Текст книги "Подлинная история Любки Фейгельман"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 34 (всего у книги 44 страниц)
Из моей экзальтированной, сумасшедшей влюбленности в Оксану Лукьянову, к которой я даже боялся приблизиться, как к неземному существу, и томился от муки, издали пожирая ее глазами… из этой влюбленности я (да простит меня читатель) вынес некое стремление к идеалу.
И вот оказалось, что моя новая избранница больше похожа на идеальную Оксану Лукьянову, чем сама Оксана Лукьянова. Во всяком случае, корни у нее были украинские, и в чертах что-то проскальзывало от гарной хохлушки откуда-нибудь из-под Мариуполя.
Но при этом в отличие от недосягаемой далекой Оксаны она была близко – сидела рядом на занятиях китайским языком, насмешничала надо мной, задавалась, зазнавалась, высокомерничала и, когда я спрашивал, что она сейчас читает и что бы мне еще почитать, советовала мне «Курочку Рябу».
Звали ее Татьяной Соколовой – разумеется, в честь пушкинской героини Лариной (у родителей в ту пору был безусловно верный, хотя и не слишком богатый выбор). Татьяна Соколова считалась первой красавицей курса. Жила она вдвоем с отцом, поскольку ее мать трагически погибла – покончила с собой, выбросившись из окна вместе с маленьким сыном.
Отец ее, полковник, служил в Генштабе и мечтал стать генералом. Он был прямым и честным советским идеалистом, который после горбачевки (перестройки) стал таким же идеалистом антисоветским.
У него была волнистая, витая, с суживающимися колечками прядь на лбу, похожая чем-то на штопор, а сам он напоминал складной ножик: чик – и согнулся. Переломился пополам, не сгибая спины…
Полковник просыпался по будильнику в половине пятого утра. Он стоял на голове и принимал прочие йоговские асаны – по руководству Зубкова из журнала «Сельская молодежь» (других источников тогда не было).
Принимал, даже не догадываясь, что асаны – это не утренняя гимнастика под радио, а углубленная и сосредоточенная медитация, и бегал трусцой вдоль тушинского Канала.
Он доблестно воевал. Брал Берлин; сидевшие в окопах немцы сходили с ума от артиллерийской канонады и слепли от света прожекторов – так что их и добивать особо не надо было. На броне танка врывался в Прагу – освобождать ее с жестокими боями. Могли бы разбомбить с воздуха, как американцы Лейпциг, но чехи умоляли сохранить им музеи, оперу, Карлов мост.
По праздникам всех ветеранов – Победы и Морского флота – полковник надевал у зеркала китель, увешанный орденами и медалями, и пристегивал кортик, чтобы выйти из дома и показаться – пройтись по бульвару или вместе с дочерью и внуком наведаться в Парк Победы на Поклонную гору.
В скверике перед Большим театром не сидел: считал, что это как во дворе на лавочке.
По утрам до глубокой старости пел:
– «Мы выроем немцам могилу в кровавых полях под Москвой».
Верный известному приказу Сталина, моему отцу он не мог простить, что тот был в плену, и не поздравлял его с праздником Победы. Наверное, это глупо – по большому разумению, но семья Соколовых обходилась в таких случаях малым разумением, коего ей хватало, недостаток же ума восполнялся принятой на веру пропагандой и официальной идеологией.
Как офицер Генштаба полковник занимался инфраструктурой Персидского залива, и его посылали с секретными миссиями в Африку. Там он летал на бреющем полете с местными пьяными летчиками и, как я полагаю, да и он сам намеком признавался, подыскивал места для наших военных баз.
Генералом, однако, он не стал из-за интриг, плести которые не умел, поскольку в этом был сущий ребенок. Но дожил до девяноста трех лет в здравии и ясном уме. Перед смертью он тщательно вымылся, чтобы не утруждать этой процедурой близких, лег и спокойно – безмятежно – заснул.
Поэтому назову и его имя – Валериан Константинович Соколов.
У моей жены – чего не отнимешь (да никто и не собирается отнимать) – было много достоинств. В детстве она называла себя Таня Соковоля и носила большой алый бант на голове. Кажется, она даже читала стихи, забравшись на стул:
Я маленькая девочка,
Играю и пою.
Я Сталина не видела,
Но я его люблю.
Впрочем, в этом я могу ошибаться.
При поступлении в университет она сдала на все пятерки и могла бы выбирать основной язык. Но ее хитростью и лукавством обвели вокруг пальца – лишили права выбора, но так, словно это лишение добровольное, продиктованное сознательностью и принципиальностью.
Татьяну стали вкрадчиво уговаривать, чтобы она сама отказалась от японского, и моя дурочка согласилась, возомнив, что ее собираются готовить в… разведчицы.
Разведчицей она не стала, но зато считала себя актрисой и все выпадавшие ей по жизни роли разыгрывала, как на сцене. Это помогало ей преодолевать застенчивость.
Любовь Дмитриевна Позднеева считала, что Соколова возглавит кафедру. Мнение же профессора Позднеевой значило многое. Значит, задатки заведующей в ней были. Позднее она воплотила их в семейной жизни, отношениях с мужем (со мной) и воспитании сына. Особенно она преуспела по части выговоров и нотаций.
Моя жена прекрасно знала английский. Ее язык называли шекспировским, хотя по жизни иногда следует выражаться попроще. Слово беременная она по-русски произносить стеснялась – лишь по-английски, хотя вообще отнюдь не гнушалась русских слов, обозначающих физиологические процессы и естественные отправления организма. И даже щеголяла ими вместе со своей подругой, дочерью великого писателя Ивана Падерина. До мата никогда не опускалась, но детским дворовым языком – языком песочницы – охотно пользовалась ради эпатажа и стремления показать, что она проста и без предрассудков.
Татьяна худо-бедно выучила китайский, из лексических запасов которого почему-то извлекла и лучше всего запомнила слово цесуо – сортир. Впрочем, понятно почему. Слово такое, что может понадобиться в самый неожиданный момент. Как говорится, если прихватит…
Она была милой и доброй, обожала свою ленинградскую родню: всяких там многочисленных тетушек – тетю Иру, заменившую ей мать, блокадниц тетю Асю, тетю Тату, называвших дачный туалет с дощатыми ступенями, восходящими к зияющему на вершине кратеру, эшафотом.
Милое название. С юмором.
Глава тридцать восьмая. Вкусы и нравыОднако при всех милых и неоспоримых достоинствах моей первой жены у нее был один недостаток. Недостаток для кого-то, возможно, мелкий, как соринка в глазу, для меня же весьма существенный – не соринка, а, пожалуй, целое бревно.
Литературные вкусы и предпочтения пушкинской Татьяны, как известно, оставляли желать лучшего (она читала разве что Ричардсона и немного Руссо). Вот и Татьяна Соколова в своих вкусах слегка… не сказать, что грешила, но не отличалась особой щепетильностью и разборчивостью.
Сказать попросту, в ее вкусах хозяйничала – поддевала лапкой и склевывала зернышки – знакомая нам Курочка Ряба.
Пушкина и Гоголя Татьяна еще как-то признавала, за что ей сердечная признательность (ведь могла бы и не признавать). За компанию со студенческой братией и любопытства ради прочла Булгакова – опубликованного журналом «Москва» (эпохальная публикация) «Мастера и Маргариту». Хотя не могла простить Михаилу Афанасьевичу, что тот вынес в заглавие романа имя ее университетской соперницы – Риты (Маргариты) Фроловой.
Иногда открывала Гумилева – разумеется, отца, а не сына с его заумной абракадаброй – этногенезами и биосферами.
В прочих же ее предпочтениях проглядывало что-то невзыскательное, розовато-мещанское, цветочки, цветочки, как говорит невеста, а потом жена Андрея Прозорова из «Трех сестер».
Иными словами, угадывалось нечто отдававшее присыпанным сахарной пудрой, сдобным батончиком с цукатами, орешками и изюмом, какие продавались когда-то в булочной на Арбатской площади, которую я помню по детству (позднее ее снесли).
(Булочная… булочная… с чем-то это связано?.. Ах, да! Василий Васильевич Розанов не любил свою фамилию: ему казалось, будто она отдавала булочной).
Жена обожала смотреть сериалы – садилась перед ящиком, и тут хоть из пушки пали: ничем ее не проймешь.
Она брезгливо отворачивалась от Льва Толстого. Его гениальность казалась ей бесформенной, угловатой глыбой, сколотой дворниками с булыжной мостовой. Во всяком случае, Толстой всегда был для нее где-то внизу…
Таня Соковоля не выносила Достоевского и не открывала «Братьев Карамазовых». Она не читала «Тихий Дон» и даже не догадывалась, что его можно читать.
Мечтала о внуках, но для этого надо было женить сына, а ему и так было хорошо (рядом с мамой), и он все никак не женился. И она всю энергию направила на хождение по врачам (без всякой на то надобности), отдых в пансионатах и запоздалые попытки творчества.
Недавно выложила в сети что-то о Солженицыне, увы, дилетантское и невежественное, похожее на то, что могла бы написать та самая чеховская Наталья Ивановна Прозорова с ее цветочками. Но при этом – самонадеянное, преисполненное сознания своей правоты и стремления учить других, какой плохой и ужасный этот Солженицын.
Да не упрекнут меня в мелочной автобиографичности: вот, мол, пустился откровенничать о своей жене. Но если откровенность подобного рода хоть чем-то оправдана, то, наверное, прежде всего моим шутливым ответом на вопрос жены, чем я занимаюсь и почему так пристально на нее смотрю: «Изучаю, дорогая, двести тридцать девятую черту твоего характера».
Ну, а раз изучил все двести тридцать девять, грех этим не воспользоваться в своем писательском деле. К тому же меня вдохновляют слова Томаса Манна, вынесенные в эпиграф (читатель, не поленись вернуться на первую страничку).
А кроме того, меня оправдывает то, что я попросту задался целью – писать все как есть.
Не говорю: писать правду (это было бы слишком самонадеянно). Но именно – все как есть.
Вот как есть, так и пишу – по примеру того же Розанова. На упреки же могу ответить с загадочной улыбкой и фигой в кармане: вы мне не особо верьте, поскольку грешен… присочинил… К тому же иногда каюсь: замечен в любви к эпатажным выходкам и всяческой буффонаде, хотя мои выходки по большей части невинны и целомудренны.
Тем не менее продолжу – с позволения читателя, если такой у меня найдется.
Может быть, читателям, а вместе с ними и почтенным историкам литературы будет любопытно узнать, что моя бывшая жена создала и возглавила женское движение в поддержку своего единственного литературного кумира – кровавого мясника и убийцы.
Нет, нет, не подумайте! Слава богу, он никого не убивал, но взял себе как псевдоним японское слово с этим значением.
При этом он ловко и умело потрафлял мещанским вкусам и преуспевал (и сейчас преуспевает) в поставках детективного чтива для нынешнего среднего класса.
Должен же кто-то поставлять, если есть спрос. Литература же? Куда она денется: литература и без спроса все равно литература…
К среднему классу принадлежала и сама Татьяна Соколова, по профессии хорошо оплачиваемый гостиничный клерк, смотревший из окна кабинета на Москву-реку с ее теплоходами и речными трамвайчиками. Но ей хотелось чего-то еще – поклонения, но такого, чтобы не поклонялись ей (пора для этого, кажется, миновала), а поклонялась она.
Поэтому вместе со своими подругами и единомышленницами, такими же энтузиастками детективного чтива, пушкинская Татьяна дежурила как часовой у кумира под окнами, обмирала от восторга, стоило шевельнуться оконной портьере, и салютовала ему, когда тот, позевывая, выглядывал на улицу.
Это вам не наивные козловистки и лемешистки тридцатых годов, лахудры и растрепы. Это – нынешняя буржуазная публика с ее скромным обаянием и пятьюдесятью оттенками серого…
Я же в подобных поставках на книжный рынок не преуспел. Издатели по утрам в прихожей не толпятся. В метро меня не читают. Поэтому бывшей жене доставляет изощренное наслаждение насмешничать и издеваться над моим писанием. Ей нравится испытывать мое самолюбие и, так сказать, нежно возить меня мордой по столу.
А это уже снова Розанов, чистейший Розанов, сообщавший о своих отношениях с Аполлинарией Сусловой: «Станешь умываться, снимешь очки, а она подойдет и по морде – трах!»
Таковы – что поделаешь – литературные нравы, они же мало изменились с той эпохи.
Глава тридцать девятая. Церковь Илии на Воронцовом ПолеЯ с юности был воспитан на иронических строках Гейне. Я их с удовольствием повторял при каждом удобном случае. Я находил в них не столько оправдание жажде похвал, обуревающей поэта, сколько свидетельство того, что оный поэт, как и всякий пишущий, все-таки немного сумасшедший и уж, конечно же, не от мира сего, раз для него похвала написанному – замена всех прочих радостей семейной жизни:
Ругай меня, бей – на все я готов,
Мы брань прекратим поцелуем.
Но если моих не похвалишь стихов,
Запомни: развод неминуем.
(перевод Вильгельма Левика)
У меня все было по Гейне: и ругань, и битье, и поцелуи. Не было только не то чтобы похвал, но хотя бы вынужденного признания, что я занимаюсь не откровенной ерундой.
Занимаюсь, просыпаясь рано утром (как в песне про барабанщика: «Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше») и отстукивая… если не палочками по натянутой коже барабана, то пальцами по клавишам машинки положенные страницы.
Поэтому печальная неминуемость назревала с каждым годом, набухала, как снежный ком, хотя до развода – до отчаянного решения столкнуть ком с горы – было еще далеко.
Очень далеко, и отдаляли его – ясное дело – те самые поцелуи…
После свадьбы я покинул Балтийскую улицу, выходившую на Ленинградский проспект с его правой стороны. Покинул мое насиженное гнездо – комнатку с пианино, застекленным портретом Льва Толстого, письменным столом и шкафами, набитыми книгами, в том числе и переводами китайских романов, кои я собирал по букинистическим.
Покинул и переехал в Тушино (пианино потом забрал).
Там, рядом с Каналом, шлюзами и Иваньковским парком, я прожил десять лет.
Там же начал уже не робко пробовать, а писать – писать свои первые (настоящие!) рассказы. Благословенное время!
Получилось так, как обычно и получается, если что-то суждено, но никак не сбывается, а тут – случай, и пробку из закупоренной бутылки вышибает, словно в нее бросили кусочек карбида…
Осенью 1975 года я окончил аспирантуру родного Исаака, как его называли, – ИСАА (Институт стран Азии и Африки) при МГУ. Тогда же защитил диссертацию о моем любимом Се Линъюне, поэте IV–V вв., открывшем новую разновидность мистики: восхождение к священным вершинам и постижение Дао через созерцание причудливых очертаний гор, их корявых и выщербленных изломов, замшелых трещин и складок.
И вот после всей этой красоты мне предстояло опуститься на землю, поскольку была договоренность, что меня возьмут куда-то в ЦК профсоюзов референтом по китайским делам. Мне отчаянно не хотелось тянуть эту лямку, но надо зарабатывать, содержать семью и проч., проч.
И должны были оттуда позвонить. Я ждал звонка, как Страшного суда, но телефон молчал и молчал. И вот из-за состояния лихорадочной взвинченности и страха, что кончается моя свобода и истекают последние аспирантские дни, мою бутылку с карбидом разорвало, и я словно бы услышал веление свыше: «Замри!»
Услышал и написал свой первый рассказ, затем второй, третий (телефон все молчал).
Вместо ЦК профсоюзов я устроился в Музей Востока, занимавший церковь Илии Пророка на Воронцовом Поле (тогда улице Обуха), и стал заниматься китайской живописью.
Стал читать с лупой надписи на старых свитках (самое трудное – постигать скорописные иероглифические знаки), подбирать соответствующие экспонаты в Эрмитаже и Киевском музее Востока, куда получал специальную командировку, открывавшую для меня все запасники и хранилища, проводить выставки китайского искусства, и прежде всего живописи.
Приглашать на вернисажи китайцев из посольства. А затем отчитываться перед КГБ, о чем беседовали с ними на банкете.
Задумал докторскую на основе музейных фондов – «Средневековая китайская поэзия и живопись».
И была у меня упоительная восточная командировка: Индия, Непал, Шри-Ланка, Пакистан, куда я вместе с художником Студии Грекова Николаем Бутом, добродушным усачом, возил картины советских художников, никому не нужные и при этом необходимые для великой миссии культурного обмена; выступал на вернисажах перед дипломатическим корпусом и светским бомондом.
А главное, воспользовавшись счастливым случаем, встречал рассвет в Гималаях, куда нас возили на сумасшедшем джипе, выделывавшем крутые виражи и зависавшем колесами над бездной. Я крутил молитвенные барабаны на священных холмах, кормил умильно-прожорливых обезьян, которые проворно выискивали в головах друг у друга блошек.
Я любовался руинами древних храмов Полоннарувы и фресками стометровой скалы Сигирия, куда надо было взбираться по шатким дощатым лесам.
Я замирал от восторга, сливаясь с уличной толпой Карачи и Исламабада, вслушиваясь в гортанные крики торговцев, зазывал, носильщиков. Впрочем, Исламабад тогда особо сливаться не позволял и приглядывал за мной, посланцем страны, не верящей в Аллаха, с целью – вовремя пресечь подрывную деятельность по разложению основ ислама.
И, что самое удивительное, и в Непале, и на Цейлоне, и в Пакистане – все это был я… я, а не кто-то другой… Тот самый я, который до этого ничего не видел, кроме дачи на станции «Пионерская» белорусской ветки, и не слышал иных названий, кроме привычных остановок 98-го автобуса: Банный, Грохольский, Трифоновская.
Глава сороковая. Ярмарка тщеславия с поправкой на андерграундИз командировки я привез жене бронзового Будду, цейлонскую раскрашенную ритуальную маску, полудрагоценные камушки и непальские юбки. Сейчас этим никого не удивишь, а для тогдашней Москвы это была экзотика. Юбки жена раздарила ленинградской родне, маска же до сих пор висит на стене, хотя краска с нее почти вся осыпалась, и бронзовый Будда встречает меня блаженной улыбкой.
В квартире живет наш сын, которому я когда-то пытался читать Юрия Казакова – рассказ про сбежавшего циркового медведя, но сын не вынес этой пытки и тоже сбежал от меня прочь в другую комнату. Зато найденный им тогда же на свалке в подмосковном Манихине, где мы снимали дачу, штангенциркуль принес домой как величайшую драгоценность, из чего следовало, что гуманитария из него не выйдет и склад ума у сына сугубо технический.
Штангенциркуль, однако, потом сменился юркой, серой мышкой, проедавшей дырки в сыре, если понимать под сыром высиженное за компьютером время…
Жена на деньги от проданного цейлонского камушка – топаза – там же, неподалеку от сына, купила себе квартиру. Впрочем, это шутка; если же всерьез, она распилила топаз и на одну половину купила квартиру, а на другую – маленький спортивный автомобиль.
Девятого марта 2021 года мы с женой поздравили друг дружку с золотой свадьбой – поздравили, увы, не всерьез, а тоже в шутку, поскольку до золотой не дотянули 40 лет. Хотя, расставшись мирно, продолжали встречаться и заниматься воспитанием сына Сергея, которого, правда, тянули при этом в разные стороны.
Своему влиянию я приписываю то, что он некоторое время учился музыке у известного в Москве педагога – добрейшей Екатерины Николаевны. А я убежден, что музыка, самое непостижимое из всех искусств, доступна пониманию тех, кто учился. Остальные же лишь делают вид, будто чему-то внимают, что-то воспринимают, как мартышка глубокомысленно смотрит в зеркало, хотя лишена способности видеть в нем свое отражение.
Однако вернусь к тем прежним, блаженным временам, когда должны были звонить, телефон зачарованно молчал, а я с неиссякаемым вдохновением писал и почти ничего не правил.
Свои первые рассказы я читал на собраниях ЛИТО – Студии Эдмунда Йодковского, вдохновенного слагателя гимна первых целинников: «Едем мы, друзья, в дальние края». Однако при этом Студия была наполовину литературная, наполовину диссидентская и бог знает какая еще, поскольку многие ничего не писали, а просто там бывали.
Бывали и сочиняли лишь… самих себя. Иными словами, заботились, как лучше себя всем подать, преподнести, показать и возвысить, пишущих же – унизить самой уничтожающей критикой.
Словом, ярмарка тщеславия с поправкой на андерграунд.
Во времена брежневского либерализма такие студии не запрещались, хотя и нельзя сказать, что дозволялись и уж тем более поощрялись. Они существовали как нечто среднее, зависшее в воздухе между разрешением и запретом – такие уж были времена.
Времена по нынешним меркам хорошие, с крепким застоявшимся душком навозца и химикатов – тепличные, оранжерейные времена. Но вот побили камнями стекла оранжереи, проломили крышу, напустили холода, и все тепло выветрилось…
Да, накапливается долго, а выветривается мигом: и я сам тому свидетель…
Собирались мы по квартирам.
Однажды я по наивной неискушенности пригласил всех к себе, и жаждавшие опохмелиться письменники выпили (вылакали) у моей жены весь одеколон в ванной. К тому же украли с десяток книг из библиотеки, в том числе и купленную тестем-полковником забойную брошюру «Осторожно, сионизм!»
И он потом обвинял в пропаже молодых еврейских боевиков, уничтожавших подобные брошюры по приказу из Тель-Авива…
И такие были мифы во времена брежневского либерализма и декаданса.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.