Текст книги "Подлинная история Любки Фейгельман"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 44 страниц)
Глава четвертая. Неожиданное открытие при ближайшем рассмотрении
– Не мазня… это, милая моя, совсем не мазня. Грубовато, конечно, но это – шедевр! – хотя картина оказалась в руках жены, Александр Сергеевич сохранял за собой право не упускать ее из виду и расточать ей восторженные похвалы.
– Допустим, – жена согласилась, но лишь с той частью его высказывания, которая была для нее приемлема. – Но только висеть у нас в квартире она никогда не будет.
– Хотел бы я знать, почему, – он хотел не столько знать, сколько указать ей на неприемлемый ультимативный тон.
– А ты сам не догадываешься?
– Как-то не очень… Во всяком случае, разумных причин для этого не усматриваю.
– Неразумные тоже сгодятся.
– Все разумное действительно, а насчет неразумного сомневаюсь.
– Диалектику мы учили не по Гегелю. Ну, пошевели, пошевели мозгами, Грибоедов…
– Не шевелятся…
– У тебя лишь одно шевелится, но не в голове, а в другом месте. Ладно, я тебе подскажу. Ты еще не забыл, что у нас есть дочь?
– Спасибо, что напомнила.
– …И нашей дочери скоро семнадцать лет.
– А разве не восемнадцать и не двадцать пять?
– Не паясничай, Грибоедов. Именно семнадцать. И это значит, что наша дочь – юное создание, она – девушка, нежный, целомудренный, благоухающий цветок. И я не позволю травмировать ее психику.
– Чем?
– Всякой похабщиной. Голыми сиськами и ляжками. Выставленной напоказ, прости меня, жопой.
– Где это ты увидела? Позволь с тобой не согласиться.
– Не соглашайся, но не добавляй при этом, что ты уважаешь мое мнение. Ты никогда меня не уважал, – Алина Егоровна боялась сорваться и наговорить лишнего, поэтому она лишь прерывисто всхлипнула и тотчас улыбнулась, чтобы не разреветься.
– Я уважаю и тебя, и твое драгоценное мнение, но у меня есть и свое.
– Ага, ты все-таки добавил.
– Что добавил?
– Ты не можешь мне простить, что я не продаю свои драгоценности, подаренные мне отцом…
– Где логика? Разве я что-нибудь сказал о твоих драгоценностях?
– Сказал.
– Где? Когда?
– Здесь и только что. Ты же назвал мое мнение драгоценным. Значит, ты имел в виду, что у меня еще есть драгоценности. В шкатулке.
– В шкатулке у тебя ничего нет. Ты положила их в сейф банка.
– Вот ты и выдал себя. Ты роешься в моих шкатулках.
– Так… так… Это называется патологической мнительностью. О чем мы только что говорили? – Александр Сергеевич пытался вспомнить предмет их недавнего разговора, словно у него не было иного способа взять себя в руки и унять начинавшуюся нервную лихорадку.
– Мы говорили о том, что ты женился на мне из-за отца. Вернее, из-за того, что отец работал в ЦК, занимал высокое положение и мог помочь тебе сделать карьеру.
– Не карьеру, а карьер, где добывают глину и где я корячился экскаваторщиком.
– Это было еще до твоей женитьбы, во времена голодной молодости. Ты и вагоны тогда разгружал.
– Тогда карьеру сторожа в дачном кооперативе.
– Сторожем ты стал после того, как твоя диссертация по Грибоедову провалилась и тебя выгнали из университета.
– Не выгнали, а сократили. Всех тогда сокращали. Диссертацию же не допустили к защите.
– Сокращали всех бездельников и бездарей.
– Я повешусь… Я повешусь… – он искал, куда спрятать глаза, чтобы не видеть ту, которая могла сказать ему такое. – Так… На картине изображено прекрасное женское тело. Что ж теперь – запретить Тициана? Закрыть музеи и картинные галереи?
– Этот спор мы возобновим, когда Надежда повзрослеет и выйдет замуж, если ты, конечно, к тому времени не повесишься. А пока я унесу картину и спрячу.
– Куда?
– Запру ее в кабинете отца.
– Там и так склад ненужного хлама.
– Вот как ты любишь живопись. Значит, и картина для тебя – ненужный хлам.
– Ага, теперь ты защищаешь картину. Даже ревнуешь ее. Значит, она чем-то тебе дорога. Постой… постой… Меня вдруг осенило, – он выхватил у нее картину и поднес к глазам. – Надо рассмотреть поближе. Изображенный ландшафт мне слишком хорошо знаком. Да ведь это же – ты. Ха-ха. Это же ты во всей красе изображена на картине.
– Ну вот еще, – Алина Егоровна почувствовала себя смущенной тем, что не находит в себе достаточно сил, чтобы наотрез отрицать возведенную на нее напраслину. – У тебя болезненная и необузданная фантазия, а это – первый признак шизофрении.
– Нет, это ты позировала, – он еще один раз настоял на своем, чтобы в дальнейшем его правота уже не требовала подтверждений. – И я могу назвать дату. Любое историческое явление нуждается в датировке. Ноябрь две тысячи третьего, революция роз, – он повернул картину так, чтобы видеть подпись и дату на изнанке холста. – Ну вот, пожалуйста. Разве я не прав! Ноябрь две тысячи третьего. Ты вместе со всей Малой Грузинской бегала на митинги в поддержку. И даже носила к посольству розы. Принц Ангальтский тоже там был.
– Прекрати называть его Принцем.
– Так это твое изобретение. Ты его так величала.
– А сейчас не хочу.
– Значит… значит…
– Ничего это не значит. Мы носили розы, а ты вместе с отцом напивался на кухне.
– Егор Максимович понимал, к чему приведет весь этот карнавал. А теперь сознавайся, что у тебя было с этим Гоги?
– Ничего не было. Просто я хотела отомстить – отцу за музей Советского Союза и тебе за все хорошее. Вообще тогда было такое время…
– И все-таки что у вас было? Могу я как муж спросить? Ваше знакомство переросло в прочную дружбу?
– А я могу как жена повторить свой ответ? Ничего не было. Считай, что я была у него как у экстрасенса. И не я одна, во всяком случае… Доволен, ученый муж?
Что ж, раз ты молчишь, я спрошу у него.
– Не советую, если не хочешь, чтобы он спустил тебя с лестницы.
– Ну, это мы еще поглядим, кто кого спустит.
– Гляди, гляди… – сказала она с таким видом, словно после этих слов могла уже ничего не добавлять, поскольку ими все было сказано.
Глава пятая. Сторож
Картина была заперта в кабинете Егора Максимовича, а просить у жены ключ и при этом объяснять, зачем он ему понадобился, Александру Сергеевичу решительно не хотелось. Он чувствовал себя в подобных случаях провинившимся школьником, который полез на чердак, а его там поймали, застукали, схватили за шкирку и подвергли унизительному допросу – стали допытываться, что он там делал, искать в карманах спички и сигареты. Вот и допросы жены казались такими же унизительными, и однажды он даже не удержался и с дерзостью пойманного с поличным школьника ответил: «Хочу запереться, чтобы никто не видел, как я травлю себя никотином». Жена сначала не поняла, а затем, оценив его изысканный юмор, сказала просто и буднично: «Дурак». Александр Сергеевич не обиделся: все-таки это было хоть какое-то развлечение. Но всякий раз повторять эту шутку нельзя, всерьез же докладывать, зачем ему ключ, и глупо, и неинтересно (и скучно, и грустно).
Поэтому он придумал другую фразу: «Желаю повидаться с твоим умершим отцом». Любил этак брякнуть, а там понимай, как хочешь, что он имеет в виду: то ли побыть среди вещей отца, подышать воздухом его кабинета, то ли снять со стены балалайку и ударить по струнам, то ли… вызвать дух покойного. Так или иначе, но в ответ на это Алина Егоровна из суеверия уже не могла обругать Александра Сергеевича дураком, чтобы ненароком не задеть покойника отца: тут требовалась некая деликатность и осторожность. Вообще с покойниками шутить – дурная примета, тем более в ее положении. Да и вообще подобными фразами всуе не разбрасываются, и раз уж один брякнул, то другому лучше благоразумно промолчать: еще неизвестно, чем они могут обернуться, эти фразы, какую навлечь беду.
Поэтому Алина Егоровна мужу не отказывала в подобной просьбе, хотя по его лицу можно было прочесть, что он вынудил ее осадой, измором, взял за горло. Она доставала из шкатулки (таких шкатулок у нее было с десяток) и приносила ключ, но выражение брезгливости на лице Алины Егоровны показывало, что каждое согласие дать ключ откладывалось в ее сознании как право отказать ему по другой статье, связанной с ключом лишь косвенно, неким числовым соответствием: баш на баш, как говорится.
Вот и на этот раз она молча принесла ключ и положила перед ним – как унизительную дань завоевателю от осажденной крепости. При этом не спросила, зачем ему ключ, не стала ничего выяснять, а гордо удалилась – он даже толком не успел в ответ поблагодарить, расшаркаться, с изысканной учтивостью поклониться (кадр из фильма о трех мушкетерах). Теперь Александр Сергеевич мог взять из кабинета картину, но нужно было еще дождаться, когда жена соизволит оставить его одного – уйти за покупками или поехать к отцу на кладбище, как она давно собиралась, а не докучать ему постоянным присутствием. Он занял наблюдательный пункт в кресле, откуда была хорошо видна прихожая и вешалка с пальто (зимними и осенними вперемешку) и сваленными внизу ботинками.
Но жена возилась с обедом на кухне и не думала одеваться. Александр Сергеевич даже разок-другой зевнул себе в ладошку, а потом и вздремнул. Очнувшись от сна, он обнаружил, что в доме непривычно тихо и жены, кажется, нет. Наконец-то соизволила. Александр Сергеевич встал с кресла, отпер дверь в кабинет (полутемный, портьеры задвинуты) и, остановившись на пороге, стал взглядом искать – высматривать – картину. И тут он вздрогнул: за письменным столом кто-то сидел. «Вот тебе раз – видение! Тень отца Гамлета!» Он отвернулся, чтобы дать возможность видению исчезнуть, а затем снова, исхитрившись, воровато взглянул. За столом никого не было. Вернее, он заставил себя поверить, что не было.
Хотя при этом неким странным образом знал, что отсутствовавший в этот раз призрак на самом деле – был. Но был не как призрак, а как человек – как вполне реальный Егор Максимович Цемко, который сидел в своей обычной позе, поставив локти на стол (локти всегда скользили по стеклу, накрывавшему крышку стола), и изучающе, внимательно смотрел на него, как сотрудник отдела кадров смотрит на вошедшего с вопросом, что ему нужно.
– Да я вот за картиной… – перед отделом кадров Александр Сергеевич почему-то всегда оправдывался. – Нам художник подарил на Новый год. Можно мне ее взять?
– Бери, бери. Она там… в углу… – Егор Максимович махнул рукой, лишь слегка обозначая направление поисков и не возлагая на себя обязательство отвечать за все дальнейшее.
У Александра Сергеевича мелькнуло подозрение: в указанном углу может находиться все что угодно, но только не картина.
– Вы, наверное, не расслышали… Я за кар-ти-ной, – Александр Сергеевич постарался более внятно и отчетливо произнести слово, которое при первой попытке не дошло до адресата.
Хозяина кабинета это слегка задело.
– Я на слух, слава богу и коммунистической партии, не жалуюсь. Возьми в углу.
– Что взять?
– Корзину. Корзину для мусора.
– А мне нужна картина, подаренная художником.
– Каким художником? С Малой Грузинской?
– Тем, что живет над нами. В мансарде.
– Ах, картина! А я не расслышал и подумал, что корзина. Дочь, когда убирается, выбрасывает из моей корзины мусор. Ты прости меня, друже. У меня из-за уколов, наверное, слабеет слух. Возьми эту картину и унеси подальше. Я засунул ее за книжный шкаф – шкаф с собранием сочинений Маркса и его друга Энгельса.
– Вам не нравится картина?
– Я толком и не рассмотрел. Просто ей не место в моем музее. Это же не музей живописи.
Александр Сергеевич извлек из-за шкафа картину и сдул с нее пыль. Сразу уйти было неудобно, и он спросил:
– А вы здесь давно?
– Почему ты спрашиваешь? Я всегда здесь сижу.
– Но ведь вы же, простите, умерли… – произнес он с той же неловкостью, с какой старику напоминают о его возрасте.
Егор Максимович снисходительно улыбнулся, считая своим долгом посетовать, как даже умные и образованные люди легко впадают в заблуждение.
– У нас в Советском Союзе так хорошо жить, что здесь редко умирают. Лишь по недоразумению – правозащитники, узники совести, диссиденты всякие. Среди них смертность действительно зашкаливает, среди же честных граждан – таких, как я – случаи смерти крайне редки. Тем более члены ЦК… они вообще бессмертны и не подвержены тлену. Вот и я не умер, а лежу в больнице с насморком – лежу в той же палате, где вы меня навещали. Вам сказали, будто бы я умер, но это недоразумение. Сестра, сидящая на телефоне, что-то перепутала. Как я смешно сказал! Можно подумать, что сестра сидит на телефоне, как наседка на яйцах. Если бы я умер, я не мог бы так сказать и при этом смеяться. Значит, я жив – живее всех живых, как говорится. В мое время много чего хорошего говорилось, но, увы, мало делалось. Разве что вот космос и оборонно-промышленный комплекс… – он загнул два пальца и хотел загнуть третий, но под него не нашлось соответствующего примера. – И меня даже с насморком отпускают, чтобы я мог сторожить мой кабинет. Здесь очень ценные и дорогие для меня вещи. При коммунизме сторожей не будет, при развитом социализме же сторожа еще нужны. Тут никуда не деться. Вот и я такой сторож… м-да… Помните, как у Маркса и его друга Энгельса: «Сторож! Сколько ночи? Сторож! Сколько ночи?» Сторож отвечает: «Приближается утро, но еще ночь». Вот и я как сторож призван возвестить наступление утра – утра коммунизма.
– А для чего же вы тогда обратили свою власть и привилегии в деньги?
Локти у него заскользили по стеклу, стали разъезжаться, и Егор Максимович никак не мог снова свести их вместе, чтобы обрести надежную опору.
– Как для чего? Для моего музея, конечно. А то деньги исчезнут, и где их тогда взять? Они необходимы как экспонат. Чтобы археологам потом не мучиться и не откапывать по монетке. Ну, а вы как тут без меня? Как поживаете?
Александр Сергеевич уже наполовину вышел из кабинета, но заданный вопрос задержал его на пороге.
Глава шестая. Идеальный символ
Подробно отвечать ему не хотелось, но он опасался, что краткий ответ лишь вызовет новые вопросы, и поэтому выбрал среднее: ответ по сути, но без подробностей.
– Вот Новый год справили, елку нарядили…
– То-то я чувствую, хвоей пахнет. Хороший запах… – Егор Максимович потянул носом. – Как на похоронах Ильича…
– Ленина же не похоронили. Он лежит в мавзолее…
– Ах, да! Я и забыл, что он у нас египетский фараон, мумия… Лежит себе целехонький у всех на виду и ждет воскресения.
– Ну, не совсем целехонький… Либеральная общественность призывает его похоронить – по православному обряду, в земле, под могильным камнем.
– Плевать ей на православный обряд. Это я про общественность… Для нее главное мавзолей снести. И чтобы Ильича в земле черви сглодали. Но я как сторож не позволю. Пока Ильич в мавзолее, считай, еще не все потеряно… И даже если снесут мавзолей, у меня в музее есть точная копия. Правда, уменьшенных размеров, но – мавзолей… – Егор Максимович встал из-за стола, чтобы проверить, на месте ли мавзолей. Убедившись, что на месте (никуда не делся), спросил:
– Как там моя внучка Надя? Она ведь в честь Надежды Константиновны Крупской названа…
Чтобы не маячить на пороге, Александр Сергеевич, смирившись с тем, что разговор так просто не кончится, присел на краешек дивана.
– В Кобулети отдыхает с друзьями. У нее каникулы.
– Она у вас в Кембридже учится?
– Училась и бросила.
– Что так?
– Не пошло. Надоело. Да и денег не хватает. В Кембридже образование не бесплатное.
– А что у них бесплатное? Только вход в Британский музей. Да и там ящик стоит для добровольных пожертвований: просто так мимо не пройдешь. Раскошелиться все равно придется. Я ведь был там, и нас водили… Так ты говоришь, в Кобулети? Я там тоже любил отдыхать…
– Там улицу назвали вашим именем… – Александр Сергеевич сморгнул мелькнувшую в глазах озорную искорку.
Но Егор Максимович искорки не заметил – принял все всерьез.
– Что ж, пожалуй, и заслужил. Я, когда в ЦК сидел, три шкуры драл с этих грузин, но у них вместо каждой содранной шкуры три нарастало. Причем таких, что лучше всякой дубленки грели. Так моим именем, говоришь?
– Шучу, шучу, – Александр Сергеевич слегка запоздал с подобным признанием, и от этого его шутка показалась собеседнику неудачной, даже обидной.
– Плохо шутишь. Не смешно, – он отвернулся, и сведенные вместе локти снова стали разъезжаться.
– Простите.
– Больше так не шути. Улицу в Москве я не прошу: здесь диссидентов улицами закормили. Закормили до икоты и улицами, и памятниками: аж они с отрыжкой обратно прут. Но в Кобулети могли бы и назвать в мою честь… Не обеднели бы… Да и бюст могли бы поставить. На памятник я не претендую, а поясной бюст в приморском парке могли бы…
– Еще поставят… Вы же умерли-то недавно.
– Ну умер, умер, – он был вынужден признать, что допустил промах, сравнимый с проигрышем в карты. – Не буду скрывать. С каждым может случиться. И не такие, как я, умирают. Генсеков и тех в гробы заколачивают. Уж на что был Сталин, а тоже сплоховал. Полежал в мавзолее, а как вынес его оттуда Хрущ поганый, так и пошел на корм червям. Но я зато многого достиг – в отличие от тебя. Ты диссертацию-то так и не защитил?
– Не принимают к защите. Вы бы позвонили…
– Кончилась моя телефонная власть. Сдулась, как воздушный шар, опала и обморщинилась. Почему не принимают?
– Ну что я буду вам рассказывать. Из-за недостаточно обоснованной гипотезы, что Грибоедов остался жив после событий в Тегеране, ушел и стал дервишем. «Позвольте, где же доказательства? Где доказательства?» – насел на меня ученый секретарь Гасанов, он же первый неуч во всем университете. И попробуй убеди его, что такие вещи не доказываются, а существуют в виде осторожных предположений ученых, первопроходцев, тайнозрителей, мистиков. Или же в виде народных легенд и преданий.
– И ты, значит, у нас мистик! И ты во пророках! Прости, брат, но что-то я за тобой не замечал… – Егор Максимович что-то смекнул себе на уме, что-то в мыслях ковырнул, царапнул, поддел ноготком мизинца. – Нет, ты мне симпатичен, и на кухне с тобой поговорить я любил. Но буду откровенен, раз уж меня, собственно, и нет: какой-то ты никчемный. Ни за что толком взяться не можешь. Хватаешься за многое, а вот взяться по-настоящему не получается. Только не обижайся… Схватился и тут же выпустил из рук.
– Пожалуйста, пожалуйста. Я всем таким кажусь. Но вы вот шкуры драли, как сами признались, а моя идея в том, что любовь Грибоедова и Нины Чавчавадзе – идеальный символ отношений между Грузией и Россией.
– Красиво, но далеко от жизни. В жизни на символах далеко не уедешь: эти колеса скрипучие и ненадежные. Дрянь колеса. К тому же я не шкуры драл… А если и шкуры, то лишь в том смысле, что работать заставлял. Они же, избалованные при своем Грузине, работать разучились, да и не хотели. С утра очередь в парикмахерскую занимали, часами стриглись и брились, стриглись и брились… И все под одеколон… И еще бороды красили, как было принято на Кавказе. Красной бородой-то щегольнуть – милое дело… Это тебе не за фрезерным станком стоять, – тут он оторвался от стола, поплыл, завис в воздухе, и все в нем зарябило, как в телевизоре при сильных помехах. – Ладно, мне пора в больничку мою возвращаться, на койку ложиться, а то заболтался я с тобой. У нас все там на койках лежат, рядком, под белыми простынями. Ждут, когда кефир перед сном принесут. Вы с Алиной кефир-то пьете?
– Сейчас все больше йогурт.
– Эка чем вас, дураков, купили. Йогуртами! А то кефир вам был плох. Ну ничего, вы еще вспомните – и кефир, и кислые щи столовские, вкусней которых не было, и грибки под водочку – сласть. И все, о чем писалось в великой Книге…
– Какой-нибудь очередной Программе?
– Великой Книге о вкусной и здоровой пище – вот она наша Программа, – гаркнул напоследок Егор Максимович. – Ладно, прощай. Дочери и внучке передавай привет. Выключай телевизор.
Егор Максимович еще немного повисел, порябил, помигал и исчез.
Глава седьмая. Ненавижу – обожаю
Звонить? Или стучать? Вот в чем вопрос. Так-так (слегка пригнулся и приблизил лицо почти вплотную к двери, даже поскреб ногтем обитую жестью поверхность)… Кнопки звонка нигде не видно, хотя в такой кромешной темноте толком не разглядишь, есть она или нет, эта чертова кнопка. Только вверху что-то светится, похожее на окно, да и то все в пыли и паутине. Лишь косой лучик слегка пробивается, и в нем роятся столбиком пылинки. Картина заброшенности и запустения. Шильонский замок или крепость на острове Иф. Жаль, фонарик не захватил или спички. Неужели все, кто к нему приходят позировать, так мучаются? Этак можно и с лестницы упасть или от отчаяния броситься вниз, как несчастный Гаршин. Впрочем, хватит литературных примеров: с филологией покончено. Он теперь риэлтор. Что называется, купить-продать. Однако вопрос со звонком так и не решен. В прошлый раз, когда приперлись с новогодними подарками, кажется, стучали. Или дверь была открыта, и ее стоило лишь слегка толкнуть… Наверное, и в этот раз так же…
– Хозяин дома? Извините, если помешал…
Ах, эта его неуместная приторная вежливость: извините, простите. Даже противно, ей-богу. Напрасно сразу стал извиняться – только себя ронять.
В темноте перед Александром Сергеевичем что-то двинулось. Вспыхнул огонек зажигалки, осветив суровое, изможденное, сумрачное лицо. Лицо узника замка Иф (хватит, хватит). Стало хотя бы ясно, что он сидит в кресле. Ноги закутаны старым клетчатым одеялом. Огонек зажигалки погас и снова вспыхнул. Узник стал раскуривать погасшую трубку. С каждой затяжкой на дне трубки высвечивались красноватые, пульсирующие ячейки, как в жерле вулкана.
– Не помешали, – отозвался он. – Я уже неделю сижу в сумасшедшем доме.
– В сумасшедшем? – Александр Сергеевич позволил себе слегка удивиться, но так, чтобы в голосе не слышались заискивающие нотки.
– В сумасшедшем. Это значит, что я уже неделю не работаю. Не подхожу к холсту. А тот, кто не работает, – сумасшедший.
«Не надо вступать ни в какие разговоры. Надо сразу», – подумал Александр Сергеевич и кашлянул, хотя в горле у него не першило.
– Я, собственно, почему к вам зашел… – опять он мнется, словно оправдывается. – Та картина, которую вы нам подарили… обнаженная натура… так сказать, ню или как там ее…
– Она у вас с собой? Дайте… дайте… я ее замажу, – художник достал откуда-то из-за кресла бутылку с вином и отхлебнул из горлышка. – Не могу ее видеть, эту картину. Хотите? – он протянул Александру Сергеевичу бутылку.
– Хочу, – неожиданно для себя ответил тот, взял бутылку и допил все, что в ней было. – Нет, картину я не захватил. Комната заперта, и я не смог найти ключ. Потом сел и, наверное, заснул, хотя днем я никогда не сплю. Но я, собственно, не об этом. Я лишь хотел спросить: кто вам позировал?
– Не помню.
– Не помните? А мне кажется, моя жена…
– Возможно. Мне многие позируют. Считают меня кем-то вроде целителя и гипнотизера. Верят, что, перенося их изображение на холст, я снимаю с них все хвори и болячки. Словом, по их убеждению, все болезни остаются на холсте, сами же они уходят здоровыми и омоложенными. Кто-то пустил слух, что таким образом я вылечил двух академиков, одного министра и даже принца Ангальтского.
– Ах, вот как! Теперь понятно, почему вас так прозвали.
– Как прозвали?
– Ну, Принц Ангальтский…
– Впервые об этом слышу.
– Простите за вопрос, но у вас с ней что-то было?
– С кем?
– С моей женой.
Ему понадобились две глубокие затяжки, чтобы, смерив его изучающим взглядом, ответить:
– Для ревнивого мужа вы как-то спокойно об этом спрашиваете.
– Во-первых, я не тот ревнивый муж. А во-вторых, это лишь начало…
– Кто же вы?
– Моя сущность неуловима. Я трезвенник и в то же время пьяница. Консерватор и – либерал. Рационалист – и мистик. Я соткан из противоречий. К тому же я могу потратить целое состояние на обычные брюки и неделю прожить без денег.
– И все-таки вы ревнуете? Если ревнуете, лучше сразу убить.
– Кого вы предлагаете?
– Ее и себя.
– А вас?
– Я художник. Меня надо мерить другими мерками. Хотя можете и меня, только как-нибудь красиво, не бензопилой и без кровавого месива…
– Не обещаю. Не обещаю, – Александр Сергеевич не склонен был раздавать обещания, прежде чем появится уверенность, что он добросовестно просчитал все последствия их выполнения. – И все-таки что же, по вашим меркам, я должен думать? Думать о том, что жена вам позировала?
– Прежде всего давайте выясним: ваша жена слишком уродлива? – он извлек из-за кресла вторую бутылку.
– Я бы не сказал… Правда, не красавица, но очень даже ничего…
– «Очень даже ничего» – я таких не пишу. В живописи я, извините, Бодлер. Мне нужно уродство, – он исхитрился ухватить зубами и вытащить из бутылки пробку.
– А как же прекрасное женское тело?
– Нет, нет, женщины для меня – цветы зла. К тому же ваша жена русская, а я ненавижу русских, – он большими глотками осушил бутылку наполовину (уровень отчеркнул ногтем) и передал Александру Сергеевичу.
– За что ненавидите? – спросил Александр Сергеевич, словно от искреннего ответа на этот вопрос зависело, допьет ли он до дна или нет.
– Все маленькие народы, входившие в состав большой страны, ее потом ненавидят. Это в порядке вещей – закон этноса. В этом нет ничего личного, как сейчас говорят.
– А как же наш Грибоедов и ваша Нина Чавчавадзе?
– В этом, наоборот, было слишком много личного. А слишком в данном случае – то же самое, что и ничего. Примите это как бред сумасшедшего.
В знак согласия Александр Сергеевич допил вино и спросил:
– Почему вы не работаете? Не пишете?
– Потому что ненавижу свои холсты. Я исписался, как Грибоедов, который из-за этого покончил с собой.
– Он не покончил с собой, а его убили. Во всяком случае, есть такое предположение, как, впрочем, есть и другое… – намекнул Александр Сергеевич, но намек не был понят.
– Нет, это было самоубийство, как и приход ко мне вашей жены.
– Ага! Значит, это все-таки она вам позировала! Вот вы и проговорились.
– Она, она.
– И у вас с ней что-то было?
– Я же сказал, что обожаю русских.
– Вы сказали, что ненавидите.
– Это одно и то же.
– А если без сомнительных парадоксов? А если начистоту?
– Пожалуйста. Ваша жена ко мне… вы предпочитаете дипломатичные выражения или простые и грубые, по существу?
– Начнем с дипломатичных.
– Ваша жена оказывала мне знаки внимания.
– А если по существу?
– Если по существу, то напрашивалась, навязывалась, липла ко мне. Грузины этого не любят.
– Из-за чего? Что она в вас искала?
– Наверное, искала спасение от безысходности. Она только что узнала от врачей о своей болезни. Была страшно подавлена. Надеялась, что я ее вылечу. Из-за этого верила в революцию роз.
– Ну, не совсем из-за этого. Для нас Кавказ, Грузия – вторая родина.
– Из-за этого тоже.
То, что по ходу разговора накапливалось – накипало – у Александра Сергеевича, выплеснулось в покаянном признании:
– Я… я во всем виноват. Я ее предал. Нашел время брюки у портного заказывать. Вот она мне и отплатила за все хорошее.
– Нет в мире виноватых, потому что виноваты все. Колокол звонит по каждому из нас. А Грузия – это Грузия. Для нас не вторая, не первая, а – единственная.
Третьей бутылки за креслом не оказалось, и, пошарив там рукой, обнаженной по локоть, он спустил рукав рубашки до самого запястья, словно работа была закончена и от руки больше не требовалась готовность к трудовым свершениям.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.