внес в завещание специальный пункт, запрещающий разбазаривать собранную им коллекцию флагов, переходящих знамен, наградных вымпелов, грамот, значков и бюстов вождей. Устно же к завещанию было добавлено, что Егор Максимович – вопреки всем законам материализма – встанет из гроба, явится и покарает наследников, если они осмелятся продать хоть один экспонат из его коллекции или (тем более) выбросить на помойку. Вот такая у них была квартира с фонариком, музеем в запертой комнате и мансардой Принца, хотя она тоже, считай, отдельно взятая, как страна, где, по мысли классика, может произойти (грянуть) революция.
Грянуть и перевернуть весь мир.
Глава вторая. Подарок и сопутствующие обстоятельства
И вот однажды Принц Ангальтский сделал им королевский подарок. Нет, он не велел слугам вывести под уздцы из королевских конюшен пару породистых рысаков или свору огненно-рыжих, трепетных (каждая жилка напряжена) борзых. И не приказал с шиком подкатить к окнам Цемко отреставрированный автомобиль в стиле ретро, а собственной персоной вынес из запасника и подарил им нечто совсем другое (в своем месте будет раскрыто, что именно).
Это случилось перед самым Новым годом, чахлой, дождливой, склизкой, вяло текущей зимой, опутавшей паутинной изморосью деревья, и эта изморось то и дело превращалась в пушистую изморозь, которая тоже держалась недолго и оборачивалась то ли ранней капелью, то ли запоздалым дождем.
Но ничего не попишешь: и такой Новый год надо справлять, и Цемко купили на елочном базаре нечто зеленое и колючее, завернутое в кокон из плотной желтоватой бумаги, прошитой черной ниткой, словно упаковка бандероли, достали с антресолей коробку с игрушками и Дедом Морозом, запылившуюся крестовину и усыпанную порыжевшими иглами прошлогоднюю вату (а чем она хуже новой?). И все это вручили – благополучно сбагрили – дочери Наде, которая давно вышла из возраста детских восторгов и обмираний по поводу всей этой новогодней мишуры, но еще сохранила ностальгию по запаху хвои, мандаринов, огонькам разноцветных лампочек («Елочка, зажгись!») и блесткам елочных шаров, словно обмазанных сахарной патокой.
Надя украсила елку, развесила стеклянных снегурочек и мишек, погасила в гостиной свет, зажгла лампочки и пригласила родителей полюбоваться таинственным зрелищем. Тут уж им пришлось поохать и поахать – изобразить восторг и тем самым показать (и дочери, и самим себе), что они еще – о-го-го! – не утратили способности по-детски радоваться и чувствовать себя на вершине блаженства.
Правда, при этом каждый думал о своем: Александр, унаследовавший от тестя служебный ЗИМ, который тот выкупил по дешевке в личную собственность, – о том, как отстоять гараж во дворе от напора борцов с незаконной застройкой (детям негде гулять и нечем дышать). Заодно уже подумывал и о том, как ему весной пройти техосмотр с барахлящим карбюратором. А Алина с тревогой ждала, что покажут повторные анализы (первые оказались неблагополучными) и придется ли ложиться в больницу.
Первый рецидив у нее был в 2003 году, когда она, молодая журналистка либерального замеса, боролась за демократию, призывала демонтировать социализм – вывинтить болты и открутить гайки шатких конструкций, и писала статьи, воспевавшие революцию роз. Вот тогда-то ее впервые и прихватило. Некогда было собой заняться, да и не хотелось тревожить семью, хотя отец (он тогда еще был жив) устроил бы ее в любую клинику. Но она промолчала и все скрыла и от отца, и от мужа, лишь дочь о чем-то догадывалась и на нее загадочно смотрела.
Может быть, молитвами дочери боли благополучно прекратились, отпустили и затихли. Кишка о себе больше не напоминала. Алина обрадовалась, суеверно перекрестилась: слава богу, удалось выкрутиться. Она понадеялась, что как-нибудь все обойдется, умнется, растрясется и забудется. Но в 2004-м началась оранжевая буча на Украине, и Алина изрядно понервничала. В 2010-м от жары и торфяных пожаров умер отец. А на следующий год ее перестали печатать, и от этого болезнь (она никуда не ушла, а лишь дожидалась подходящего случая) сразу обострилась. Раздувшаяся кишка казалась пожарным шлангом: у нее возобновились адские боли. Нужно было срочно решать, ложиться ли в больницу, под нож бывшего одноклассника и соседа по старому дому, гения подобных операций, некогда в нее влюбленного и отвергнутого: вот и выходит, что тогда зарезала его без ножа.
Словом, было о чем подумать, и очень серьезно, но Новый год есть Новый год, и Цемко решили гнать прочь ненужные мысли и встречать Деда Мороза с надеждой на лучшее. Они и соседям по дому желали того же – в том числе и Принцу Ангальтскому, с которым не раз встречались в лифте. Они здоровались с ним по-грузински: «Гамарджоба» (запомнилось, когда однажды отдыхали в Кобулети), поздравляли с наступающим, участливо спрашивали, скоро ли выставка, и желали творческих успехов. Он в ответ мрачно шутил, что выставка будет, но только посмертная, и улыбался одной стороной рта, словно улыбка во весь рот означала бы откровенное желание пристукнуть назойливых соседей за их дурацкие и неуместные вопросы.
После этих встреч Цемко не то чтобы облегченно вздыхали и радовались, что их не пристукнули, но пребывали в некоем замешательстве, вынужденные себе признаться, что не умеют общаться с непризнанными гениями. Не получался у них разговор. Впрочем, не их вина: такой угрюмый молчун перемолчит кого хочешь. Но все-таки хотелось хотя бы перед Новым годом разговорить этого молчуна, растормошить его немного, заставить улыбнуться. Ведь если он в настроении (такое иногда случалось), то улыбка у него чудесная, даже обворожительная – чудо какая улыбка, влюбиться можно, хотя он сам об этом не подозревает.
Вот Алина Егоровна (а она с детства была упрямая) и пообещала себе, что не успокоится, пока не совершит свою революцию роз и – любым способом – не вырвет у него эту улыбку. Для этого был разработан план обольщения нелюдимого угрюмца. План очень простой: накануне Нового года подняться к нему с подарками, шампанским, бенгальскими огнями, обсыпать конфетти, опутать лентами серпантина, символически повальсировать под воображаемую музыку и поздравить. И пусть только попробует не улыбнуться, не расчувствоваться, не расцеловать их и не произнести ответный тост!
Так и поступили. Цемко торжественно выстроились на ступенях винтовой лестницы, и хотя Принц Ангальтский долго не открывал, они все-таки переупрямили его, выманили из недр волчьего логова, обсыпали конфетти, опутали лентами серпантина и обрушились с поздравлениями.
Принц особо не умилился и не растрогался. Но стал благодарить, прижимая к груди большие, грубые, узловатые руки, и улыбка, зародившись в уголках заросшего бородой рта, обежала лицо, омыв его, словно ручеек, увлажнила глаза, затеплилась в лучиках морщинок и обнажила белые крепкие зубы. Они тоже его за что-то благодарили, что-то лепетали, и тут он, сделав упреждающий жест, ненадолго удалился и вскоре вернулся с чем-то завернутым в газету и тряпку с засохшими мазками краски (вытирал об нее кисти).
– Это вам. От меня в подарок.
Они смутились, растерялись, вместо положенного спасибо зачем-то гаркнули:
– Гамарджоба.
После этого рассмеялись над своей нелепой оплошностью, стали оправдываться, расчувствовались и еще больше смутились.
Глава третья. Ахматова и Модильяни
– Ну что он там подарил? – спросила Алина Егоровна, когда они покинули горное гнездо и вернулись к себе в квартиру, которая хотя и парила, словно дирижабль, на уровне восьмого этажа (мансарда же была на девятом, надстроенном и застекленном, как оранжерея: можно ананасы выращивать)… Хотя и парила, но все-таки позволяла почувствовать, что они обрели надежную опору под ногами, спустились с неба на землю.
Александр Сергеевич, не желая сразу лишаться интригующей неопределенности и срывать покровы с тайны, попытался на ощупь определить, что там завернуто в промасленную тряпицу.
– Кажется, рама, однако, или что-то в этом роде…
Жена воспользовалась тем, что многие разные по смыслу слова звучат одинаково и это дает повод лишний раз поиронизировать над тем, кто их произносит.
– Рама? Или, может быть, Шива? Ах ты мой Грибоедов! Да ты разверни, разверни… – она брезгливо, двумя пальцами отогнула уголок тряпицы. – Картина! Ну что еще может подарить художник!
– Вероятно, авторская работа… – зачем-то добавил он, хотя это и так было ясно, но ему хотелось назвать подарок по-своему, раз уж он держал его в руках.
– А чья же еще! Не станет же он дарить Модильяни! – назвала она имя художника, который лучше всех ей запомнился, когда их таскали по парижским музеям.
– Повесим в гостиной – как начало будущей коллекции. Многие советуют вкладывать деньги в искусство, – словами о выгодном вложении денег Александр Сергеевич старался потрафить жене, хотя сам был к этому равнодушен.
Жену это всегда злило.
– Тогда вложи… вложи их лучше себе в штаны, – сказала она так, словно своим наивным лепетом о вкладывании денег он пробудил в ней давнюю обиду.
– Не понимаю… – он понял лишь одно: жена снова чем-то недовольна, остальное же было уже неважно.
– И я не понимаю, – произнесла она, по сути, то же самое, но только с вызовом и в повышенном тоне. – Не понимаю, когда обычные штаны или, прости меня, портки шьют по индивидуальному заказу у самого модного портного. – Алина Егоровна все никак не могла пережить очередную безумную трату мужа.
– Я люблю все красивое и элегантное, – произнес он то, что не раз повторял и все никак не мог добиться, чтобы его высказывание по достоинству оценили.
– Еще вспомни, что в детстве тебя плохо одевали и на фотографиях тех лет ты выглядишь кулемой…
– В детстве у меня не было детства.
– Кто это сказал? – она усомнилась, чтобы муж сам мог выдумать такое.
– Грибоедов! – теперь он повторил сказанное ею, но тон повысил вчетверо.
– Грибоедов? Ах, Грибоедов! Так заработай. Пока что я зарабатываю.
– Не зарабатываешь, а тратишь накопленное твоим отцом.
– Мой отец, царство ему небесное, никогда не умел копить.
– Но зато он научился обращать власть и привилегии в реальные деньги.
Тут они оба почувствовали, что разом устали от бесплодного разговора, как от недолеченного зуба, который хотя и болит, но не настолько сильно, чтобы идти к врачу.
– Ну, давай посмотрим, что за картина, – за неимением лучшего занятия Алина Егоровна снизошла до просмотра картины и как добровольная мученица, потратившая столько сил на устройство гостиной (гостиная была ее гордостью), поставила свое условие: – Всякую мазню я вешать не буду.
Он с сомнением задумался, стоит ли в таком случае распаковывать подарок художника, и на всякий случай спросил:
– Не слишком ли ты сурова?
– Я все-таки разбираюсь в искусстве. Отец еще девочкой водил меня в Третьяковку. У меня было счастливое детство – в отличие от некоторых.
Александр Сергеевич то ли не расслышал, то ли не захотел расслышать и сказал о чем-то совсем постороннем:
– Оказывается, наша Ахматова позировала Модильяни. Причем обнаженной.
– Как ты внимательно слушаешь экскурсоводов и веришь каждому слову. А они врут, потому что держат нас за дураков.
– Я не слушаю экскурсоводов, а читаю книги, чем сейчас мало кто занимается.
Она была согласна признать его читателем книг, но с одной поправкой:
– Ты читаешь в промежутках между швырянием на ветер денег. Ну, доставай… разворачивай нашего Модильяни. Интересно, что там – пейзаж, портрет или натюрморт, – она не без гордости перечислила известные ей по Третьяковке живописные жанры.
– Ни то, ни другое, ни третье, – сказал он, распаковав картину и держа ее перед глазами.
Сказал не без удовольствия, вызванного тем, что жена – при ее-то самоуверенности – оказалась не права.
– А что же в таком случае?
– Обнаженная натура. Ню! – возвестил он, добавляя четвертый жанр, не упомянутый ею, но зато хорошо известный ему. – А деньги на ветер, чтоб ты знала, – это пиво без водки…
– Знаю, знаю, как вы любили с моим отцом выпивать на кухне, – сказала Алина Егоровна, не думая о своих словах и жадно разглядывая картину, которую наконец получила в свои руки и не собиралась отдавать назад.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.