Электронная библиотека » Леонид Бежин » » онлайн чтение - страница 22


  • Текст добавлен: 29 апреля 2022, 23:01


Автор книги: Леонид Бежин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 44 страниц)

Шрифт:
- 100% +
VII

В моих первых рассказах я, выражаясь словами Лики из «Жизни Арсеньева», описывал погоду, причем преимущественно плохую, пасмурную, с хмурым небом и моросящим дождем. Мне нужно было, чтобы этот дождь стучал по крыше, собирался лужицами на ступенях крыльца, тенькал по крылу велосипеда, прислоненного к мокрой березе. Без тех или иных персонажей я, конечно, обойтись не мог, но отодвигал их подальше, на задний план, обозначал неким туманным размывом. А вот дождливая изморось, лужицы, хмурые, слоистые облака у меня всегда были на первом плане, царили, заслоняли собой все прочее – в этом смысле Лика права.

Она так и говорит своему возлюбленному, отважившемуся (о, непростительная неосторожность!) поделиться с ней своим замыслом, – отважившемуся в наивной надежде, что она поймет и оценит: «Ну, миленький, о чем же тут писать! Что ж все погоду описывать!» Он-то ей признался, что хотел бы написать рассказ о том, как мужики, «косолапо и грубо» подступив к березе, срубили ее, как она рухнула и «как страшно мокро было все, как все блестело и переливалось».

Лика же ему в ответ – погоду…

Или природу, что, впрочем, одно и то же. Просто Лика не озаботилась тем, чтобы подобрать верное слово, и при ее полнейшем равнодушии к его литературным откровениям и восторгам что природа, что погода – никакой разницы.

Вот если бы описывалась героиня ее возраста, молоденькая и такая же красавица, в новом наряде, вышитой безрукавке, шелковой юбке, легких туфельках, да еще читающая любовную записку, она бы не устояла, а срубленная береза… мало их, что ли, этих берез, чтобы тратить на них чернила и тупить перья…

Вот и я заслуживал такого же упрека, поскольку описывал исключительно одну природу. Причем, как уже отмечалось, природу дачную, столь хорошо мне знакомую, позволявшую проявиться изобразительной силе моего таланта (Булгаков). Впрочем, сил-то особых еще не было – так себе, силенки. Силенки, схожие с теми, напрягая которые я (за неимением гантелей) поднимал на арбатской кухне чугунные утюги, стараясь развить мускулатуру. Так же и с талантом, но изобразительность (это вам не утюги) я ставил очень высоко.

Я особенно старался, чтобы в моих первых рассказах что-то мерцало, светилось, поблескивало. Мне казалось, что это и есть признак (призрак) настоящей прозы. То, что солнце блестит, отражаясь в зеркале, меня уже мало удовлетворяло, и мне хотелось чего-то более изощренного, изысканного, свидетельствующего об особой наблюдательности. Скажем, под солнцем янтарем вспыхивает смола, облепившая темно-сиреневый ствол старой ели. Ого, уже хорошо! Или при свете луны капля, готовая сорваться с крана дачного умывальника, отливает молоком. Тоже неплохо. Но особенно я гордился фразой: «После грозы в трещинах забора ртутными змейками блестит дождевая вода».

О, мне ли было не знать эти дачные заборы, подгнившие, слегка покосившиеся, с облупившейся краской, с кошачьим лазом, заделанным кирпичом и куском замшелого шифера. Заборы, вдоль которых к тому же сажали акацию или рябину! И сколько раз, переждав на веранде грозу, я при последних раскатах грома выбегал из дома и видел: стоило выглянуть солнцу, и в трещинах забора ртутными змейками… блестит…

Ртутные змейки можно даже вычеркнуть: без них, пожалуй, лучше, поскольку они отвлекают внимание от самих трещин в заборе. Главное, что дождевая вода блестит – такую деталь читатель уже не забудет. И, воодушевленный успехом, я стал охотиться за всякого рода свечениями, мерцаниями и отблесками. Стеклянная, граненая пробка от флакона, мельхиоровая вилка, носик фарфорового чайника, ободок часов – все у меня сияло, блестело, переливалось, отливало перламутром.

Я нес с колодца наполненные водой ведра, и в них, слепя глаза, тяжело раскачивались (вода едва не выплескивалась) солнечные обручи. Звонок забытого под березой велосипеда сиял никелированной крышечкой в лунном свете. Стеклянистыми крапинами мерцал новый толь, которым отец и дед Вася, стоя на стремянках и стуча молотками, покрывали крышу дачного сарая.

Точно так же я охотился за всевозможными запахами. Я был убежден, что без запахов не может быть настоящей прозы, и поэтому вовсю старался. Скажем, на дороге с переплетенными следами от велосипедных шин запахло прибитой дождем пылью. И за сараем всегда пахло по-особому: сырой землей (туда не проникало солнце), старой крапивой, сваленным там ржавым железом. Однажды я уловил, что после дождя размокшие ступени крыльца припахивают винной пробкой. Я уже счел это своей находкой, но затем обнаружил у Пастернака:

 
Топтался дождик у дверей,
И пахло винной пробкой.
 

Ах, какая жалость! Полное совпадение. И все-таки оставил запах винной пробки за собой: как-никак это была моя дача, мое крыльцо и мой собственный, пережитый мною самим, а не заимствованный у Пастернака опыт.

VIII

Были и еще детали, казавшиеся мне ошеломляюще удачными, хотя и не связанными с запахами, свечениями и отблесками. А может быть, запахи и свечения в них угадывались, подразумевались, и этим я тоже гордился. К примеру, однажды после сильной грозы, раскрыв тугую, напружинившуюся, задребезжавшую стеклами (не сразу поддалась) створку окна в сад, я заметил, что воробей пьет дождевую воду из вмятины лежавшей на боку старой, ржавой лейки.

Я тотчас записал это в книжечку, надеясь когда-нибудь – при случае – использовать.

Как всякий уважающий себя автор я положил за правило иметь такие книжечки. И даже не просто иметь, а постоянно носить с собой, чтобы можно было в любой момент достать и увековечить свое наблюдение. Помимо практической пользы такие книжечки возвышали меня в собственных глазах. С книжечкой в кармане я себе очень нравился и мнил себя настоящим писателем.

Но вот беда: все они были с алфавитом в правом верхнем углу, ступенчато сходившим от первой страницы до последней, и этот алфавит мне мешал. Даже ужасно меня раздражал. Девственная чистота страницы была запятнана и опорочена. Однако приходилось терпеть, поскольку писчебумажная промышленность тех лет книжечек без алфавита почти не изготавливала. Считалось, что в книжечку можно (и должно) записывать лишь фамилии и номера телефонов, а всякие там мысли, наблюдения – это баловство, блажь и причуда… бог знает, к чему они еще приведут.

Вон гоголевский Поприщин все записывал, и чем это обернулось – в короли испанские себя произвел.

С тетрадями и авторучками тоже было плохо: для писательства они не годились. Тетради выпускались лишь ученические – в клетку или линейку, и я считал для себя унизительным использовать их для своих вдохновенных рассказов. Да и тогдашние дешевые авторучки с навинчивающимися колпачками, открытыми перьями и пипетками для набора чернил вечно протекали, пачкали пальцы, оставляя на бумаге жирные кляксы.

Однако вернемся к деталям. Иные рассказы я целиком писал под деталь, которая по моему расчету должна была появиться в главном – кульминационном – месте. Появиться и всех сразить.

И деталь появлялась, а вот рассказа не было. Не получались у меня рассказы в ту пору. Я мучился, страдал, отчаивался, но не получались и все тут – по разным причинам, но главным образом потому что я (вместо кресла)… сразу садился к столу, а это обязывало. По моей тогдашней неопытности никаких отвлекающих маневров я не предпринимал. Кроме того, я слишком упоенно мечтал о своих будущих рассказах. И мне хотелось сочинить что-то необыкновенное, небывалое, ни с чем не сравнимое, а такие задачи ставить перед собой нельзя. Необыкновенное, если уж ему суждено возникнуть, должно получиться само собой, непреднамеренно, непредвзято – случайно…

Главное же – Лика здесь права – я все описывал погоду, люди же – мои персонажи – маячили передо мной вдалеке, на заднем плане, некими размытыми пятнами.

И вот с горя я засунул в стол свои наброски, обложился книгами – научной литературой на трех языках, стал протирать штаны в библиотеках, пока смотрители не гасили свет и не выпроваживали меня из зала, и взялся за диссертацию. Тут уж я не мог описывать, как в трещинах забора блестит дождевая вода и пахнет прибитой дождем пылью. Нужно было совсем другое: взять эпоху в ее важнейших закономерностях и самых характерных чертах, показать столкновение исторических сил, набросать портреты людей, очерки нравов и обычаев.

Я увлекся этой новой для меня задачей. И по некоей странной закономерности тут-то вдруг у меня и получилась – даже не диссертация, а проза, и мне оставалось лишь перенести найденное мною нечто (я до сих пор так и не понял, что именно это было) на мои рассказы.

Так я стал писать. На этом мое тогдашнее самопознание закончилась, и началась работа.


28 февраля 2017 года

Раба свободолюбия

Сразу три совпадения – это, пожалуй, слишком похоже на перебор. Но ничего не попишешь: приходилось признать, что «Девочка с персиками» – это именно Веруша. Разумеется, не та несчастная, позировавшая художнику и умершая от жестокого воспаления легких, а наша Веруша (первое совпадение), чья фамилия была Мамонтова (!), и она вместе со старшими, матерью, отцом, тетей Эдит и дедом Шандором Ивановичем проводила лето в Абрамцеве (!).

Иногда туда приезжали и приятели деда, старые большевики, правда, с послереволюционным стажем (Веруша называла их большеванами), да и многие приезжали: место знаменитое – притягивало, что и я испытал на себе, хотя его притяжение для меня было скорее отталкиванием, убегом из Москвы…

Верушу Мамонтову я знал с августа семьдесят девятого года – знал благодаря дачному соседству, хлебосольству и гостеприимству ее близких. Надо отдать им должное: хотя они о многом догадывались, но не опасались, что знакомство со мной может их опорочить, дискредитировать, подмочить репутацию. А если и опасались, то, во всяком случае, умели это скрывать, не показывали вида.

Так уж случилось, что я отсиживался на даче моих друзей-архитекторов (поселок был ведомственный, охраняемый, с будкой, где дремал сторож). По официальной версии, предназначенной для возможных объяснений с местными властями и милицией, я обосновался здесь ради того, чтобы живописать окрестности усадьбы Абрамцево, расположенной неподалеку, и таким образом наследовать традиции Абрамцевского кружка, Васнецова, Врубеля и Серова.

Это не должно было вызвать подозрений, поскольку многие художники (а я принадлежал их цеху) так же исправно живописали и наследовали. Правда, тянуло нас в разные стороны: их – к респектабельному реализму, меня – к абстракции. Но я надеялся, что милиция и здешние власти не станут особо вглядываться в мои холсты, я же сумею воздержаться от жалоб на те притеснения, которым подвергаются у нас абстракционисты, кубисты, сюрреалисты и прочие поборники, апологеты загнивающего буржуазного болота.

Уже эти мои признания позволяют догадываться, в чем заключалась истинная причина моего убега из Москвы и вынужденного пребывания – точнее сказать, отшельничества – на чужой даче. Мне, матерому абстракционисту, а стало быть, и диссиденту требовалось исчезнуть из Москвы и отсидеться здесь месяц-другой, чтобы не мозолить глаза неким компетентным и весьма бдительным органам. Я был хоть и не первой, а седьмой или даже десятой водой на киселе, но по молодости лет кое-что себе позволял, и за мной тоже тянулся след. Я участвовал, подписывал, когда-то вместе с избранными нес гроб на кладбище в Переделкине, выступал с речами на могиле, и этого вполне хватило бы, чтобы взять меня в числе первых, там же иди разбирайся, можно и срок схлопотать.

Вот я и счел за лучшее воспользоваться гостеприимством моих друзей. Они давно мне предлагали, меня зазывали, соблазняли красотами дачных пейзажей (и пейзанок из окрестных деревушек), но все как-то не было случая, а тут случай-то и представился, явил себя в виде зловещего призрака психушки или тюремной камеры, и мы с Верушей стали соседями…

Наши дачные участки разделяла лишь алюминиевая проволока, протянутая между полусгнивших, трухлявых, облепленных древесными грибами столбов. Вдоль этой проволоки с моей стороны росла малина, одичавшая, почти лесная, с редкими, маленькими ягодами, похожими на вышивку красным мулине, – иной раз и полчашки не собрать. А со стороны Мамонтовых белел жасмин, стоял колесами вверх выброшенный велосипед довоенной марки (все собирались отнести на свалку) и валялась проржавевшая лейка, наполовину заполненная дождевой водой, по которой скользили водомерки.

Конечно же, я часто бывал у моих соседей, особенно по вечерам, когда заволакивало окна изморосью, гас уличный фонарь, раскачиваемый ветром, все становилось тускло, серо и дачное одиночество слишком меня тяготило. Что стоило, нагнувшись под алюминиевой проволокой, перешагнуть условную границу между участками и тренькнуть звонком их старого велосипеда, оповещая о своем прибытии. После этого я любезно раскланивался с хозяйкой Еленой Шандоровной (непроизносимое отчество, но что поделаешь при венгерских – белакуновских – корнях), неувядаемой красавицей, матерью Веруши. Я называл ее гением чистой красоты, когда она выходила на крыльцо мне навстречу, и пожимал руку чуть отставшему от нее мужу Павлу Адамовичу.

Павел Адамович, вечно всклокоченный, одетый в драную кофту, вынашивал новый безумный проект или носился с очередной фантастической гипотезой. Он, к примеру, всерьез доказывал, что Галилей был неправ, что земля плоская, а ее подлинные снимки, сделанные из космоса и подтверждающие это, прячут от общественности и хранят в специальных бронированных сейфах с секретными замками.

Меня сразу приглашали к чаю с бубликами, пастилой и особенно изысканными конфетами из пристанционного магазина, имевшими форму маленьких подушечек. Или же все вместе мы садились играть в лото, доставая из полотняного мешка бочонки с цифрами. С нами играла и Веруша, не отпускавшая меня ни на шаг как самого главного и дорогого для нее гостя. Она всех оттесняла и всячески подчеркивала, что неоспоримые права на меня принадлежат лишь ей одной, и это давало повод над ней добродушно подтрунивать.

Иногда по скрипучей лестнице со второго этажа из своего кабинета к нам спускался ее дед Шандор Иванович, получивший в подарок такое имя благодаря тому, что его отец, большевик с дореволюционным стажем, когда-то сотрудничал с Бела Куном (Бела Кун и выбрал имя для его сына). За лото велись разговоры, и Шандор Иванович, видя, как внучка старается обратить на себя мое внимание, шутливо обращался ко мне:

– Что ж, лет через десять милости просим в женихи. Не пожалеете о своем выборе: как-никак девушка с персиками, хотя характер не рахат-лукум и даже не сахар.

Он смеялся, довольный своей шуткой, а еще больше тем, что рассердил любимую внучку, заставил покраснеть и поперхнуться горячим чаем.

Отец Веруши Павел Адамович некогда дал два священных обета, что было засвидетельствовано семейным преданием и подтверждено близкими друзьями. Обеты суть следующие: собрать у себя дома александрийскую библиотеку – взамен той, что сожгли воинственные арабы под предводительством халифа Омара, и на полученном дачном участке возвести дом – весь до последнего гвоздя – собственными руками, не нанимая рабочих, да еще такой, чтобы аукнулись архитектурные изыски усадебных построек Саввы Великолепного. Оба обета он выполнил, хотя это стоило титанического усердия (за подпиской на собрания сочинений стоял ночами в очереди и с боем добывал кирпич, шифер, цемент и гвозди) и немалых денежных средств: собрал, построил, и аукнулись. И хотя от книг в доме было не повернуться (по выражению Елены Шандоровны, все задыхались) и архитектурные изыски дачи отдавали явным бурлеском, Веруша как младшая наследница семейной собственности стала олицетворением тщеславных амбиций отца.

Вот вам, пожалуйста, она и Мамонтова, и проводит лето в Абрамцеве, и книгами (одних собраний сочинений читать не перечитать) обеспечена на всю жизнь – чем не воплощение семейных идеалов, не «Девочка с персиками» эпохи развитого социализма.

Тут уж, разумеется, все подхватили, понесли, даже стали раздувать это сходство. И вошло в моду среди дачных гостей дарить Веруше персики – якобы с намеком, хотя чего там было намекать, когда и так ясно, что без персиков никак не обойтись. И у Елены Шандоровны заранее была припасена изысканная ваза, купленная при посещении с мужем Венеции и стеклодувных мастерских Мурано (оба специализировались по итальянскому Возрождению). В эту самую вазу она устало и обреченно выкладывала дареные персики, бдительно следя, чтобы Веруша, не дай бог, не ухватила немытый.

Мне с осуждением рассказывали, как один из гостей, приглашенный на дачу впервые и полагавший, что он окажется самым находчивым из всех, привез с собой (кроме персиков) этюдник с красками и вознамерился писать портрет Веруши, чем возмутил все дачное общество, посчитавшее это откровенной пошлостью, моветоном, дурным вкусом. Я, разумеется, тоже счел нужным возмутиться, не столько осуждая непрошеного портретиста, сколько опасаясь, как бы и меня не заподозрили в подобном намерении. И, чтобы отвести от себя подозрение, вместе со всеми повторял: ну какая может быть «Девочка с персиками» после Серова! Никому и смотреть-то не захочется и уж тем более расточать художнику фальшивые комплименты. Да Веруша и позировать не станет, поскольку она прекрасно улавливает настроение взрослых и умеет ему невинно вторить. К тому же характер у нее такой, что… впрочем, о характере внучки уже вскользь упомянул Шандор Иванович, отказавший ему в сходстве с рахат-лукумом, и другие имели обыкновение касаться этой темы, занимавшей их гораздо больше гипотезы о плоской земле и секретных сейфах, где хранятся снимки из космоса.


Характер, конечно же, сложный, вспыльчивый, вздорный, капризный, но при этом свободолюбивый, как не упускали случая подчеркнуть Мамонтовы, не допуская банальных упреков в адрес собственной дочери. Не допуская, раз уж сама она еще не может толком разобраться в своем характере и поэтому не способна себя защитить, за себя постоять. Хотя и любит прислушиваться к разговорам взрослых о своей персоне, выхватывать из них отдельные словечки и затем возвращать как свои собственные (из-за этого ее во время разговоров даже отправляли в другую комнату).

Судя по всему, Мамонтовы часто заговаривали о детях, и обычно к этому располагала дачная веранда, занавески из марли, накрытый вышитой скатертью стол и чай с переспелым крыжовником, раздавленным на дне чашки. О старшем сыне Конраде упоминали не слишком охотно, поскольку он уже кончал десятый класс, собирался поступать в университет, и если его по привычке хвалить, то очень легко сглазить. После таких похвал чего доброго и провалится, а не хвалить – себя не любить и не уважать. Дочь Милу (по возрасту она была средняя) тоже старались не обсуждать, чтобы не обидеть и не отдалить от себя окончательно: у нее начиналась личная жизнь, ей уже звонили, ее провожали, и за глаза она сама наверняка обсуждала родителей. Поэтому все разговоры витали вокруг девятилетней Верочки, которая не то чтобы давала повод, но сама была неиссякаемым поводом для самых различных суждений, мнений и оценок.

Впрочем, при этом все соглашались, что ее главная черта – свободолюбие.

– Да, да, несомненно. Ребенок очень свободолюбивый. Вот уж кто терпеть не может подчиняться. Истинный Наполеон, разучившийся выполнять приказы, – безапелляционным тоном произносил дедушка Шандор Иванович, пуская из трубки дым в свои пышные венгерские усы и пользуясь правом старшинства, чтобы высказаться первым, а потом лишь снисходительно кивать, когда другие будут ему заискивающе поддакивать (все-таки академик архитектуры).

– Очень-очень, – склоняла седеющую голову тетя Эдит, имевшая привычку вечно удваивать степень кем-то высказанного, не добавляя ничего нового.

– Надеюсь только, что свободолюбие не означает посягательства на устои, а то нынче мода пошла устои расшатывать, – вмешивался в разговор кто-нибудь из старых большевиков, ревнитель и охранитель, помнивший самого Бэла Куна, – вмешивался, поглядывая в мою сторону, словно я по молодости лет собирался на его глазах расшатывать устои.

Все прочие присутствовавшие со свободолюбием соглашались так, словно здесь и спорить не о чем, все совершенно ясно и ничего к этому не добавишь. Разве что только в очередной раз удивишься тому, как рано у детей формируется личность. Совсем еще ребенок, лишь недавно исполнилось девять лет, расцарапанные коленки с крапивными волдырями, жиденькие косицы торчат во все стороны, по праздникам – гольфы и розовый бант, а вот, пожалуйста, уже сложившийся характер со всеми округлостями и острыми углами (углов-то, пожалуй, больше). Хотя, впрочем, характер у нее был уже в семь и даже в пять лет…

Тотчас кто-нибудь добавлял, приводя конкретные примеры (Шандор Иванович завел порядки во всем ценить конкретику). Прежде всего, Верочку никогда не заставишь что-либо сделать, если не захочет сама. Как ни убеждай, как ни внушай, как ни ублажай, заупрямится, губы надует, брови насопит (по выражению бабушки Ираиды Иосифовны), упрется, и с места ее не сдвинешь. Если же, не дай бог, сорвешься на окрики и угрозы, то и вовсе ударится в слезы, и тут уже обида на всю неделю. Самая настоящая (непритворная) обида с нежеланием отвечать на вопросы, добровольным отказом от сладкого, от гуляния за калиткой, от всех радостей жизни и демонстративным сидением в темном углу, лишь бы ее не трогали. Свободолюбие!

Тут кто-нибудь подхватывал, пользуясь тем, что ребенок не слышит (как всегда, услали в другую комнату):

– Зато стоит пробудиться желанию, так она и комнату за собой уберет, и цветы герани на подоконниках польет, и котенка покормит, и со всеми ласкова, в глаза заглянет, головку на плечо положит. Сущий ангел, а не ребенок.

В эти разговоры я никогда не вмешивался. Они, признаться, были мне скучны после тех пламенных речей, которые я слышал на могиле Пастернака и в мастерских моих диссидентствующих собратьев-художников, их мансардах и подвалах. Зато мы с Верушей вместе гуляли по дачным просекам (за калитку ее одну не отпускали), по лесным тропинкам, опушкам леса и собирали грибы: на болотных кочках – подберезовики, а в ельнике – маслята с налипшими к шляпкам елочными иголками и молочной пленкой под шляпками. Нас вместе посылали в пристанционный магазин – не за чем-либо конкретным, но просто в магазин, добавляя при этом: «Купите, что есть». И мы покупали неизменную вермишель, бычки в томате, засахаренные кукурузные хлопья (память о великом кукурузнике). Неслыханным везением было молоко и свежий дачный хлеб, делившийся на два разряда: белый и серый (по причинам мистическим и иррациональным черного не пекли).

Мы носили здешнему сторожу чай в китайском термосе, и он угощал нас сушеной рябиной, висевшей по стенам словно бусы на нитке. К восторгу Мамонтовых, я сумел починить их старый велосипед, и мы с Верушей по очереди на нем катались (наш общий велосипед привлекал ее гораздо больше, чем собственный, пылившийся в темном углу). Кроме того, Верушу отпускали со мной на этюды.

Моя живопись ее не слишком привлекала (она считала, что тоже так могла бы), но мои абстрактные наброски почему-то убеждали Верушу, что при мне можно высказаться и я – в отличие от близких – ее пойму. Впрочем, причина была не только в набросках. По разговорам взрослых, их многозначительным упоминаниям о моих странных взглядах, неловким паузам, недосказанностям, умолчаниям Веруша сумела уловить, что я не такой, как они, чем-то от них отличаюсь, с ними не совпадаю, и это ее страшно заинтриговывало, вызывало ко мне особое доверие. Она готова была счесть меня героем, превознести до небес и всерьез надеялась, что через десять лет я на ней женюсь. Поэтому Веруша со мной была так откровенна, смело высказывалась о том, что у нее накипело, и прежде всего – о том, какой диктатор и деспот ее отец и как она страдает оттого, что ей выпало несчастье быть его дочерью.

Меня это поначалу удивляло, поскольку Павел Адамович казался мне кем угодно – чудаком, оригиналом, но только не деспотом. Веруша же настаивала, что он именно деспот, безжалостный и ужасный, способный довести до истерики и при этом оставаться непробиваемо спокойным и невозмутимым. Истерики – хотя бы наподобие той, которые она устраивала, когда Павел Адамович, энтузиаст семейных походов и летних и зимних вылазок за город, заставлял ее навьючивать на себя рюкзак, оттягивавший плечи, и ходить на лыжах, роняя бамбуковые палки, ложившиеся поперек лыжни, спотыкаясь о них и падая лицом в снег. Какая это была невыносимая мука! И лыжи (тяжелые ботинки со шнурками и особенно эти уродливые крепления с зажимами), и всякий подобный спорт Веруша ненавидела до слез – так же, как и построенную им всем назло уродливую дачу и собранную отцом библиотеку.

Если бы не я, она бы на этой даче умерла от скуки, как ее несчастная тезка – та Веруша Мамонтова – умерла от воспаления легких. Библиотека же ее проклятье, в ней одних собраний сочинений больше десятка, не говоря уже о трехтомниках и двухтомниках, обычным же книгам и вовсе счета нет. И все это она должна читать, чтобы быть достойной Веруши Мамонтовой. Не Клары Цеткин, не Розы Люксембург, не Надежды Константиновны Крупской (мода на них прошла), а именно Веруши, чья единственная заслуга в том, что она позировала художнику.

Только и слышишь от отца: «Читай! Читай!» – а у нее перед глазами сплошной туман и от набежавших слез строчки расплываются. А эти противные старые большевики со вставными зубами и слуховыми аппаратами в замшелых ушах – она их терпеть не может. А эти друзья дома с их дурацкими персиками.

Слушая Верушу, я думал: вот какие бывают в наших семьях эпохи развитого социализма парадоксальные сочетания. Старшие – замшелые ортодоксы, благоговейно почитающие Белу Куна, а заодно – и Савву Ивановича Мамонтова, железнодорожного магната, владельца усадьбы Абрамцево, а младшая – ниспровергательница, отчаянная сорви-голова, маленькая диссидентка, близкая и родственная мне душа.


Правда, в итоге так вышло, что родственная душа меня и предала. Предала невольно, по наивности, по неосторожности, как ребенок чиркает спичкой, желая полюбоваться таинственным пламенем, а от пламени занимается пожар. Вот и Веруша чиркнула, залюбовалась, выставила напоказ зажженную спичку, и из-за нее меня взяли…

В конце августа ненастье отступило, воздух прогрелся, просох, стал гулким и звонким, и свистки поездов разносились далеким эхом. Дожди выпадали только короткие – вернее, даже не выпадали, а мягко опадали, стлались невидимой паутиной и прекращались еще до того, как успевали промокнуть дороги, – грибные дожди. Но, как я ни заставлял себя радоваться, всматриваясь в новые оттенки красок и воображая себя чуть ли не Левитаном (ха-ха), певцом осенней грусти, мне становилось все тревожнее. Казалось странным, что меня не берут, что всеведущие, компетентные органы обо мне, похоже, забыли, и это меня по-глупому возмущало. Вместо того чтобы суеверно креститься, я готов был по-ребячески протестовать, как будто отсрочка с моим арестом была посягательством на мои права: не позволю играть со мной в кошки-мышки! Но в то же время стоило представить, что приедут и возьмут, и становилось еще более гадко, муторно, мерзко, и недавнее возмущение отзывалось во мне безнадежной собачьей тоской. В конце концов я говорил себе, что так долго продолжаться не может и развязка скоро наступит – какая угодно, лишь бы не эта неопределенность, не фальшиво-радостное созерцание новых оттенков красок, не притворная левитановская грусть.

Я звонил в Москву друзьям-художникам и на конспиративном языке спрашивал: «Как там опавшие листья? Гребут?» Мне на том же языке отвечали: «Лопатой не гребут, но по одному выдергивают». И называли имена тех, кого выдернули… Это меня, как ни странно, успокаивало и даже слегка веселило: значит, скоро я окажусь в том же ряду одиночек.

Я не ошибся: вскоре за мной пожаловали… пожаловали на черном, отливающем лаком служебном автомобиле с тонированными стеклами, остановились за калиткой, посигналили. Затем, просунув руку между рейками забора, нашарили щеколду и молча вошли в мою калитку (я все это видел с соседней дачи: мы с Мамонтовыми, как обычно, играли в лото). Поднялись на крыльцо, стали стучаться в дверь, но меня дома не было (не было вообще и не было для них). Тогда они через алюминиевую проволоку, заменявшую забор между дачами, крикнули Мамонтовым, чьи силуэты угадывались за переплетами террасы: «Простите, вы не знаете, где ваш сосед?» Все, кроме меня, вышли на крыльцо, и вопрос был повторен: «Простите, вы не знаете?..» Замшелые ортодоксы уже поняли, в чем дело, развели руками, изобразили недоумение и ничего не ответили с таким выражением, что, мол, и рады бы ответить, но вот, к сожалению, не знают, где их сосед, куда он отлучился. А маленькая диссидентка от преизбытка чувств, от радости, что я здесь, рядом с ней, от восторженной любви ко мне и желания поделиться этим восторгом с другими закричала: «Скорее сюда! Он здесь! Он здесь!»

Меня вежливо препроводили в машину, усадили на заднее сиденье между двумя сотрудниками (или кто там они по званию) и увезли.

Когда Веруша, уже повзрослев, осознала, что она натворила и какую совершила подлючку, то долго не могла себе простить этого предательства. Ее пытались убедить, что она была еще ребенком, многого не понимала, многое воспринимала не так, как следовало, и поэтому в чем же ее винить – она не виновата. Веруша же не слушала, отворачивалась, затыкала уши и приказывала всем молчать (такая привычка появилась у нее лет в четырнадцать – всем приказывать).

Но затем, когда ей исполнилось восемнадцать, положение изменилось, и вышло так, что я ужасно провинился перед ней, женившись на знакомой художнице, абстракционистке и добровольной правозащитнице (меня тогда, осужденного по статье, уже выпустили). Между этими двумя чувствами – вины Веруши передо мной и моей вины перед ней – и гнездилось ее отчаянное свободолюбие, приобретавшее все более причудливые формы.

Вскоре после моей женитьбы Веруша – мне в отместку – демонстративно вышла замуж, позаботившись о том, чтобы об этом все узнали. Я тогда снова отсиживался на даче у друзей-архитекторов и издали – через алюминиевую проволоку – поздравил Верушу. Она в ответ снисходительно улыбнулась, показывая, что принимает поздравление, хотя рассчитывает на что-то большее, а может быть, и ни на что не рассчитывает, ни на большее, ни на меньшее – такая у нее была улыбка. Я посчитал, что это дает нам повод приблизиться к мнимому забору. Она тоже сочла это за повод, и мы оба приблизились, еще не зная, о чем нам говорить. Впрочем, она знала и тихо проговорила, опустив глаза:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 | Следующая
  • 2.7 Оценок: 7

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации