Электронная библиотека » Леонид Бежин » » онлайн чтение - страница 27


  • Текст добавлен: 29 апреля 2022, 23:01


Автор книги: Леонид Бежин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 27 (всего у книги 44 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава третья. Сталин посылает танк

Первые четыре года я прожил при Сталине. Или позволю себе слегка переиначить известную пословицу: прожил если не у Христа, то у Отца народов за пазухой. Именно такое было у меня, четырехлетнего, чувство: я – у Сталина под френчем, прижатый к его широкой, теплой, по-грузински обильной волосом груди.

И поэтому я в детстве ничего не боялся, тем более что в одной детской книжке с картинками мне прочли, как на некоего мальчика, гуляющего по лесу, напали злые волки, и Сталин, узнав об этом (а он знал решительно все), посылает танк, чтобы спасти бедного мальчика.

Вот и я, блаженствуя за пазухой у Сталина, волков еще мог испугаться, но совершенно не боялся, к примеру, Грозного. Нет, не воинственной столицы Чечни и не царя Ивана, а другого Грозного – громадной, как собака Баскервилей (почему-то я переделывал эту фамилию в название местности – Баскервилии), овчарки нашего дворового милиционера Мырикова.

Мыриков, отец моего друга Валерки, вместе со своим семейством занимал у нас во дворе то ли сарай, то ли пристройку к высокой слепой стене. Словом, домок-теремок.

И Грозный его охранял.

А однажды, когда домок загорелся (ходили слухи, будто Мыриковы сами его подожгли, чтобы получить новую квартиру взамен развалюхи), овчар Грозный вырвался во двор и от волнения больно, с прикусом хватанул – цапнул – меня за руку. После этого мне сделали сорок уколов в живот – по числу столько же, сколько я сочинил книг.

Но если книги я писал по одной в год, то уколы от бешенства мне делали по одному в день. И вскоре весь живот был истыкан иглой. Эту ужасную иглу предварительно кипятили вместе со шприцем, затем насаживали, выпускали пробную струйку в воздух и выискивали место, куда меня еще уколоть, чтобы засчитать мне этот укол и не лишить меня блаженства от следующего холодящего соприкосновения с орудием пытки.

Не боялся (хотя, не скрою, опасался) я и пистолета, который Мыриков носил в кобуре. Впрочем, пистолет оказался мифом, и Валерка мне признался, что на самом деле в кобуре у отца – смятая бумага.

Так рухнул, словно подломившийся снежный оползень с крыши, и растаял мой первый миф. Но зато вскоре я сам стал отчаянным мифотворцем.

В кругу друзей я обожал со всеми красочными подробностями рассказывать, как однажды был избран для совершения самой почетной миссии, какая только может выпасть на долю советского ребенка. С пышным букетом роз, покалывающих шипами мне пальцы (подробность, придающая достоверность рассказу), я взбегал по гранитным ступеням Мавзолея и дарил розы Иосифу Виссарионовичу Сталину. А он, склонившись, гладил меня по голове и вручал мне, остолбеневшему от восторга, большую коробку конфет с кремлевскими башнями на отливающей глянцем крышке.

Конечно, я привирал или, вернее, мифологизировал свое детство. В конце концов меня разоблачили, что было совсем нетрудно (достаточно прикинуть, когда Сталин последний раз поднимался на Мавзолей).

Разоблачили, да еще и высмеяли (посрамили), а напоследок раскровянили мне нос, чтобы вовсе отбить у меня охоту к столь вдохновенному вранью.

А жаль. Какой красивый был миф! Настолько красивый, что я и сам в него почти верил.

Глава четвертая. Доброе чудовище

Упомяну и еще один миф – уже не мой лично, а всего нашего арбатского двора. Коллективный, как, согласно Юнгу, бывает коллективное бессознательное.

В пятьдесят третьем, после известных событий, вызванных смертью Сталина и запечатлевшихся в нашем еще не сформировавшемся сознании как нечто фарсовое, буффонадное, опереточно-водевильное, мы всем двором распевали песенку:

 
Берия, Берия
Вышел из доверия,
А товарищ Маленков
Надавал ему пинков.
 

Не мы сие сочинили, а, как я сейчас понимаю, подбросили нам эту песенку заинтересованные дяденьки взрослые. Мы же самозабвенно ее распевали, радуясь свершившемуся возмездию.

До нас, конечно, долетали смутные слухи о похождениях Берии, который к тому же оказался и Лаврентием Павловичем, что нас несколько удивило, поскольку мы считали их разными людьми. При этом Берия для нас был плохой, а Лаврентий Павлович – хорошим.

И вот мы со злорадством рисовали в воображении картину, как товарищ Маленков лучше всякой дворовой шпаны пинает сапогом под зад проштрафившегося Берию, придерживающего спадающие штаны. При этом мы указывали на видневшуюся вдалеке, за арбатскими крышами, башню Генштаба, где, по нашим представлениям, держали в кандалах высокопоставленного штрафника.

И это, конечно, был самый настоящий миф – почище моего дарения букета Сталину, после чего мифология кончилась, и все дальнейшее обрело сходство с вывихнутым суставом истории.

Истории, опирающейся на костыль моего рассказа-автобиографии.

Так что есть смысл за него взяться, за этот рассказ. При этом пусть в нем будет что-то и от воспоминаний, и от исповеди, и от очерка литературных нравов. Взяться хотя бы потому, что писатель – вопреки банальному утверждению одной растиражированной бездарности – не тот, кого читают, а тот, кто пишет.

Пишет пусть даже в стол, пусть даже вопреки господствующей моде, ведь недаром сказал поэт, называвший себя вестником иного дня:

А тех, кто сегодняшнему кадит,

Достаточно без меня.

А уж какой он будет, рассказ, – маленький, на три странички, или побольше, на сотню-другую страниц – это уж как получится. А чтобы не было скучно сообщать о себе биографические сведения, чтобы писание увлекало и вдохновляло, можно вообразить себя «зрителем собственной жизни», как выразился Моэм, написать о себе, как о другом.

А где зритель, там и сцена. А где сцена – там и герои, и главный из них, незримо присутствующий, словно доброе чудовище из сказки «Аленький цветочек», – само Время.

Только доброе ли?.. В сказке-то – да, доброта чудовища сомнений не вызывает. А вот в жизни… Тут еще посомневаешься, поскребешь в затылке, так с ходу и не ответишь.

А может, и не надо второпях, с ходу? Может, самое лучшее – просто начать писать, а там что-нибудь, даст бог, и прояснится…

Тем более что на календаре – март 2021 года. Из дома не выйдешь, и не потому, что погода – дрянь, то последние морозы, то снег с дождем, весенняя слякоть, и грязь месить неохота. Нет, дело не в этом. На дворе – карантин по случаю эпидемии вирусного гриппа, карантин же в России – самое благодатное для литературы время.

Грех не воспользоваться…

Глава пятая. Фирменный знак блатного мира

Та благословенная часть Москвы, где я имел счастье родиться и прожить первые одиннадцать лет, зовется Арбатом.

Зовется, как известно, по имени главной улицы, ведущей в Кремль и некогда бывшей правительственной – сталинской – трассой. Перед тем, как вождь проезжал по ней в сопровождении эскорта черных машин, движение останавливалось и трасса пустела…

Помню топтунов-охранников на тротуарах и в подворотнях. Их окружала местная шпана, классово родственная и не внушавшая подозрений прослойка населения, сразу узнаваемая по неповторимым признакам: надвинутые на лоб кепочки блином, клетчатые штаны, заправленные в прохоря – сапоги с завернутыми голенищами. Поверх маек – кургузые, вздернутые пиджачки непременно в облипочку и, конечно же, фикса, фирменный знак блатного мира.

– Не задерживаться. Не скопляться, – понукали топтуны прохожих и чуть ли не гнали их в шею, поскольку те им не родня, а чуждая прослойка, и неизвестно, чего от них ждать.

Раз уж одного из царей бомбой на куски разорвали, то и в вождя могут самодельную бомбу метнуть, тем более что вождь – тот же царь, только еще более крутой и властный…

Топтуны моего детства, распорядители тротуаров, – такая же примета Арбата сороковых годов, как и шпана, хозяйка темных подворотен, и регулировщики, мажордомы улиц, площадей, бойких перекрестков. Те свистели в свои свистки и орудовали жезлом, как цирковые эквилибристы – раскручивали, вращали, вскидывали, роняли, ловили и подхватывали.

Автомобильные гудки еще не были запрещены, и главную улицу оглашала жуткая какофония. Сейчас даже трудно себе представить, что это такое, а тогда… Но, слава богу, были и тихие переулки, кои расходились от Арбата в разные стороны, соединялись с другими улицами и образовывали целый квартал, район или даже особый город.

Город, обладающий той же неповторимой характерностью, что и Сретенка, Иванова горка, Алексеевская слобода, бывшая Домниковка, Самотека, Чистые пруды – словом, исконная, коренная, самобытная, изначальная Москва.

Таким образом, я имею честь принадлежать сословию москвичей.

Однако москвичей не первой, а второй гильдии – не коренных (родня по матери у меня – из Орла, а по отцу – из-под Смоленска), но укорененных настолько, что, говоря словами поэта, мне целый мир – чужбина, а отечество – Москва.

Москва на семи сакральных холмах, уже прообразующих ее последующее уподобление Риму.

Москва в пределах Садового кольца, но и не только. По существу мое отечество – вся Белокаменная, от мала до велика. От возвышающихся громад доходных домов и сталинских высоток до последних сохранившихся ампирных особняков в переулках между Пречистенкой и Остоженкой.

Глава шестая. Исчезнувшая Троя

Особым городом назвал Арбат не я.

Иван Алексеевич Бунин, когда-то живший здесь же на Поварской и всегда умевший схватить, запечатлеть словом неповторимый облик любого места – будь то дореволюционный Орел, имперский Петербург или влажный, душный, колониальный Цейлон, в одном из чудесных своих стихотворений написал:

 
Здесь в старых переулках за Арбатом
Совсем особый город…
 

Написал и, как всегда, точно схватил, запечатлел, выразил то неповторимое, несказанное, что есть в Арбате и что так дорого его исконным обитателям.

А именно: отделенность, завершенность, созерцательную недвижность, обособленность его переулков от остальной Москвы, особенно Москвы шумливой, торговой, рыночной.

Был когда-то на Арбатской площади, рядом с кинотеатром «Художественный», крытый павильон Арбатского рынка. Рынка с рядами торгующих, весами, безменами, счетами, мятыми рублевками, прижатыми гирями к мокрому прилавку, и горками меди, рассыпанной, словно орехи в беличьей клетке.

Но Арбат не потерпел, вытеснил его, изгнал, как Иисус – менял и торговцев из Храма, поскольку Арбат по духу – не рыночный, а скорее профессорский, философский, литературный. Меня всегда тянуло в его букинистические лавки, где попадались всякие редкости, раритеты, прижизненные и посмертные издания, и мне всегда казались экзотикой магазины «Украинская книга» и «Военная книга».

В сущности, Арбат – большая университетская кафедра. Недаром здесь жили: Андрей Белый – на самом Арбате, Цветаева – в Борисоглебском, Николай Федоров – в Молочном переулке.

Ну и Гоголь, конечно… И Аксаков… И Бердяев… И Борис Зайцев, воспевший Арбат в прекрасном рассказе «Улица Святого Николая»…

К тому же по Арбату ходил Лев Толстой…

Поэтому туда попадаешь, словно в иной мир, иное пространство – именно пространство духа, где властвуют свои законы, мерцают свои трассирующие огоньки, угадываются едва ощутимые вибрации. И этим законам – этим вибрациям – подчиняется каждый, кому выпало счастье быть причастником и посвященным Арбата…

Вот и мне, наверное, выпало, и арбатскую прописку я получил еще до рождения – как говорится, на небеси, где страницу моего паспорта с водяными знаками проштамповали, прошили и вписали адрес: Малая Молчановка… дом… коммунальная квартира…

И в коммуналке – две наших крошечных угловых комнаты, коридор с телефоном на круглом столике и привязанным шнурком карандашиком. Здесь же, в коридоре, изразцовая печка, которую никто не топил, поскольку у каждого была своя. Чуть левее – кухня с реликтовыми примусами, прибереженными на случай, если испортится газовая плита. На кухне – соседский сундук, вынесенный сюда по негласному праву, и кошка Шпонька, постоянно рожавшая котят, которых все боялись топить.

И котята разбредались по комнатам, прятались под шкафы и диваны, скреблись, мяукали, и приходилось выгонять их оттуда палкой от швабры.

В конце же коридора, у входной двери, зиял общий туалет, столь жуткий и устрашающий, что меня ребенком туда не пускали из-за боязни антисанитарии, а сажали на горшок.

Милый, родной, до боли знакомый чудесный мир, исчезнувшая Троя – исчезнувшая вместе с жителями и богами, ее небесными хранителями, защитниками и покровителями…

Глава седьмая. Между двух Гоголей

Не случайно же я появился на свет в образцовом для Арбата и всего стиля модерн московском роддоме Грауэрмана.

О, Грауэрман!

Не верь всякому, кто называет себя жителем Арбата и при этом стыдливо умалчивает о том, где, собственно, он родился. Раз молчит – значит, пришлый. Коренного жителя Арбата только по этому признаку и определишь.

– Вы где изволили родиться? Часом не у Грауэрмана?

– Натурально у него. Где же еще! А вы?

– Можете не спрашивать. И я тоже – у Грауэрмана.

Эти слова – как интимное признание, как рыцарский пароль, как клятва посвященных священного ордена, братства Грааля, о котором молчит приплывший на лебеде и хранящий тайну своего происхождения вагнеровский Лоэнгрин.

– Ну уж вы хватили – Лоэнгрин! – возразит с усмешкой кто-нибудь из пришлых. – Вы-то, небось, все виниловые пластинки крутите и не нарадуетесь, а я «Лоэнгрина» в Байрейте слушал. Арендовал ложу на весь сезон, хотя был-то всего два раза. Но никто и не заикнулся, поскольку вперед оплачено, и по высшей ставке. Вот и с Арбатом сейчас все решает не право рождения, а право собственности. И нечего тут: «О, Грауэрман!» Вы хоть и грауэрманы, но вас здесь, простите, нет. Нетути! Ютитесь на окраине, на пустырях, за кольцевой автострадой. А кто за автострадой, тот страждет и страдает. И это, заметьте, при всех своих правах. Я же живу и в ус не дую. Благоденствую! И внуки мои будут жить не где-нибудь, а здесь, на Арбате, откуда до Кремля рукой подать, до Царьпушки. И правнуки – тоже. Вам, грауэрманам, назло.

Что на это ответить? Ничего – только снисходительно и слегка высокомерно улыбнуться. Истинная прописка – в душе. Грауэрман на то и Грауэрман, что своих знает и от пришлых всегда отличит.

Правда, есть у него соперник – роддом имени Абрикосовой на 2-й Миусской, но все же район Миусских улиц – это не особый город, не Арбат. Там нет арбатского профессорского духа. У обитателей Миусских не спадает с носа пенсне на шнурке и не краснеет в трещинах ботинок пыль от профессорских калош. И по числу родившихся знаменитостей Грауэрман всегда переплюнет Абрикоса.

Меня крестили сразу после рождения (не побоялись безбожной власти) в маленькой церкви апостола Филиппа – рядом с Арбатской площадью. Я рос – взрастал – между двух Гоголей: того, что сидит, сгорбившись, закутавшись в плащ и выпростав из-под него сухонькую ручку, предавшую огню «Мертвые души», и другого, стоящего с книгой по воле скульптора, ничего не придумавшего лучше, чтобы чем-то занять его руку (другая рука просто опущена).

Словом, я навсегда прописан на Арбате, хотя мне и не выпало счастье встретить старость в доме моего детства. Двухэтажный домик мой снесли, когда мы жили уже по другому адресу, но прописку я сохранил, иначе что я был бы за москвич.

И, конечно, как полагается москвичу, я исходил всю Белокаменную до самых окраин, изучил по книгам, путеводителям и справочникам, облюбовал в ней заветные уголки – от конца Александровского сада, откуда открывается прекрасный вид на дом Пашкова, от угла Ленивки и Лебяжьего переулка до Рождественского бульвара, спускающегося к Трубной площади.

К тому же и пригороды – подмосковные усадьбы и монастыри изъездил еще на сиротской, сиплой, облезлой, продуваемой всеми ветрами советской электричке.

А на Ваганьковское кладбище, где похоронены близкие, меня возили с детства. И я знаю там каждое надгробье, каждый памятник с фотографией в выпуклом медальоне, каждого ангела с крестом, охраняющего покой полуразрушенного склепа.

Глава восьмая. Домшестьквартирадесять

Из роддома Грауэрмана умиленно-счастливые родители (я был у них первенцем) принесли меня, запеленатого, закутанного в одеяло и обвязанного алой лентой, на ту самую Малую Молчановку домшестьквартирадесять. Этот адрес настолько вошел в мою память, что он для меня единое слово – так же, как и телефон нашей коммуналки, шестизначный, не только с цифрами, но и с начальной буквицей: Г90006.

Мое детство – арбатские дворы.

Дворы, где перетягивают старый матрас, чинят сладко воняющий бензином и харкающий сажей из выхлопной трубы мотоцикл и стучат костяшками домино за обитым жестью столиком.

Дворы, куда вывозят в инвалидном кресле парализованную старушку и выносят тошнотворно пахнущее нафталином барахло для татарина-старьевщика в тюбетейке и с мешком на плече – Ахмета или Махмуда.

Все это я не раз описывал в моих книгах. И, конечно, эти подробности обретают блаженное завершение в картине: граммофон с раструбом на подоконнике раскрытого настежь окна. И на кружащуюся пластинку (78 оборотов в минуту) летит тополиный пух, и все танцуют под довоенную мелодию Рио-Риты, которая и после войны еще вызывала жгучую, сладострастную истому.

Машины на Малой Молчановке были столь редки, что мы катались по мостовой на санках и играли в футбол. Кое у кого из обитателей Арбата сохранились свои, огороженные высоким забором дворики с запиравшейся калиткой. В доме с таким двором, помню, жила Лена Володина, моя школьная любовь – еще до Оксаны Лукьяновой. Она, конечно же, презирала меня, поскольку у меня не было запиравшейся калитки и вообще наш двор, соединенный с двором соседнего дома, считался проходным, что умаляло его престиж и роняло репутацию.

Не знаю почему, но владельцев собственных двориков чаще арестовывали по ночам. Их выводили с чемоданчиком за калитку, освещаемую фарами автозака, замаскированного под хлебный фургон, куда их сажали и увозили пустынными улицами на Лубянку. Оттуда они, понятное дело, редко возвращались, поскольку их судили за вредительство или шпионаж и они получали статью – с правом переписки или без права…

Когда меня водили по Кузнецкому мосту, мне показывали страшное для моего детского воображения место, где в тридцатые годы находилась приемная НКВД. Туда тянулась километровая очередь из родственников арестованных, надеявшихся получить справку, с правом или без права. Вернее, надеявшихся, что с правом, поскольку без права означало расстрел…

Помню разговоры о том, что кого-то из наших родственников арестовали – родственников настолько дальних (и по степени родства, и по местам обитания), что, казалось, их даже не надо никуда ссылать, поскольку Воркута и Магадан для них были гораздо ближе, чем Москва.

Москва моего детства – Москва начала пятидесятых, которая могла быть и гостиницей «Москвой»: о ней рассказывали, что ее построили сразу по двум проектам. Оба по случайному недоразумению подписал Сталин. Говорили также, что вестибюль маленькой станции метро «Арбатская» повторял очертания звезды. И я никак не мог понять, где же тут звезда, поскольку звезды, по моим представлениям, могли быть лишь в небе и на шпилях кремлевских башен. Но уж никак не под ногами, где по ним волокли узлы и чемоданы, шаркали подошвами ботинок, туфель и сандалий.

Помню фонтан – мальчик (амурчик) держит в руках рыбу, из чьей разинутой, губастой пасти бьет струя воды. Фонтан потом снесли, когда строили новый Генштаб.

Помню также, что напротив нас был дом с секретным – сквозным – проходом первого этажа, выводившим прямо на Большую Молчановку. Мне это казалось таким странным, необычным, даже причудливым: дом на две улицы. Хочешь попасть на Большую Молчановку, и не надо делать крюка, обходить стороной.

Но для Арбата это не странно. Каких только там не было домов, проходных дворов, подворотен, задворок, и у каждого – своя тайна, приоткрытая только для посвященных. Приоткрытая, как, скажем, тайна какой-нибудь масонской комнаты, куда не ведет ни одна дверь, или старообрядческой молельни, укрытой под сводами роскошного купеческого особняка.

Глава девятая. Расшибец и пристеночка

Помешанные на раскрытии шпионских тайн, мальчишками мы выбирали кого-нибудь из жильцов, нам мало знакомого, редко появлявшегося во дворе, и за ним следили.

Это была не игра, а настоящая слежка. Завидев незнакомца, мы прятались за деревьями, углами домов, помойными баками, выглядывали оттуда, для маскировки надвинув кепку козырьком на глаза, и ждали, когда он выдаст себя. Скажем, заложит динамит в отдушину фундамента – кошачьего лаза, или нанесет на карту местоположение дворового сортира.

В домино мы не играли – это была не наша игра. И мы не понимали, что это за азарт и наслаждение – хлопать по жестяной поверхности стола так, что костяшки подскакивали над столом, и орать сиплым голосом: «Рыба!»

Если бы нас увидели за картами, то выдрали бы ремнем, поскольку резаться в карты считалось хуже, чем курить, хрипло, надсадно закашливаться и, выпучив глаза, ловить ртом воздух.

Зато мы играли в расшибец и пристеночку – на мелкие деньги или ушки, крышечки от пивных бутылок, кои выкладывали друг на дружку стопочкой и метров с десяти бросали в них биту. Тот, кто попадал, забирал весь кон и таким образом обогащался.

Для этих коммерческих игр мы выплавляли на газовой плите, в круглой баночке из-под гуталина свинцовую биту. И, если весь кон получить не удавалось, лупили ею по медякам или ушкам. Стоило им от удара перевернуться, это означало выигрыш, коммерческий успех и прибавление капитала, позванивавшего в кармане у игрока.

Дворовыми богачами становились те, у кого была лучше бита, кто ловчее насобачился переворачивать медяки или крышечки и в спорных случаях умел нагло переорать соперника, доказывая свою правоту. Богачи на что-нибудь непременно копили – чаще всего на хоккейную клюшку. Однако они давали слабину и тратились на мороженое или газированную воду с сиропом, что подрывало их финансовое могущество и превращало мечту о клюшке в недостижимый мираж.

Глазурованные сырки считались у нас первым приближением к мороженому, а намазанная маслом и посыпанная сахарным песком горбушка – к пирожному.

Мороженое все же занимало первое место, и мы мечтали, чтобы нам удалили гланды, поскольку после этого давали мороженое. Давали в неограниченном количестве: ешь, сколько хочешь.

Бананы мы не признавали лакомством до тех пор, пока их не обертывали бумагой и не прятали дозревать в низ буфета…

На стройке мы воровали карбид для ручных гранат.

Ах, как он вонял, положенный в воду и исходивший булькающими пузырями! Все были вооружены пистолетами с пистонной лентой, насаженной на штырек и пропущенной под курком. После каждого выстрела над дулом плавал ядовитый дымок и пахло серой, словно наружу вырывалась нечистая сила, заключенная в недрах пистолетного устройства.

Велосипеды покупали не всем – одному-двум счастливчикам из всего двора, и их надо было уламывать и задабривать, чтобы они дали покататься. Зато у нас были самокаты на подшипниках. А к ним еще и крюки, чтобы цепляться за борта грузовиков и ездить на их тяге, пока шофер, приоткрыв дверцу, не погрозит кулаком из кабины и не обматерит отборным шоферским матом.

Все это я тоже не раз описывал…

Зимой наш двор заваливало снегом по самые крыши дровяных сараев. Обычно мы прыгали с сараев в снег, что было высоко и страшно: пока летишь, ветер свистит в ушах. А тут и прыгать не надо. Шагнул с крыши, и вот оно глупое дворовое счастье: ты по пояс в сугробе. К тому же завязки шапки заледенели у тебя на подбородке, и шарф свернулся жгутом, и в валенки набился снег, который дома растает, тебя отругают, и валенки поставят сушиться у белой изразцовой печки.

И под валенками вскоре образуются две лужицы, через которые все будут переступать, пока кто-нибудь не догадается, как промокашкой, накрыть их газетой – чаще всего «Правдой», на которой сразу выступят и расплывутся ужасные мокрые пятна. И станет немного стыдно за то, что мы так непочтительно обошлись с «Правдой», превратив ее из носительницы сакральной идеологии в бумагу для бытовых нужд.

Впрочем, мы выписывали и «Известия», но их берегли и откладывали, поскольку там иногда что-то бывает, как говорил отец. Что именно – он не уточнял, но считал нужным если и не прочесть, то хотя бы (для очистки совести) развернуть «Известия» перед тем, как пустить на хозяйственные нужды.

«Правду» же даже не разворачивали, поскольку знали, что там не бывает ничего…

Для матери подписывались на женский журнал «Работница», хотя непонятно, зачем он был нужен, поскольку женщины там – сплошь передовые ткачихи или доярки, и нельзя даже помечтать о том, чтобы им уподобиться, стать такими же, как они.

А без подобных мечтаний журнал, тем более женский, не живет настоящей жизнью.

Жизни и так хватает – без всяких там журналов…

Для меня подписывались на «Мурзилку», журнал если и смешной, то лишь по мнению взрослых, мною же воспринимавшийся как откровенно дурацкий, способный вызвать лишь брезгливость, жалость и сочувствие. Поэтому его можно было перелистать с мыслью, какие бывают дураки – и среди персонажей журнала, и среди его авторов, взрослых дядей, изображающих из себя детей.

С пятьдесят шестого года выходили «Веселые картинки», но мы их не выписывали, поскольку я стал ходить в школу и это означало, что веселье для меня кончилось. Теперь я тоже приобщился к «Правде» – если не к взрослой, то к «Пионерской», а в общем-то, той же самой, разве что с небольшой поправкой на возраст, ведь истинная правда не стареет и не молодеет.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 | Следующая
  • 2.7 Оценок: 7

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации