Текст книги "Подлинная история Любки Фейгельман"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 44 страниц)
– Простите меня, что я тогда…
Я подумал: «Не просить же и мне прощения за то, что я женился» и зачем-то спросил:
– Как зовут вашего мужа?
– Что? – она не поняла, о чем я спрашиваю, а я не решился повторить вопроса:
– Нет, нет, я так… ничего…
Ей показалось, что я ее упрекаю, и она ответила на мой мнимый упрек:
– Но ведь вы же меня не дождались.
– Что? – тут уж я не понял, насколько серьезно это было сказано, и она охотно повторила:
– Вы не дождались, хотя и обещали.
– Да это не я, а ваш дедушка Шандор Иванович, – возразил я, хотя вряд ли следовало возражать, и, чтобы исправить свою оплошность, спросил: – Как он поживает? Что-то его не видно…
– Спасибо, хорошо. Вот только все полеживает…
– Хворает, наверное?
– Нет, полеживает…
– Где? Каким образом?
– В могиле, на Ваганьковском, – сказала она так, словно ему не было где больше полеживать.
– Простите, – я смутился и от смущения спросил: – А ваш отец? По-прежнему заставляет вас кататься на лыжах?
Это уж было совсем глупо: что я такое нес? До сих пор стыдно…
Но Веруша нашла верный тон, ответила с наивно-умиленным восторгом:
– Нет, он теперь катается не на лыжах.
– А на чем? – я старался не утратить бодрости в голосе.
– Его катают в инвалидном кресле. Вы еще о книгах спросите, – посоветовала мне Веруша так, что стало ясно: о книгах я теперь никогда в жизни не спрошу.
Я не знал, что еще сказать, и Веруша пришла мне на помощь:
– Мама Елена Шандоровна, – добавила она для меня, – теперь тоже на дачу не ездит. Здесь живет тетя Эдит, мой брат и сестра. Оба с семьями. Ну и я с мужем…
С мужем, чьего имени я так и не узнал, хотя рассказывали, что он художник, пишет женские портреты в манере Серова, и прежде всего, конечно же, портреты любимой жены в самых разных ракурсах. Я думаю, что, если бы он писал в манере Коровина или Врубеля, Веруша вряд ли бы остановила на нем свой выбор, ведь она же девушка с персиками и дача у нее в Абрамцеве, поэтому Серов, только Серов! Но, пожалуй, еще важнее то, что Веруша выбрала художника. Вернее, тоже художника, художника, как и я. Выбрала явно в отместку, желая мне показать, что я не единственный, есть и другие, и намного лучше. Во всяком случае, у других – в отличие от меня – можно разобрать, что у них там изображено на их холстах, а то, знаете ли, некоторые малюют абстракцию, прикрывая ею свою бездарность и неумение.
Именно так можно было истолковать выбор Веруши, хотя я и допускаю, что это не единственная причина. В конце концов, она могла и просто влюбиться в своего Серова и быть с ним счастливой – убеждал я себя, не желая быть пристрастным и поддаваться стремлению разоблачить, обличить, насладиться ответной местью.
Убеждал и, казалось бы, убедил. Точнее, сама жизнь меня убедила, а ее доводы я считал гораздо весомее собственных. У Веруши родилась дочь, ее муж постоянно выставлялся, успешно продавал свои картины, к нему зачастили коллекционеры, и семейство Мамонтовых (Веруша оставила себе свою фамилию) процветало и купалось в благополучии.
И вдруг я узнаю, что она ушла от мужа. Ее поступок для всех загадка, ведь все было так хорошо, муж ее обожал, угождал каждому ее желанию, и дочь подрастала – красавица. Все ломали голову, в чем причина, как, почему?.. И лишь особенно близкие Веруше люди могли ответить на эти вопросы. Ответить одним словом, смысл которого я очень хорошо понимал: свободолюбие. Уже позднее Веруша мне призналась, что ее муж – милый, добрый, хороший – своим постоянным присутствием рядом с ней стеснял ее свободу.
Вторым мужем Веруши стал я (собственно, это отчасти следует из ее упомянутого признания, требующего известной доверительности и подразумевающего некую близость). Случилось это после того, как я развелся с женой. Этот развод был для меня событием личным, касающимся только меня, я вовсе не собирался ни с кем его обсуждать, не ждал ни от кого сочувствия, утешения, совета и уж тем более не спрашивал, правильно ли я поступил, не поторопился ли со своим решением, не совершил ли непростительной ошибки.
Но Веруша, к моему удивлению, приняла это событие на свой счет – на свой и ни на чей другой, и попробовал бы кто-нибудь отнять у нее на это право! Когда я приехал на дачу – отсидеться после пережитых бурь, Веруша навестила меня с притворно безучастным и в то же время любопытствующим видом и произнесла:
– Слышала, тут у нас, кажется, разошлись… Или я ошибаюсь?
Я ответил, что она не ошибается и я действительно развелся с женой.
– С этой художницей? – спросила она так, что после этого художницы становились воплощением всех пороков. – Абстракционисткой?
Я пожал плечами, не желая подтверждать то, что не нуждалось в подтверждении.
Тогда Веруша поспешила заверить, что она угадывает, какой кроется смысл в моем разводе, одобряет его, считает, что я поступил правильно, и даже рада за меня, хотя, казалось бы, подобная радость при разводе не слишком уместна. Как пример Веруша приводила себя. Она долго терпела, пыталась приспособиться к трудностям совместного существования, внушая себе, что дочери нужен отец, что нельзя разрушать семью, но это не облегчало ей жизни и не приносило никакого удовлетворения. Она теряла всякий интерес к жизни и словно бы медленно умирала. Разойдясь же с мужем, она почувствовала, что будто бы заново родилась, сбросила с себя тяжесть, накопленную за годы семейной каторги, вернула себе веру в будущее и надежду на счастье. «Теперь мы оба свободны и ничем не связаны», – произнесла она с особым значением и с этих пор стала говорить мне ты.
Мы с Верушей поженились и зажили втроем: я, она и ее дочь, которая к тому времени уже стала подростком, вытянулась, похудела, осунулась, утратила детскую прелесть, но зато в чертах появилось нечто, предсказывавшее будущую – взрослую – красоту. Во всяком случае, она становилась похожей на мать, а уж та была красавицей – второй Еленой Шандоровной, как ее называли (первая после смерти мужа удалилась в дом для престарелых).
Когда дочь Веруши только родилась, ее мечтали назвать по-васнецовски – Аленушкой, благо и знаменитый пруд был здесь же, неподалеку, в деревне Ахтырка. Но Веруша воспротивилась: ей не хотелось, чтобы жизнь дочери начиналась с подобных совпадений. По ее безоговорочному настоянию (она давно научилась приказывать) дочь стала Жанной, хотя это имя ей явно не шло, она его не любила и чувствовала себя несчастной оттого, что вынуждена носить такое ужасное имя. «Уж лучше бы назвали Агафьей или Акулиной», – говорила она, фыркнув и состроив такую рожу, что все едва сдерживались от смеха, утешая ее и вторя ей с разными прибаутками: «Ах ты наша Акулина!»
Да и не одна Жанна чувствовала себя несчастной – многие чувствовали, мы же с Верушей были непозволительно счастливы в нашей семейной жизни и сами этому удивлялись, за что нам такая благодать, чем мы заслужили. «Но мы же столько страдали!» – с убежденностью утверждала Веруша, и я, чтобы ее не огорчать, торопился с ней согласиться, хотя сам не мог припомнить ни единого случая, когда нам приходилось страдать (даже мое пребывание на Лубянке меня не особо удручало).
Веруша призналась, что ее отношение ко мне в детстве не было жеманством, выдуманной игрой впечатлительной девочки – нет, она меня действительно любила. «Ты не веришь?» – спрашивала она, с беспокойством отыскивая в моих глазах признаки недоверия. Я отвечал, что верю, и действительно верил, хотя и не мог сказать в ответ, что я ее тоже тогда любил. Нет, я полюбил позднее, но зато на всю жизнь.
– Признайся, ведь ты разошелся из-за меня? – допытывалась Веруша, нуждаясь в моем ответном признании.
– Конечно, из-за тебя, – из благих побуждений мне приходилось немного слукавить, но Веруша была довольна (рада обманываться).
У нее возникло желание покинуть Абрамцево, чтобы покончить с прежней жизнью. «Да, да, здесь все прежнее, устаревшее, ветхое, как наш покосившийся забор». Меня так и подмывало сказать, что лучше вообще обойтись без заборов меж нами, но я промолчал. Иными словами, я удерживал ее, хотя не слишком настойчиво, поскольку иначе могло бы показаться, что я, напротив, держусь – даже цепляюсь – за прежнюю жизнь и мне не хочется новой. Веруша бы мне этого не простила.
Кстати, она запретила звать себя Верушей: «Мне скоро тридцать лет, а меня принимают за девочку. И я больше не Мамонтова, а по мужу – она положила красивые руки мне на плечи, чтобы не оставалось сомнений, что ее муж – это именно я, – Филиппова. Хватит этих совпадений».
Мы сняли дачу в Звенигороде, на высоком холме, откуда открывался прекрасный вид на речные дали, на маковки монастырских церквей, и зажили прежней счастливой жизнью. Такой счастливой, что, казалось, лучше не бывает. Правда, Жанна была несчастной: тосковала по отцу и стыдилась своего имени. Да, признаться, и я… нет, нет, я был счастлив, но почему-то во мне возникла уверенность, что Веруша… прошу прощения, Вера, конечно же, Вера меня вскоре бросит. Ничто как будто этого не предвещало, не было никаких признаков, но я чувствовал, что стесняю ее свободу, а свобода для нее дороже, чем счастье.
Я сказал ей об этом. Вернее, спросил однажды, глядя, как она чистит мелом серебряные ложки (это была ее страсть – серебряные ложки):
– А ты меня не бросишь?
Она загадочно улыбнулась и произнесла:
– Брошу лишь в том случае, если ты будешь дарить мне персики. Их некуда теперь класть. Та мамина ваза, купленная в Мурано у тамошних стеклодувов, увы, разбилась.
Мое предчувствие сбылось: Веруша меня все-таки бросила. Вернее, после одной из наших ссор, вспыхивающих без всяких причин и поводов, сказала с шутливой беспечностью – так, словно смысл сказанного был настолько серьезен, что иначе – без шуток – его выразить невозможно: «Поезд дальше не пойдет. Просьба освободить вагоны». Сказала и отвернулась, тем самым подчеркивая, что мы теперь не вместе, а порознь и в ответ мне ничего говорить не надо. Лучше промолчать, собрать вещи и уйти.
Иными словами, выставила за дверь, хотя, казалось бы, остаться одной в сорок с лишним лет – не особая радость. Но в ней жила неистребимая потребность – освобождаться от любых стесняющих обстоятельств. Вот и я из мужа превратился для нее в такое обстоятельство, и она от меня освободилась, как когда-то от первого мужа.
Та же участь постигла и ее дочь – та же, но с одной небольшой разницей. Веруша ее не бросала, избави бог, – наоборот, всячески старалась приблизить и привязать к себе всеми возможными способами. Но когда Жанна вышла замуж, исподволь сделала все, чтобы развести собственную дочь с мужем. Прямо она не говорила о нем ни хорошего, ни плохого. Но всячески давала понять дочери, что он ей не пара, ее не достоин и от него надо как можно скорей освободиться. Верушу не останавливало, что дочь его любила и была с ним счастлива: она считала это такой же блажью, самообманом и заблуждением, как и отношение собственной матери Елены Шандоровны, красавицы, умницы, к отцу, заурядному неудачнику, к тому же деспоту и тирану. Вот и Жанна тешит себя такой же блажью, за которую наверняка придется расплачиваться.
Веруша не могла вынести семейного счастья дочери – не потому, что ей завидовала, а потому что страдала при виде того, как дочь расплачивается за свое счастье утратой независимости, гордости, веселой дерзости, уверенности в себе и чувства превосходства над другими. Веруше казалось, что в порыве слепой любви та во всем уподоблялась мужу и сама не замечала этого. Это было так смешно: Жанна с блаженной бессмысленностью все повторяла за мужем и, хотя он во многом уступал ей, подчинялась его мнимому превосходству.
В конце концов Веруша добилась своего – развела, вернула дочери свободу, а вместе со свободой – одиночество. И теперь оставалось лишь убедить Жанну, что есть два одиночества, несчастное (до замужества) и счастливое (после замужества), и дочь выбрала то, которое ее осчастливит, если она научится его не бояться, ему доверять и с ним жить.
Я к тому времени забросил свою живопись, повернул холсты лицом к стене, а потом и вовсе снес их в кладовку. Есть у меня в мастерской такая кладовка, где навалено всякого хлама – от ржавых утюгов до выброшенных самоваров, старых радиоприемников и всякой кухонной утвари. Когда-то я все это собирал и копил, надеясь использовать в том случае, если захочу вместо изображения предметов использовать на холсте сам предмет. Но меня увело в совсем иную сторону – к полной беспредметности, размывам и мерцаниям красок или, вернее, того, что от этих красок оставалось после того, как я соскребал их мастихином или насаженным на дрель особым диском.
И собранная коллекция обратилась в обычный хлам, к которому теперь добавилась и моя мерцающая абстракция. Я свалил ее здесь же, рядом с утюгами и самоварами. Иными словами, отправил в ссылку на Алеутские острова, как ради красного словца я именовал мою кладовку.
Я стал понимать, что в искусстве возможны два способа существования. Либо ты честен перед самим собой, целиком отдаешь себя живописи, самозабвенно ей служишь, не считаясь с тем, что тебя не признают, освистывают и ошикивают, лишь бы достичь высшего деления на шкале творчества. Либо… если же этого нет и по высшей шкале твои старания ничего не стоят, то приходится быть большим хитрецом, иметь особое чутье, нюх на господствующую моду, чтобы твоя живопись или даже мазня чему-то соответствовала, возбуждала ажиотаж, развязывала кошельки. Я таким хитрецом не был, а был самым простодушным абстракционизмом, запоздавшим в 60-х годах прошедшего века, – вот отсюда и столь плачевный результат.
Точно так же я разочаровался в протестных акциях, демонстрациях, митингах, сборе подписей – иными словами, диссидентстве. Я по-прежнему допускал, что в современном обществе они нужны, даже необходимы, иначе ему грозит опасность оказаться во власти страшного Верлиоки, коим меня когда-то пугала нянька, или Тотоши, как я (опять же ради красного словца) именовал тоталитарный режим. Но меня отталкивало то, что очень часто за этими благородными, героическими акциями и демонстрациями скрывался циничный расчет, весьма нечистоплотные побуждения и отношение к людям как к быдлу, которым можно безнаказанно манипулировать. А теперь все вместе, скандируем: «Уходи! Надоел!» И так далее, по тому же лекалу…
Да и вот еще обескураживающая новость, мне открывшаяся: за всем этим торчали уши иностранных посольств, всевозможных спецслужб и всяких разведок, что само по себе мерзко, противно, способно вызвать тошноту и рвоту, во всяком случае у тех, кому знакомо бескорыстное служение идее. После этих слов меня, наверное, обвинят, что я поддался идеологической долбежке, стал жертвой пропаганды. Может, и так, но уши-то торчат, вот они, уши, и пусть мне докажут обратное!
Словом, со своим диссидентством я распрощался. Веруша же, как мне рассказывали (да я и сам видел), наоборот, стала известной правозащитницей и диссиденткой. Она участвует в шествиях, сама кроит и клеит плакаты и транспаранты и выступает на митингах. Несколько раз ее арестовывали за столкновения с омоновцами и полицейскими, но вскоре выпускали, поскольку поднимался такой галдеж, шум и вой в ее защиту, какой не снился и Пушкину (закипят, поднимут вой). И тут очень кстати пришлось ее имя – Веруша Мамонтова, истинная находка для журналистов.
Недаром у нее часто и охотно берут интервью, которые печатаются с одними и теми же заголовками: «“Девочка с персиками” против произвола ОМОНа», «“Девочка с персиками” о подтасовках на выборах», «Свободу “Девочке с персиками!”» Знал бы Валентин Серов, какая роль ему уготована в борьбе с деспотическими режимами…
В интервью ее спрашивают (полагается, чтобы один вопрос был интимным), верит ли она в Бога. Какое-то время она безучастно отвечала, что верит, но затем, уловив общее настроение и возникшую моду на атеизм в близких ей по духу кругах, стала говорить, что Бога ей заменяет личная жизнь.
Хотя при этом никакой личной жизни у Веруши нет. Ей не раз говорили подруги: «Брось ты все это, займись семьей, дочерью». Не могла – такой она была завзятой общественницей, только не такой, как раньше энтузиасткой месткомов и профкомов, а – наоборот.
Своему отцу, тоже тирану и деспоту, Веруша отомстила тем, что за бесценок продала дачу, построенную им – по особому обету – собственными руками. Собранную отцом библиотеку она аккуратно упаковала в коробки и вынесла на помойку. Я ее не виню и не осуждаю – кто я такой, чтобы осуждать, но мне больше всего жаль, что перед тем, как Веруша меня бросила, я не подарил ей персик. Хотел подарить, но – не подарил.
Какая досада!
18 января 2018 года
Кружок покинутых друзей Андрея Голованова
Глава первая. Составился кружок
Фотография Андрея Голованова стоит у меня на столе, вставленная в резную, протравленную морилкой и покрытую лаком рамку с овальным вырезом и убранная под стекло. Вот уже много лет я не убираю ее в стол и не прячу за тучные ряды собраний сочинений на книжной полке (один Бальзак чего стоит), как это случилось с другими фотографиями. Из этого можно было бы сделать вывод, что Андрея Голованова я по-прежнему люблю. Но фотография не смотрит на меня, а повернута лицом к стене, что свидетельствует вовсе не о любви – скорее уж о затаенной обиде, неприязни и даже ненависти.
То, что любовь подчас неотделима от ненависти, всем давно известно – это не открытие и не новость. А вот чего больше в этом адском коктейле, этой гремучей смеси – любви или ненависти, каждый раз приходится решать заново. Тут общих правил нет: все по мерке, какие сапожники и портные снимают с каждого заказчика сообразно его ноге и фигуре.
О себе могу сказать, что ненависти во мне гораздо больше, поскольку Андрей Голованов меня предал. В жизни меня многие бросали и предавали – и друзья, и ученики, и жены. К примеру, жена (мы прожили вместе больше двадцати лет), чей скверный характер я научился терпеть, считая это долгом мужчины, отблагодарила меня тем, что однажды собрала мои вещи и выставила меня из дома, причем без всякой на то причины. Но это не помешало мне, после вспышки гнева и желания отомстить, оставить планы мести и наладить с ней те прекрасные – резные – отношения, коими так гордятся бывшие супруги.
Наладить, протравить морилкой и покрыть лаком…
Спрашивается, почему? А потому что это было уже не первое предательство в моей жизни, а седьмое или десятое. Андрей же Голованов предал меня первым.
В дальнейшем оказалось, что я не единственный: точно так же он предал и бросил других своих друзей – и школьных, и дворовых, и дачных, и всех прочих, какие еще бывают.
И вот из нас составился небольшой кружок покинутых друзей Андрея Голованова, куда, между прочим, входит и его первая жена Маруся, брошенная, как и мы, но по-прежнему любящая своего бывшего мужа и ему преданная. На тех же правах отвергнутых и презираемых вошли бы, наверное, и его родители, если б они были живы, но презрение сына свело их в могилу.
Словом, Андрей Голованов многих умудрился обидеть, что не мешает ему считать обиженным себя. Есть такие люди, готовые выставить счет за каждое обвинение в свой адрес, и Андрей Голованов – именно из таких. Но мы собираемся не ради ненависти к нему, хотя это чувство в той или иной мере свойственно нам всем. Нет, смею сказать, что цель у нас возвышенная, благородная и сентиментальная, как вальсы Равеля (я не случайно клоню в сторону музыки).
Мы, покинутые, вспоминаем умиляюще-трогательные истории нашего знакомства с Андреем Головановым, различные эпизоды нашей дружбы – прогулки, беседы, откровенные признания и самого Андрея, каким он был и каким изображен на фотографии (она стоит на столе не только у меня одного).
Приглядимся к ней (можем даже ради этого извлечь ее из рамки), хотя… наверное, лучше предаться подобному созерцанию не сейчас, а чуть позже, когда наступит подходящее время, поскольку сейчас важнее сказать о другом.
Глава вторая. Свалил истукана
Нынче никто и не вспомнит, кто первым возвестил, что Андрей Голованов ничтожество, а кто вслед за ним повторил. Иными словами, зажег вторую спичку, от которой вспыхнула третья, от третьей – четвертая, и над головами собравшихся, как во времена апостолов, заплясали огненные языки. Собравшимся кажется, что всех осенило одновременно и заговорили все разом.
Это, конечно, ошибка. Такого попросту не бывает, поскольку первым подобные фразы произносит (подобные лозунги бросает) кто-то один, зачинщик скандала, самый циничный, смелый и рисковый. А уж все остальные – те, кто потрусливее, – подхватывают, блеют как овцы, послушно вторящие призыву вожака. Но кто он, этот смельчак, первопроходец, дерзновенный новатор, установить не удается (и сам он не объявляется), поэтому приходится волей-неволей признать факт коллективного (анонимного) авторства. Своего рода фольклор.
И согласно этому фольклору, композиторы делятся на классиков (включая Прокофьева и Шостаковича) и авангардистов, а вслед за ними идут уже даже не композиторы, а собиратели пластинок – те, кто, до одури наслушавшись чужой музыки, пытаются ее выдать за свою.
– Вот и Андрей Голованов – ничтожество, поскольку он – собиратель пластинок.
Повторяю: кто это провозгласил, в чьих руках первой вспыхнула эта спичка, остается неизвестным.
Оно, может быть, и к лучшему, поскольку с индивидуальным авторством слишком много хлопот. Надо признать и засвидетельствовать первенство, отметить заслуги, воздать почести и т. д. А здесь это вряд ли уместно. Все-таки речь-то идет о развенчании, срывании орденов с груди, свержении с пьедестала, поэтому заслуги и почести приобретают некий сомнительный оттенок.
Ну, обмотал ты тросом, привязанным к бульдозеру… ну, нажал ты на педали, подналег на рычаги, да так, что гусеницы заскрежетали… ну, свалил истукана – тоже мне герой! Уничтожить легче, чем создать, и Андрей Голованов этому еще одно доказательство.
Пусть он и ничтожество, но стало как-то жалко. Все-таки мы столько лет собирались нашим интимным кружком, вспоминали, вздыхали, умилялись (иной раз не удержишься и всплакнешь), и это скрашивало нашу жизнь, вносило в нее смысл и значение, а теперь… Теперь мы лишь охотимся за мухами, несчастные, выброшенные из жизни, ненужные не только Андрею Голованову, но и друг другу.
Поэтому мы и восстали против этого высказывания и стали тушить спичку за спичкой. Иными словами, приводить весомые доводы в пользу того, что ничтожеством Андрея Голованова назвать никак нельзя. Нельзя хотя бы потому, что он, заводчик нерп и нутрий, баснословно богат, ворочает миллионными капиталами, имеет счета в швейцарских, английских, а также урюпинском банках. А посмотрите на его особняк – дворец, нарышкинское барокко, завитки, гребешки, паркет начищен до зеркального блеска, а зеркала сияют, как паркет.
А яхта в Средиземном море? А собственный аэроплан, взлетающий почти без разбега? Все это явные признаки небывалой роскоши – небывалой хотя бы потому, что ее никогда и не было.
Не было ни яхты, ни аэроплана – разве что счет в урюпинском банке на десять тысяч рублей, отложенных им на похороны.
Поэтому приходится укротить свою фантазию и признаться, что Андрей Голованов никакой не заводчик, а искусный стеклодув, потомственный мастер своего дела. Да, оно не дает ему баснословного дохода, роскоши и возможности выполнять свои капризы, но зато приносит известность, славу и почести. Он выдувает так, как флейтист самые причудливые и прихотливые мелодии. Его изделия – изящные вазы, кувшины, бокалы, кубки (а то и дивная лебедь вдруг вылупится из стеклянного шара на кончике его волшебной трубочки) – выставлены в лучших музеях мира. Им гордится Россия – гордится хотя бы потому, что своим искусством он затмил и посрамил хваленых стеклодувов Венеции, захвативших островок Мурано и всячески заманивающих туда наивных туристов.
Впрочем, по странной прихоти фортуны хваленые стеклодувы и не подозревают, что они посрамлены, и никогда не слышали имени Андрея Голованова. Да и в лучших музеях мира о нем как-то скромно помалкивают, под упомянутыми мною вазами, кувшинами, кубками (и дивной лебедушкой) пришпилены этикетки с другими именами. И нельзя никого обвинить в посягательстве на авторское право, поскольку Андрей Голованов вовсе не стеклодув, на что мы постарались намекнуть по ходу фантазийно-завиральной части нашего рассказа.
Мы не зря упомянули того флейтиста. Следует только добавить, что оный, сидя в оркестре, выдувает из своей трубочки созвучия, сочиненные Андреем Головановым. Из этого следует, что Андрей Голованов не кто иной, как композитор. И прежде чем стать его друзьями, все члены нашего кружка выдержали испытательный срок – если угодно, своеобразное послушание – как восторженные ценители и поклонники творчества Андрея Голованова.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.