Текст книги "Подлинная история Любки Фейгельман"
Автор книги: Леонид Бежин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 44 (всего у книги 44 страниц)
Помимо «Сада Иосифа» у меня еще девять романов.
Вообще-то книги свои лучше не считать: сколько написалось, столько написалось. Но у каждого есть своя жизненная цифра, к которой он вольно или невольно стремится. Есть такая цифра и у меня, хотя я сознаю, что привязываться к цифре ничем не лучше, чем привязываться к любимой чашке или любимому креслу. По Библии, Всевышний вменил Давиду в грех то, что он погнался за цифрой и исчислил свое войско…
Я не буду все романы перечислять, хотя у каждого своя история: что-то подтолкнуло, навело на мысль, вызвало некое мерцание в сознании, некую таинственную вибрацию.
Скажем, с юности ездил в Абрамцево, сидел там, на открытой веранде усадебного дома, и слышались голоса: гостивших там художников зовут к завтраку, и по пригорку поднимаются Репин вместе с Серовым, уже успевшие ранним утром написать по этюду… Из этого родился роман о Савве Мамонтове – «Лель».
Вспомнилось арбатское детство, наша коммуналка, четырехэтажная школа на месте снесенной церкви, Докучаев переулок, где жили дед Василий Егорович и бабушка Варвара Васильевна, жарившая картошку с салом (получались шкварки), и это стало толчком к написанию романа «Отражения комнаты в елочном шаре».
Читал о русской церкви при большевиках, о том, как священников душили епитрахилью, об обновленцах и патриархе Тихоне, и это отозвалось романом «Деревня Хэ».
В моем классе прозы дал студентам задание: написать этюд на тему «Тайное общество любителей плохой погоды». Этюд они не написали, зато я сочинил роман о последнем в истории тайном обществе – любителей плохой погоды.
Плохая, конечно же, лучше хорошей, хотя принято считать наоборот. Но все, что принято большинством, опасно граничит с пошлостью, от которой спасает лишь одиночество где-нибудь на даче, отчаянно плохая погода, дожди и туманы, взятая наугад с полки книга и затаенная радость от соприкосновения с чьими-то мыслями.
Чьими-то, но при этом целиком и полностью – твоими и лишь по случайному недоразумению принадлежащими не тебе.
Рассказов, повестей и эссе я тоже навалял немало… гм… навалял. Собственно, «навалять книжонку» – выражение Алексея Федоровича Лосева, с которым я встречался, и поэтому сейчас выражением-то и воспользовался, хотя иначе вряд ли бы решился. А выражение по своей глубинной сути перекликается со словами Гете:
В поэзии греметь хотите?
По-свойски расправляйтесь с ней.
(перевод Пастернака)
Вот как надо – по-свойски. Отсюда, собственно, и лосевское: навалять. Не написать с кропотливым старанием, а именно навалять – с уверенностью, что так оно лучше выйдет.
Рассказ «Чердачный человек с воспаленным воображением» поначалу был у меня чем-то вроде пьесы. И мы с моими друзьями – пианистом Александром Фоменко и художником Владимиром Симоновым выступали с ней на сцене Большого зала ЦДЛ: единственный случай, когда я изменил писательскому призванию ради актерской славы.
Впрочем, нет, был еще случай. Я в рваном треухе, телогрейке на институтском вечере разыгрывал из себя коридорного дядьку Петровича, раскрывающего перед зрителем двери студий и творческих классов.
И, надо сказать, не без успеха. Зрителям запомнилась такая актерская находка: с веником в руке я мел сцену, а затем на этом же венике бряцал, как на балалайке.
Так же – в духе капустника – актерствовали и другие наши преподаватели. И Лев Александрович Аннинский долго не мог мне простить, что я вытащил его на сцену вместе с классом эссеистики.
За книгу рассказов и повестей «Мужчина в браке» я получил большую Бунинскую премию. Сам даже не носил в жюри. Вместо меня мой друг Борис Евсеев взял и отнес ту из моих книг, которая подходила по срокам издания.
И вот присудили: видно, Иван Алексеевич, по Орлу знакомый с моим прадедом, там, на небесах, поспособствовал.
Это, разумеется, шутка. Но в то же время никакой другой премии я так бы не радовался, как этой. Бунин! С той поры, как я еще школьником стал получать по чудом доставшейся мне подписке в книжном магазине на Колхозной (Сухаревской) площади бордово-красный девятитомник Бунина, не было писателя мне ближе.
Разве что Толстой, но Лев Николаевич даже и не писатель, а наше все, как сказал о нем Владимир Борисович Микушевич, считавший, что Толстой имел на этот титул даже большее право, чем Пушкин.
Это не значит, что Толстой превзошел Пушкина: у каждого своя заимка – свое место в литературе. Но у меня на полке легко уместился полный Пушкин, девяносто же томов полного Толстого я и не рискнул бы попытаться выставить, поскольку никаких полок бы не хватило.
Но дело, конечно, не в количестве томов, а в том, что Толстой – суммой им написанного – учел все мои умственные запросы, включая те, в которых я по стыдливости и ложной стеснительности не решился бы признаться.
Он же учел, охватил и ответил на них со сверхчеловеческой прозорливостью. И не только на мои, но и на запросы того же Бунина, Чехова, Мережковского, Набокова, и всех тех, кто, может быть, об этом и не подозревает.
Глава семьдесят шестая. Место встречиЧто ж, пора потихоньку сворачиваться. Писал, писал я свои записки, местами напоминающие роман, а местами – воспоминания, исповедь и лишь отчасти автобио… оборву себя на полуслове, и пусть мой автобио мчится по извилистым дорогам памяти, словно сверкающий лаком автомобиль. Я же, водитель в перчатках с раструбами и защитных очках, стараюсь вовремя поворачивать руль, чтобы не врезаться, не опрокинуться, не закружиться волчком на пятнах пролитого масла.
Подсолнечного? Нет, подсолнечное пролила Аннушка, и оно навеки осталось за другим водителем – пилотом высшего класса. Мое же масло не донесли неразумные девы, опоздавшие наполнить им светильники и из-за спешки половину выплеснувшие по дороге…
О чем осталось рассказать? Или хотя бы вкратце упомянуть и не то чтобы дополнить картину, а кое-где тронуть, как живописец трогает кистью уже законченный холст или композитор добавляет к ноте форшлаг или украшает ее трелью.
Вот и я упомяну хотя бы о встречах в Переделкине, на писательских дачах – с Вениамином Кавериным и Леонидом Леоновым. Меня, Караваева и Анну Рощину, умевшую с ленивой кошачьей грацией выгибать спину, раскачивая бедрами и красуясь перед теми, кто смотрел на нее сзади, привел к ним Борька Никитин, привыкший шататься по Переделкину.
Каверина-то я к тому времени много чего прочел. А вот Леонова, к моему стыду, – лишь «Русский лес», не лучший его роман. И поэтому не мог в полной мере осознать, какого огромного масштаба, размаха, мастерства и таланта писатель водит нас по своей пустынной даче, где он скучает один, всеми покинут и поэтому рад даже таким шалопаям, как мы, которых занесло к нему шальным ветром.
Ах, если бы я прочел хотя бы «Барсуков», «Вора», «Дорогу на океан», я бы поклонился ему до земли, расспросил, выпытал у него, как рождались эти превосходно написанные вещи. А так он показывал шкаф с переводами «Русского леса», в том числе и на китайский язык (друзья отрекомендовали меня как китаиста), и разговора не получилось: так, шуточки, смешочки – словом, полная ерунда.
Но облик Леонида Максимовича я запомнил: приземистый, с поседевшей, но еще густой шевелюрой, почти незаметными усиками, и нижней губой, словно стянутой невидимым шрамом. Состарившийся мастеровой, языкотворец, у которого на каждую фразу свое сверлышко, шильце, напильничек и долото!..
Много раз видел и слышал Катаева, но подойти не решился. Выступал однажды на писательском форуме, где председательствовал Сергей Михалков, чьи стихи я декламировал в детстве и не мог предвидеть, что когда-нибудь он будет называть среди выступавших и мою скромную фамилию.
Бывал у Владимира Соколова, чьи стихи твердил наизусть еще школьником, и очень они мне тогда нравились:
Уж он сумел бы вбить ему в межглазье
Крутую каплю царского свинца.
Его молодая жена угощала меня чебуреками (мы с ней учились в одной школе, и она помнила моего отца)…
Заглядывал на семинар к Нагибину в Софрине… Помню, он просил не курить из-за того, что недавно перенес никотинный инфаркт.
Умудрился рассориться с Баклановым, опрометчиво выбравшим себе псевдоним (по фамилии он Фридман), не предполагая, что когда-нибудь баклан станет в молодежном сленге кем-то вроде придурка, а у блатных – дурилой, пельменем, тормозом, неопытным и незадачливым вором.
Мою первую книгу в «Советском писателе» оформлял Борис Мессерер, не такая уж знаменитость сам по себе, но хорошо усвоивший, что по жизни надо водиться со знаменитостями, вращаться среди них, и даже женившийся на Белле Ахмадулиной – с благородной целью ее спасать и вытаскивать из ямы всякий раз, как она туда срывалась.
Я же при всем уважении к Мессереру знаменитостей сторонился и избегал, а если честно, попросту стеснялся, в их присутствии столбенел и чувствовал себя, словно спеленатый, не знающий, куда бежать, и способный мычать лишь что-то невразумительное.
Так у меня было с Лосевым, о чем я написал в воспоминаниях, или с Рихтером, коего столько раз встречал и не решался к нему приблизиться, а тем более – с ним заговорить, запросто и даже развязно, как позволяли себе другие.
Правда, однажды написал ему, но он мне не ответил…
За это и многое другое я себя, может быть, и корю, но такова жизнь, и я вписанных в нее строк, пусть даже отчасти позорных, не смываю. И за что себя никогда не корил, так это за выбор людей безвестных, чуравшихся славы, как напасти: с ними мне всегда было хорошо.
Мой рассказ лежал на письменном столе у Юрия Трифонова, писателя, сумевшего первым взять советский быт брежневской эпохи, как Зощенко первым взял мещанский быт двадцатых годов. А это – огромная заслуга…
Я говорил с Трифоновым по телефону. О чем – сразу не записал и в памяти как-то стерлось. Кажется, он мне советовал писать гуще, плотнее, объединить несколько рассказов в один. Или что-то в этом роде…
Звонил и Окуджаве – за кого-то просить, и он мне звонил с просьбой кого-то принять в ИЖЛТ.
Да что там Мессерер и Окуджава, если я в бытность главным редактором «Столицы» самому Лазарю Моисеевичу Кагановичу звонил (бумажка с номером телефона у меня сохранилась среди прочих бумажек, вклеенных в особую тетрадь). И дозвонился, но Лазаря Моисеевича не позвали к телефону: некогда всемогущий и всевластный, он слишком был стар и уже не вставал.
Зато много раз слышал Высоцкого в тесном кружке его московских почитателей, не считавших для себя зазорным скинуться по червонцу, чтобы поддержать поистратившегося (пропившегося вдрызг) поэта.
И был свидетелем сцены в аэропорту, где Высоцкий встречал Марину Влади, стараясь не замечать и, конечно, замечая устремленные на него взгляды.
Красавица Марина выпорхнула к нему из толпы пассажиров, он усадил ее в заграничный кабриолет и умчал подальше от праздной публики, шума и суеты.
Я не стал бы об этом упоминать, если бы не чтил Высоцкого как поэта, для заслуженной славы коего вполне хватило бы стихотворения «Две судьбы» и таких, к примеру, строк:
Вы не глядите, что Сережка все кивает,
Он соображает, он понимает.
Родион Щедрин прислал мне записку по одному случаю, трогательному и забавному. Моя хорошая знакомая, писательница Галина Артемьева должна была увидеться где-то с царственной четой – Щедриным и Майей Плисецкой. Я в шутку попросил Галину с намеком на Гоголя: «Когда увидите Щедрина, то просто скажите, что есть такой Леонид Бежин… просто скажите и все». Я и не думал, что она воспримет всерьез и добросовестно выполнит мою просьбу.
Но надо знать Галину Марковну с ее пионерским чувством ответственности. Едва завидев Щедрина и Плисецкую, она ничтоже сумняшеся так и сказала, как я ее просил: «Есть такой Леонид Бежин». Родион Константинович рассмеялся, почувствовав тут игру в духе Гоголя. Достав золотое перо, он черкнул мне короткую записку с заверениями в дружбе и наилучшими пожеланиями, которую я бережно храню.
В подмосковном Усове, на узкой тропинке, столкнулся я однажды с Александром Николаевичем Яковлевым, прорабом перестройки, без всякой охраны гулявшим возле дачи – своей или своих знакомых. Жаль, что я не воспользовался случаем, не уколол его отравленным зонтиком или не использовал другой шпионский способ устранять неугодных лиц.
Если бы уколол, стал бы мучеником и героем, а главное – сохранил бы союз нерушимый, воспетый Михалковым в его бессмертном гимне.
И было бы у нас, как в Китае…
Это, конечно же, шутка в духе черного юмора. Да и кто такой Яковлев? Чиновник, хоть и высокого уровня, но даже не карьерный дипломат и уж тем более не оплеванный и возвеличенный властями Шостакович, которого я не раз жадно разглядывал сидящего в партере Большого зала консерватории, рядом с женой Ириной, на одном и том же облюбованном ими месте.
Шолохов? Видел и Шолохова. Помню, при его появлении все сидевшие в Большом зале ЦДЛ вставали, приветствуя автора «Тихого Дона». А он быстрыми кивками и полупоклонами отвечал на приветствия, пробираясь к своему месту.
Жаль, что так и не съездил в Тарусу к Паустовскому. Вернее, съездил, когда Константин Георгиевич уже умер, и я лишь постоял на той половине дома, где был его кабинет.
Зато под Парижем я повидался с Буниным, Мережковским, Гиппиус. Место встречи изменить было нельзя – никак нельзя даже при всем желании, поскольку место это обозначено в сердце каждого русского, как Сент-Женевьев-де-Буа. Святая Женевьева в лесах. Дальнейших уточнений не требуется.
Глава семьдесят седьмая. Волховский котелНу а что же ИЖЛТ? О чем еще рассказать? О том, как институт менял адреса и после Костянского переулка, откуда нас попросту выперли, оказался в Переведеновском, а затем и в Калашном переулке, на задах Домжура?
Но это история обыкновенная: дома в Москве часто меняют хозяев, а их жители – тем более временные постояльцы – адреса.
Или, может быть, поведать о дружбе с театром великого режиссера Анатолия Васильева и наших совместных проектах? Впрочем, это я хватил – какие уж там совместные! Васильев при его таланте и знании театра слишком честолюбив, эгоцентричен и непререкаем, чтобы с кем-то что-то проектировать.
Нет, просто театру нужно было заполнять чем-то пространство – роскошное здание, шекспировский «Глобус», построенный, с учетом всех современных технологий, для него Лужковым на Сретенке (и это при том, что и на Поварской у Васильева были свои владения).
Словом, ему неслыханно фартило, и мы с нашими проектами удачно попались под руку.
Тогда рассказать о концертах в нашем Красном зале, и особенно одном из них, самом для меня мучительном, с ультрасовременной программой и использованием препарированного (аж дрожь берет) рояля?
Но все это эпизоды из прошлого, о прошлом же я рассказал немало, как, впрочем, и о настоящем – моей жизни на Измайловском бульваре, в сталинском доме, где у меня келья с роялем, моим сверстником буфетом и письменным столом. Не хватает лишь собаки, но рано вставать, выводить на бульвар, трусить за ней следом с поводком в руке – мне уже не по годам.
Поэтому остается лишь два слова сказать о будущем, уповая на то, что Всевышний даст мне еще хотя бы лет десять. Что я тогда… напишу не напишу, но хотя бы попытаюсь воплотить на бумаге?
Собственно, есть два пути. Один из них – Петрарки, который умер над рукописью, и другой – Набокова, все завершившего и оставившего после себя чистый письменный стол без единого листка бумаги.
Конечно, выбирать не приходится, но все же я предпочел бы… Нужно это кому-нибудь или не нужно, но хочется… ненасытное гложет желание все завершить, хотя понимаю, что так не бывает или бывает в редких случаях, и сам Набоков не дописал до конца свой последний роман. Но все же, все же…
Какая отрада смахивать случайные пылинки с безукоризненно чистого письменного стола, уже не помышляя о том, чтобы выдвинуть ящик, достать черновики и вновь погрузиться в эту сладостную муку.
Муку – подбирать слова, нанизывать их на невидимую нитку, следить за тем, чтобы фраза была короткой, чтобы в ней не повторялись предлоги, и за прочей чепухой, противоречащей истинному мовизму.
Подытожу. Для меня самое лучшее было бы до конца рассчитаться с прозой. Иными словами, воплотить еще кое-какие замыслы (их немного) и завершить «себялюбивый, одинокий сон» КИТАИСТИКОЙ, с которой я когда-то начал.
Красиво! Но не зря сказано (Андрей Георгиевич Битов особенно любил эти строки):
Предполагаем жить, и глядь – как раз умрем.
Предполагать мы горазды, но все в руках Того, кто располагает…
Вот и я о замыслах распространяться не буду. Наш брат пишущий – существо суеверное, поскольку знает не понаслышке, от каких случайностей – сцепления пылинок в воздухе – зависит воплощение того или иного замысла. Потянуло сквозняком из открытой форточки, сцепились пылинки чуть-чуть не так – и пропал замысел. Поэтому лучше не рисковать и об этом помалкивать.
Но об одном замысле я, пожалуй, скажу, хотя он, может быть, самый рискованный. Я уже рассказывал, что мой отец воевал под Мясным бором и попал в страшный Волховский котел, о котором долгое время молчали, а сейчас стали потихоньку говорить и кое-что публиковать.
Да и отец многое испытал, пережил – видел собственными глазами, как шла война на уничтожение РККА. Это могло бы стать сюжетной канвой романа, остальное же добавили бы книги, стратегические разработки, карты со стрелками, документы, воспоминания.
Книги, карты, воспоминания – все это прекрасно, но ведь сам я не воевал. Что ж, наступает время, когда придется писать нам, невоевавшим, поскольку воевавших уже не осталось.
Задача чудовищной сложности, но надо пытаться. Плох тот послушник, который мнит себя старцем, но еще хуже тот, кто из-за боязни подобного младостарчества не дерзает, не решается на молитвенный подвиг, не берется за непосильные задачи, а выискивает их себе по силам, по благоразумию, по рассудительности.
Рассудительность дело хорошее, но если слушаться лишь ее, то и не свершишь ничего, угодного Богу.
Так же и с теми, кто не воевал. Без риска – на одном благоразумии – ничего не напишешь. Надо решаться, отваживаться, дерзать. И для начала хотя бы перечитать нашу прекрасную военную прозу – прозу лейтенантов, и… забыть о ней.
Забыть, чтобы чужой опыт не заглушал своего собственного, послевоенного, памятного, скажем, по тому же Арбату. Ведь он потому-то и после-, что еще весь пронизан войной, пропитан запахами шинелей и гимнастерок (их еще долго носили в арбатских дворах), окрашен кровоточащими ранами и увечьями (они еще долго не заживали).
Есть и еще замыслы, но я и так переступил запретную черту, позволил себе слишком много, повествуя об одном из самых странных занятий, придуманных человечеством, и это не кокетство, поскольку жизнь – занятие еще более странное, и если бы ее перестали описывать, то бог знает, к чему бы это еще привело.
Во всяком случае, ни к чему хорошему, а плохого у нас и так достаточно. Россия в идеале, может быть, и прекрасна, но по жизни шершава, занозиста, угловата и уродлива. Духовность ее благоухает, а социальность смердит, ведь не где-нибудь, а в России сказано: «Власть отвратительна, как руки брадобрея».
Но брадобрей сам своих узловатых рук не устыдится и не спрячет их за спину. Шершавость и занозистость сама собой не убудет. Все плохое скрадывается, как тень, лишь когда мы творим добро и стремимся к правде, когда сквозь истончившиеся до прозрачности облака проступает солнце и прибывает – пробивается – свет.
8 апреля 2021 года
15 июля 2021 года
Москва, Измайловский бульвар
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.