Текст книги "Подлинная история Любки Фейгельман"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 44 страниц)
Глава девятая. Чистейший Ренан
– Андрей Голованов такое же ничтожество, как Ренан, которого он с упоением читал, – произнес Рома Нежданов с таким видом, словно кроме него некому было это сказать и некому – согласиться со сказанным.
– Послушайте, мало ли кто кого читал. Я, к примеру, читала Жоржа Санда и этого не стыжусь, – Нора Аполлоновна всегда говорила лишь то, с чем она одна могла бы согласиться, не позволяя другим выразить такое же согласие.
– Жорж Санд – женщина, – тихонько поправили ее, что заставило Нору Аполлоновну вызывающе повысить голос:
– А я этого, представьте, не признаю. Для меня Жорж Санд – великолепный мужчина.
– Простите, но речь о Ренане, – вкрадчивым шепотом напомнили ей.
– Ну, читал он Ренана и что? Его так воспитали…
– А то, что Ренан – это яд, – сказал Сема Нежданов, всем своим видом ручаясь за то, что проще этого не скажешь.
– Что-то от этого яда еще никто не умер. Ха-ха-ха! – Нора Аполлоновна любила посмеяться, чтобы показать свой ярко накрашенный рот и сверкающие неподдельной белизной зубы.
– Умерли, и не отдельные несчастные, а целые цивилизации. И духовность Андрея Голованова такая же слабенькая, как писания Ренана, – подхватил Рома, чтобы поддержать брата.
Тут раздались голоса из задних рядов:
– А его симфония, где он выводит на сцену детский хор лишь ради того, чтобы он пропел: «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас»? Это, повашему, кто?
– Ренан, – в один голос ответили Рома и Сема.
– А романсы на стихи Комаровского?
– Ренан.
– А оратория «Нагорная проповедь»?
– Ренан! Чистейший Ренан!
– Знаете, вам не угодишь. А что же тогда не Ренан?
– Если не Ренан, то Масне, хотя это разного поля ягоды.
– Что за морока! Поясните, пожалуйста.
– Извольте. Приведу один пример, – произнес Рома с поощряющего согласия брата. – Александр Николаевич Скрябин одно время вращался среди теософов и был поражен убожеством их музыкальных вкусов. Оказывается, они, грезящие своими астралами, Атлантидой и Гипербореей, при этом до умиления любят Масне!
– И что же?
– А то, что Андрей Голованов – это Масне для теософов.
– Вы Масне не бросайтесь. Я тоже от него без ума, – Нора Аполлоновна не выпускала нить разговора. – «О, где же вы, дни любви, сладкие сны, юные грезы весны?» Ну, и так далее. Если бы, если бы Андрей Голованов мог сочинять такие мелодии, как Масне, но у него ведь одни интонации.
– Вы об этом уже говорили, – счел себя обязанным заметить Председатель.
– Говорила и еще скажу. А вы воздержитесь от замечаний, иначе мы вас переизберем.
– Однажды уже переизбрали, – сказал Председатель со вздохом невинной жертвы чужого произвола.
На минуту все затихли, зашептались по углам. И тут в тишине раздался дрожащий, срывающийся голос Маруси, которая не то чтобы сказала, проговорила, произнесла, а с отчаянием возопила:
– А вы знаете, что Андрей Голованов – вор? Он унес из дома шкатулку.
– Подождите, позвольте, какую еще шкатулку? – возмутилась Нора Аполлоновна, всегда негодовавшая по поводу всяческих недосказанностей и неясностей.
– Музыкальную, в виде пасхального яйца… – обидчиво пояснила Маруся. – Мне досталась от бабушки…
– Музыкальная шкатулка – это Лядов… – счел нужным добавить Тамбовский Ницше (Председатель).
– Никакой не Лядов, а Фаберже, – оспорила его слова Маруся.
– Так-то уж и Фаберже. Неужели подлинник? – усомнилась Нора Аполлоновна. – И какую же мелодию играла эта шкатулка?
– Ту самую… дни любви…
– Что я говорила! – Нора Аполлоновна обвела всех торжествующим взглядом. – Масне! Шкатулка понадобилась ему потому, что сам он никогда не сочинил бы ничего подобного. Шкатулка – компенсация. По Фрейду.
– А что в ней хранилось? – спросил балетный танцор, хотя обычно он проявлял интерес не к содержанию, а к форме.
– Что хранилось, то и хранилось. Вам-то зачем? – презрительно фыркнула Нора Аполлоновна, не упускавшая случая кого-то отбрить.
– А мне вот любопытно… Что, нельзя? – балетный танцор поднял тон, словно ему наступили на ногу.
– Хранились мои кольца, браслеты, серьги… – Маруся тронула мочки ушей, словно объясняя отсутствие у нее серег тем, что они хранились в шкатулке.
– Жемчуга, сапфиры, бриллианты, – небрежно бросил танцор, показывая, что сцена приучила его к роскоши.
– Ах, да уймитесь вы! Что на вас нашло! – счел нужным вмешаться Председатель и, понизив голос, обратился к Марусе: – Но их-то – ваши кольца, браслеты и прочее – он вам оставил?
– Нет, тоже унес.
– Однако… – упершись в подлокотники и выставив острые локти, позволила себе возмутиться Нора Аполлоновна.
– И чего вам больше жалко – Масне или своих колец? – прежде чем составить о Марусе окончательное мнение, Председатель поставил ее перед выбором.
– Конечно, колец, – сказала Маруся и тотчас поправилась: – То есть нет, нет… конечно, Масне. Но и колец тоже…
Глава десятая. Растлился
Помимо различных групп, союзов и фракций в нашем кружке были и одиночки, державшиеся особняком хотя бы потому, что они не считали себя обязанными соглашаться с большинством и их мнения часто ему противоречили. Причем противоречили из вредности и упрямства – и с апломбом, и с издевочкой, и с меланхоличным безразличием – на то они и одиночки.
Или, иными словами, вольные стрелки.
Но дело не только в этом. С большинством они никогда не смешивались и не сливались на том основании, что оставляли за собой право считаться самыми близкими друзьями Андрея Голованова (а потому и наиболее жестоко им обманутыми).
Один из таких одиночек – я.
Но я не стремился ни с кем сближаться по иной причине. Мне была дорога моя беспристрастность, поскольку я взял на себя обязанности секретаря нашего кружка и записывал все выступления с одинаковой дотошностью и скрупулезностью, никому не отдавая предпочтения.
Никому и в том числе – самому себе.
Да, я и себе не делал никаких скидок, хотя за собой записывать мне было несколько неудобно, неловко, несподручно, отчего страдала моя каллиграфия: буквы нередко расплывались и наползали одна на другую, словно вагоны столкнувшихся поездов детской железной дороги.
Иногда мне даже приходилось прервать мои конспекты, чтобы высказать особенно важную мысль. Так было и на этот раз: я отложил перо, отодвинул тетрадь и произнес с безразличием к тому, покажется ли всем моя мысль важной или, наоборот, вздорной и пустой:
– А Андрей Голованов не родственник Николаю Семеновичу Голованову, некогда Главному дирижеру Большого театра и любимцу Сталина?
– Почему вы об этом спросили? – насторожилась Нора Аполлоновна, опасавшаяся, как бы не начали выяснять, чья она родственница и любимица.
– Из любопытства. Для вас этого достаточно?
– Ну, знаете, если все мы тут начнем любопытствовать, нам до полуночи не разойтись. Лучше бы вы занимались своей стенографией и помалкивали.
– Нет, почему же? – вступился за меня Председатель. – Вопрос не праздный. Я полагаю, что Андрей Голованов если и родственник, то дальний. Головановых на Руси было много.
– На Руси! Вот именно – на Руси! – с особым удовлетворением произнес Роман Нежданов, собираясь продолжить свою мысль, но Нора Аполлоновна ему не позволила.
– Вы тоже, между прочим, не родственник лирико-колоратурному сопрано, хотя, наверное, мечтаете, чтобы в вашу честь назвали улицу, ведущую к консерватории.
– Ха! Обратите внимание: музей Николая Семеновича Голованова находится на бывшей улице Неждановой. Неспроста! Неспроста! – Председателя вдруг осенило, но при этом не привело его к каким-нибудь определенным и далеко идущим выводам.
– Ну, находится. Ну и что? – вяло осведомилась Нора Аполлоновна.
Председателю вдруг удалось поймать ускользавший от него вывод:
– А то, что Николай Голованов – русский дирижер и композитор, создатель великолепной и своеобразной духовной музыки. Андрей же Голованов, хотя он и называет себя русским, композитор французский. Он плохо дирижировал и не написал ни одного честного духовного – литургического – сочинения. Он лишь выражал идею некоей духовности, как уже говорилось. Поэтому музей Голованова к нему никак не относится – скорее уж к нашим братьям Неждановым.
– Однако вы и загнули… Что же в нем французского? – спросили с заднего ряда.
– Гармонии и ритмы. Всем известно, что он воспитывался на французском коньяке и французской музыке.
– Неплохая школа.
– Неплохая-то неплохая, но русского в ней мало.
– И все-таки почему Андрей Голованов не писал истинно духовной музыки? – повторил свой вопрос Роман и сам же на него ответил: – Потому, что в свое время он был пионером и комсомольцем. Состоял в рядах, носил галстук, а затем значок.
– И что же? – возразили передние ряды. – Один юный гений, помнится, исполнял концерт Шопена с пионерским галстуком на шее.
– Это несколько иное, – отвел возражение Роман. – Галстук ему повязала сердобольная родня. Повязала ради успеха и карьеры. Это его не растлило, а Андрей Голованов растлился. Собственно, можно уже было и не вступать. Николаю Голованову за его русскость и тайное православие грозили тюрьмы и лагеря, а Андрею Голованову ничто не грозило. Но он вступил. И даже стал активистом. В консерватории был секретарем курса. Комсомольские собрания проводил. Композиторов призывал сочинять музыку, отвечающую духу времени, а скрипачей и пианистов хвалил за советский стиль исполнения. Каково, однако? Так сказать, воцерковился в комсомоле.
– Вы это хотели услышать? – не без тайного подвоха обратился ко мне Председатель. – Если так, то и говорить больше не о чем. Предлагаю всем разойтись, и первой, конечно же, мы отпустим почтенную Нору Аполлоновну, которая так боялась засидеться до полуночи.
– Нет, мы не разойдемся, – Нора Аполлоновна не позволила уличить себя в боязливости. – Я, между прочим, тоже состояла в рядах и носила на школьном фартуке значок, который очень даже хорошо смотрелся на моей рано развившейся, женственной груди. Простите за нескромность… И ходила в активистках, что не мешало мне читать французские бульварные романы. Когда-то был комсомол, сейчас нет комсомола, и что же? По-вашему, стало лучше?
– Не будем это обсуждать. Лучше расскажите, как вы познакомились с Андреем Головановым.
– Очень просто. Был слет комсомольских активистов в каком-то подмосковном пансионате. Я поехала туда впервые, наивная дурочка. Об этих слетах всякое рассказывали. Андрей Голованов пригласил меня в свой номер. Я думала, что начнется бордельеро. Иными словами, разврат. А он всю ночь играл мне на пианино. Там, в номере, случайно оказалось пианино, и он играл… Это было незабываемо.
– На этом заседание комсомольских активистов объявляю закрытым, – устало сказал Председатель.
– Какие мы вам активисты! – все возмутились и возроптали.
Председатель (Тамбовский Ницше) покрыл возникший ропот дирижерским жестом своих больших ладоней.
– Шучу, шучу.
Глава одиннадцатая. Плющ и фиалки
Я не старался ничего разузнать, разными способами выведать, навести по случаю справки у общих знакомых об ученице и любовнице Андрея Голованова. Мне это откровенно претило, и не потому, что она стала главной причиной его разрыва со мной. Просто мне было противно, как иногда бывает противно услышать грязную сплетню, наступить на червяка или притронуться к гусенице – противно и все тут (дальнейших объяснений не требуется). Вот я и не хотел, даже считал для себя унизительным – узнавать, проявлять некий сомнительный интерес (прикладывать ухо к дверям, подглядывать в щелочку).
Нет уж, увольте. Что бы там у вас ни происходило, с моей стороны вас ждет полнейшая безучастность и холодность. Даже если бы мой бывший друг вдруг возжелал мне исповедоваться о своих отношениях с новой возлюбленной, излить предо мною душу, я бы отвернулся и демонстративно заткнул уши.
При этом я бы посоветовал ему поискать другого реципиента… да, именно это гадкое словечко я бы употребил – употребил нарочно, чтобы моего бывшего друга (милого дружка) позлить, чтобы его всего передернуло и перекосило, чтобы на лице моего бывшего изобразилась омерзительная гримаса.
А я бы в ответ с удовлетворением посмеивался и потирал руки.
Собственно, я даже не знал, как она выглядит, эта особа, и как ее зовут… то ли Катя, то ли Надя. И, конечно же, не разыскивал ее, не искал с ней встречи.
И вот оказалось, что она меня разыскивала и хотела со мной встретиться. Мне об этом поведала ее подруга, арфистка Софья Губкина, маленькая, рыжая, крепкая, с пунцово-красным лицом и косточками локтей, обведенными лиловой каймой, как шляпки маслят.
Я спросил:
– Зачем вашей подруге эта встреча?
– Понятия не имею, – с хохотком ответила Софья Губкина: она была из тех, кто охотнее признается в том, чего не знает, чем в том, что знает. – Увы, она мне не сообщила. Не сочла достойной подобной откровенности. Она вообще очень скрытная и замкнутая, как все тихони.
– А она тихоня? – спросил я и пожалел об этом, поскольку получалось, что я вопреки собственному намерению навожу справки.
Софья Губкина изучающе взглянула на меня, чтобы выбрать наиболее подходящий для меня ответ из числа тех, который ей подскажет ее проницательность.
– В тихом омуте, как говорится… – она уклончиво опустила глаза, а затем продекламировала, как на сцене: – И на голове ее венок из вербены, могильный плющ или фиалки смерти.
– Что же она у вас – колдунья?
– Колдунья не колдунья, а из тех… В общем, вторая Рената из «Огненного ангела». А Огненный ангел, как вы понимаете, – Андрей. Но только не Белый, а Голованов, ха-ха.
– Вы не наговариваете? И где же назначена встреча? – я пожал плечами в знак того, что – несмотря на могильный плющ и фиалки – еще не решил, прибуду ли к месту назначения.
– Она вас будет ждать завтра. Как мне сообщено, здесь же, возле консерватории. Если не сможете, позвоните. А то она слишком зависит от тех, кого приходится ждать, – Софья Губкина произнесла это куда-то в пространство, мимо зрителя.
– Как это, простите? – я не совсем понял смысл сказанного.
– А так, что если она ждет, то ни о чем другом не может думать.
– Несчастная.
– Не знаю, не знаю. Во всяком случае, из тех несчастных, которые всегда в итоге оказываются счастливыми.
И, протянув мне бумажку с телефонным номером, на прощание выгнула спину, словно в танце, и махнула покрытой рыжими веснушками рукой.
И скрылась.
Глава двенадцатая. Автор
Я озадаченно повертел бумажку в руках: почерк был детский, округлый, цифры выписаны, словно по прописям… Почему-то это меня озадачило, раздосадовало и разозлило (я привык к неразборчивым почеркам), и я решил, что завтра никуда не пойду. Но для этого надо было позвонить, а звонить мне тоже не хотелось. Это разозлило меня еще больше, и я готов был скомкать и выбросить бумажку, но внезапно услышал за спиной тихий голос:
– А я уже здесь. Не утерпела.
Я обернулся. Передо мной стояла та, кого я никогда раньше не видел, но словно был с ней давно и хорошо знаком. Она была пугающе худая, длиннорукая (причем руки держала вывернутыми локтями к себе), вся по виду какая-то постная, то ли дикарка, то ли композиторша, то ли монашка.
– Простите, а вы кто? – задал я запоздалый и ненужный вопрос.
– Я – автор, – ответила она с преждевременной уверенностью, что я ее пойму.
– Автор романов, живописных полотен, симфоний, квартетов, мадригалов?
– Нет, автор этой записки, – она кивнула на бумажку, которую я, к счастью, не выбросил.
– Что ж, будем считать, что мы встретились…
– И познакомились: Катя.
Я тоже, поклонившись, назвал свое имя:
– Филипп Антремон.
Она на минуту запнулась (словно поперхнулась), потрогала горло и наморщила лоб, что-то припоминая, а затем просияла от радости.
– …да, да, Андрей мне рассказывал! Вы с ним познакомились на концерте Филиппа Антремона! И с тех пор стали друзьями!
– А мне он этого не рассказывал… – мне важно было подчеркнуть свое отличие от нее: ей рассказывал, а мне – нет.
– Почему? Как это может быть? Вы пошутили? – спросила она и тотчас усомнилась в своем предположении, поскольку для шутника у меня был слишком мрачный вид.
– А так, что он меня предал и бросил. Да и не только меня одного…
Ее не сразу, но все-таки осенила догадка.
– Кажется, я поняла, о чем вы. Это я виновата в том, что вы расстались. Простите, если можете.
Я пропустил мимо ушей эту просьбу, ожидая, какая будет следующая. Она спохватилась, что до сих пор не сказала, зачем пригласила меня на встречу.
– Можно мы поживем у вас на даче? – Катя исподлобья, с затаенным вопросом взглянула на меня, не в силах сама определить, просит ли она о многом (невыполнимом) или, наоборот, о слишком малом.
– На даче? – я словно бы не расслышал или, наоборот, расслышал слишком хорошо.
– Ведь там уже разъехались… ваши близкие… да и вы сами там не живете.
– Да, но как я это объясню?
– Если это так трудно… – от внезапной обиды она готова была повернуться и уйти.
– Не трудно, – завилял я, – но надо подумать…
– Главное, чтобы там не было пианино. Ведь у вас на даче нет пианино? Правда?
– Нет, а чем оно вам мешает? Наоборот, композитор без пианино…
– Он потому и не едет в Иваново, что там на каждой даче рояли и пианино. А у Андрея ужасный кризис. Он не должен приближаться к инструменту, иначе ему не выбраться.
– Не помню, чтобы у него бывали кризисы. Наоборот, он всегда был собой доволен сам и любил собирать о себе лестные мнения других.
– Да, но теперь он возненавидел себя и свою музыку. Он считает себя ничтожеством. Иными словами, таким же плохим академическим композитором, как и его консерваторский учитель, профессор Орлов. И мне он не может простить того, что учил меня писать плохую музыку. И с друзьями он не может встречаться, потому что раньше их плохую музыку так хвалил. Для него осталось лишь одно убежище – ваш кружок, но вы его никогда не примете.
– Это было бы нелепо. В кружок покинутых друзей Андрея Голованова входит сам Андрей Голованов.
– Конечно, нелепо. Андрей это понимает. Поэтому для него остается лишь ваша дача…
– А для вас?
– Монастырь, – ответила она с нехорошей, недоброй и в то же время пронизанной внутренним светом усмешкой. – Так вы позволите ему пожить на даче?
– Только вместе с вами. Это мое условие, – ответил я, показывая, что я позволю, даже если это условие не будет ею принято.
Глава тринадцатая. Живехонек
Конечно же, на ближайшем заседании кружка я рассказал (доложил) о своей встрече с Катей.
Собственно, ради этого мы и собрались: по телефону я предупредил всех, что мне надо сообщить им нечто очень важное и для кружка в целом, и для каждого в отдельности.
Словом, откладывать нельзя – надо встретиться завтра, пятнадцатого ноября (в воздухе летали белые мухи, предвестницы зимы, и окна затуманивал иней).
Однако меня – как одиночку – поначалу никто не поддержал, поскольку все были заняты, у всех нашлись срочные и неотложные дела, назначенные на завтрашний день. И вообще следует в таких случаях приглашать заранее, хотя бы за неделю, а не звонить накануне и не перечеркивать одним махом все планы и расписания.
Словом, просили отложить встречу, перенести ее на другой день.
Я уловил в этом один из признаков разброда и шатания, которые давно меня тревожили и наводили на гнетущие, сумрачные мысли, что кружок уже не тот, что мы многое утратили, потеряли. Я надеялся, что это как-то сгладится, выправится, но вот еще одно подтверждение: нет, не выправлялось. Во всяком случае, раньше мне не пришлось бы всех упрашивать собраться, позвони я хоть накануне, хоть в самый день встречи. Теперь же свои дела для каждого важнее, чем общие интересы.
Поэтому я с несвойственной мне нервической взвинченностью и ожесточением настоял, я потребовал, я выдвинул ультиматум: либо мы встречаемся, либо я навсегда покидаю кружок. И тогда никто больше не услышит моих воспоминаний о том периоде жизни и творчества Андрея Голованова, которому я единственный свидетель (школа, учеба в консерватории, первые премьеры). Не скрою, что о творчестве я упомянул с запинкой и смущенным покашливанием в кулак.
Моя угроза подействовала, и на следующий день мы собрались, как всегда, у самой тихой и гостеприимной посетительницы кружка Лизы Чайкиной, тезки знаменитой партизанки-разведчицы, генеральской дочки. Расселись вокруг стола, в глубоких креслах – по углам комнаты и на лаковых стульях – вдоль стен. Все в упор смотрели на меня, готовые тотчас встать, повернуться спиной и уйти, если сказанное мною не оправдает их ожиданий.
Поэтому мне нужно было не промазать, не промахнуться, выстрелить прямо в десятку, и я произнес:
– С глубоким прискорбием сообщаю, что Андрей Голованов… – я обвел всех веселеньким взглядом, желая запечатлеть, как изменятся их лица после того, что они от меня услышат. – Андрей Голованов скончался.
Лица тотчас вытянулись, искаженные гримасой сострадания, и все привстали со своих мест. Послышались голоса:
– Как?!
– Неужели?!
– Не может быть!
– В таком возрасте! Ему же еще не было пятидесяти!
– Какое там пятидесяти – сорока! – воскликнула Нора Аполлоновна, явно опасавшаяся, что возраст Андрея выдаст тайну ее собственного возраста.
– Прошу следить за моей речью, – произнес я с тихой внушительностью. – Андрей Голованов скончался как заводчик нерп, как стеклодув…
Кого-то, утонувшего в глубоком кресле, осенила догадка:
– Как композитор!
– Да, именно как композитор, – подтвердил я.
– Ах, значит, сам-то он живехонек, – вмастил мне балетный танцор. – Ну, тогда не так уж и страшно.
Не собираясь его опровергать, я вовсе не спешил с ним согласиться.
– Это уж как сказать. Может быть, для него нет ничего страшнее.
И я слово в слово повторил все то, о чем поведала мне Катя: у Андрея тяжелый кризис, он считает себя жалким эпигоном – подобием своего учителя, стыдится собственной музыки и, не желая никого видеть, просит позволения уединиться у меня на даче.
– И какой же из этого вывод? – спросила Нора Аполлоновна, всегда пренебрегавшая предпосылками и больше всего опасавшаяся непредсказуемых выводов.
– Вывод такой же, к какому пришли и мы с вами: увы, Андрей Голованов – ничтожество. Во всяком случае, теперь он и сам так считает и это признает.
– Как же быть нам? Самораспуститься? – осведомился Председатель, чей вопрос скрывал не столько общий, сколько его собственный (шкурный) интерес.
– Что же – всему конец?
– Наш кружок более не существует? – послышались голоса с мест.
Я молчал, выдерживая паузу и стараясь мысленно представить – предугадать – новую метаморфозу: с какими лицами они выслушают мой ответ.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.