Электронная библиотека » Леонид Бежин » » онлайн чтение - страница 37


  • Текст добавлен: 29 апреля 2022, 23:01


Автор книги: Леонид Бежин


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 37 (всего у книги 44 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава сорок девятая. Караваев, Грачев и Александр Сергеевич (окончание)

…И началось мое бродяжничество по тогдашней Москве с Караваевым.

Мы встречались и пропадали иногда на весь день, а то и больше, поскольку ночевали, где придется, у случайных знакомых, полузнакомых, а то и вовсе незнакомых людей. Да и некогда было различать, с кем знаком и не знаком: от усталости валились на койку, застеленный газетами пол и засыпали, едва коснувшись головой некоего подобия подушки.

Могли же и вовсе заснуть стоя, не раздевшись, едва склонившись над койкой и даже не успев коснуться головой подушки, как тот итальянец из фильма, приехавший в захолустный Сысоев якобы для того, чтобы построить там завод небьющегося стекла, а на самом деле – чтобы найти любимую женщину.

А утром, едва позавтракав, как Буратино, луковицей и поблагодарив хозяев, снова шатались по бульварам, кладбищам, московским пустырям и закоулкам, брошенным домам и чьим-то квартирам.

Москва Караваева – особенная, подвальная, замшелая, заплесневелая. Словом, позднесоветская разруха, обшарпанные стены, непомытые окна, мутно-тусклые лампочки – брежневский декаданс.

И люди – караваевские знакомцы – такие же (у него был собственный андерграунд). Я помню, как в Новгороде, где мы были вместе с Андреем Головиным, гусляр Поветкин и его единомышленница, сестра по вере из милосердия занимались тем, что приклеивали раненой осе оторванное прозрачное слюдяное крылышко.

Вот и в Москве были такие же сердобольные, всех жалеющие, спасающие: самозваные буддисты, кришнаиты, суфии, бродяжки, калики перехожие, изобретатели и последователи немыслимых теорий, экстрасенсы, целители – и истинные, и шарлатаны.

Словом, такой народец, что в нем всего понамешано…

Брежневская Москва была интересной, еще не вычищенной капиталом, не зализанной, не подогнанной под турецкие курорты, не китчевой и аляповатой, с башенками, балясинами, а самобытной, без глянца.

В такой Москве и царствовал друг Караваева – Грачев. Еще раз оговорюсь: не Павел, не нувориш с мерседесом, а Александр, хотя его по имени почти никогда не звали: Грачев и Грачев. Природа одарила его удивительным здоровьем – удивительным не в том смысле, что он не болел (это еще не хитрость), а в том, что свое здоровье он нес.

Нес как призвание, как дар, как свою особую миссию, заключавшуюся даже не в том, чтобы лечить, а в том, чтобы учить, проповедовать некую сверхидею по преобразованию человека. Для него болезнь была следствием заблуждения, и это заблуждение следовало рассеять – и простыми доводами, и собственным примером. А уже потом оставшиеся крупицы заблуждения сгрести в ладонь и сдуть – пустить по ветру, словно ненужный мусор.

Иными словами, вылечить больного экстрасенсорными методами. Экстрасенс же он был превосходный, необыкновенно чуткий и проницательный. Знаю это по себе. Однажды я утомился, сидя за машинкой, и не побегал трусцой, как обычно после работы, чтобы снять напряжение. В голове образовался некий сгусток усталости – твердый комок. Надсадно ноющая шишка.

Грачев это сразу почувствовал, словно моя усталость передалась ему, словно ему было неудобно находиться рядом со мной, от коего исходили такие болезненные волны. Он ничего не сказал, а лишь пристально на меня посмотрел и едва коснулся ладонью моей многострадальной головы. Усталость как рукой сняло – в буквальном смысле этого слова.

– Ну что? Легче стало? – спросил он, едва заметно улыбаясь в знак своей маленькой победы.

– Да, удивительно… все прошло, – ответил я, снова радуясь жизни.

– Очень устал сегодня?

– Заработался…

– Так не надо… нельзя, – сказал он, чтобы я больше не позволял себе до такой степени уставать.

Грачев сам не ел и других учил не есть всякую дрянь: колбасы, сосиски, ветчины, считая, что от этого все зло. Он составил и раздавал всем список того, что при брежневском скудном изобилии и дефиците как главном достижении социализма есть все-таки можно.

Особенно он ценил тыкву. Его последователи носили с собой целлофановые пакеты с кусочками нарезанной тыквы и при любом удобном случае ею, так сказать, причащались.

Эту деталь я потом взял для рассказа «Тыквенное общество», хотя там изображен не Грачев, а персонаж скорее выдуманный, явившийся моему воображению.

Караваев о здоровье заботился, по совету Грачева пил мочу и охотно уминал тыкву. Хотя не отказывал себе иной раз и в колбасе, и в котлетах с макаронами, и в прочих соблазнах русской и узбекской (сам он из узбекского Чирчика) кухни.

Не отказывал, поскольку был большой любитель закусать, как я когда-то говорил ребенком, бывая в гостях у нашего арбатского соседа дяди Саши и рассчитывая на его угощение.

Не отказывал в соблазнах русско-узбекской кухни – и, добавлю, дарах брежневской продовольственной программы, не к ночи будь помянута. Программа эта чахла, пробуксовывала и никак не могла толком развернуться, поскольку средства на нее пожирал огнедышащий дракон ВПК – Военно-промышленный комплекс, у коего были свои программы, куда более важные.

Вот все Подмосковье и ездило в Москву за колбасой, причем не только на электричках, но и на специально заказанных львовских экскурсионных автобусах, хотя вся экскурсия была – до ближайшего от вокзала магазина.

Единственное, чего мой друг Караваев себе не позволял, – это пить горькую, поскольку в голове у него не хватало сдерживающих скреп.

Скреп не хватало, и мозговые блоки швыряло из стороны в сторону, словно не закрепленные тросом, не привязанные к бортам ящики в кузове грузовика при езде по бездорожью (второе достижение социализма после продовольственной программы). С двух рюмок Караваев становился совершенно непредсказуемым и впадал в буйство, так что его приходилось унимать и усмирять.

Помимо Грачева встречался мне в той Москве и Александр Сергеевич, его тезка, обладавший удивительным даром диагноста. Ему достаточно было просто взглянуть на человека, чтобы перечислить все его недуги, о коих он, может быть, даже и не подозревал. Самые завзятые скептики сразу замолкали, стоило им услышать этот перечень, хотя до этого они могли подсмеиваться над непрошеным диагностом.

Я опять же испытал это на себе. Александр Сергеевич мне сказал, что у меня как-то смещены – неверно повернуты – два верхних позвонка и поэтому я быстро устаю и мне не удается, не поперхнувшись, выпить стакан воды.

Это была сущая правда. Только я думал, что о ней, кроме меня, никто не подозревает. Я действительно быстро уставал (и сейчас устаю) и не мог выпить воды, не поперхнувшись и не закашлявшись. Только я не знал, что все это из-за каких-то позвонков, а Александр Сергеевич раскрыл мне причину моего недуга.

Георгий Караваев рано умер, не дожив до пятидесяти. В 1991 году выпустил и успел мне подарить книгу «Миндальная косточка». Помню, я поддразнивал друга, что косточку он стибрил у Олеши, переделав его вишневую в свою миндальную. Так сказать, смешал вишневый сок с миндальным молоком.

Он не знал, что возразить, как отбрыкиваться…

Я был в больничном морге, когда с ним прощались. Хотел последний раз взглянуть на друга, хотя и уже в гробу…

Грачев и ныне здравствует, все такой же здоровый, цветущий, ничуть не изменился. Занимается сбытом иван-чая – предприниматель…

Недавно забегал ко мне – просил, чтобы я помог устроить сына в МГИМО. Святая наивность! Туда так просто не устраивают: это эпопея, как «Илиада» и «Одиссея» вместе взятые…

Александра Сергеевича больше не встречаю, ничего о нем не знаю, не слышу, словно его и не было, как того мальчика из «Жизни Клима Самгина».

Глава пятидесятая. Выцеживали

В 1989 году меня выбрали главным редактором вновь созданного издательства «Столица» – именно выбрали всеобщим голосованием, а не назначили, как бывало раньше, когда не выбирали, а командовали. Помню, как к ЦДЛ, где свершалось действо демократического голосования, тянулась цепочка писателей – опускать бюллетени в урны.

И не без азарта, надо сказать, опускали, полагая, что вот наконец-то… не барин нас рассудит, а наш же избранник облагодетельствует. Иными словами, выборы все решат, все изменят.

Генералитет, конечно, не голосовал. Теневой кабинет (Ахмадулина, Вознесенский, Окуджава) тоже счел ниже своего реноме: выборы выборами, но якшаться со всяким сбродом (сбродом, естественно, в их представлении) им, считавшим себя элитой, не хотелось.

А вот среднее командное звено охотно голосовало.

Мне почему-то запомнилось (хотя я видел все мельком), как Маканин, редко бывавший в ЦДЛ, приехал, поскольку кандидатов на должность главреда несколько, еще неизвестно, кто победит, и своего надо поддержать: уж не знаю, кто у него был свой, возможно и я.

С Маканиным мы были, что называется, издали близки. Читали друг друга, придерживались во многом схожих позиций, встречались за одним столом у общих знакомых, перезванивались. Помню, когда Владимиру Семеновичу поставили телефон, он одному из первых позвонил мне – сообщить номер, переброситься парой слов.

Что-то было общее и в наших литературных судьбах. Мы оба долго не могли прорваться в журналы, а тогда публика читала только журналы. На них подписывались; их разносили почтальоны и опускали в почтовые ящики. Почти в каждом подъезде были журнальные воры-ловкачи, умудрявшиеся, словно Праздный Дракон, хитроумным способом извлечь из почтового ящика «Новый мир», «Знамя» или «Наш современник».

Я сам читал себя в «Новом мире», спустившись к почтовому ящику, открыв ключиком дверцу и, словно из дупла сказочного дуба, достав потаенный клад. Сейчас наоборот: читают только книги, журналы же хиреют. Их и купить-то негде – разве что в комнатушках редакции, где они ютятся и откуда их пока не выгнали (не выперли).

Но гонор еще тот! И «Новый мир» с бесстыдной наглостью считает себя «Новым миром». А «Знамя» – «Знаменем», хотя при отсутствии истинных лидеров масштаба Твардовского, коего заменила беспомощная мелюзга, неизвестно откуда повылезшая, и с тиражом в две тысячи экземпляров они больше походят на «Пчеловодство» или «Охоту и рыбалку».

Впрочем, и те по советским временам тиражом их наверняка бьют…

Однако вернемся к свободным выборам. Это была кость, брошенная в пасть нарождающейся демократии. А пасть была, хоть и с молочными зубами, но зубастая: клац-клац.

Впрочем, мяса на брошенной кости почти не оставалось, поскольку подобные издательства, в сущности, были обречены из-за резкого подорожания бумаги и типографских услуг. В урны можно опускать хоть бюллетени, хоть салфетки, хоть туалетную бумагу – разницы никакой…

Тем не менее меня выбрали, поскольку опять же нужен был кто-то новый, еще не примелькавшийся, необстрелянный. К тому же у меня был подходящий типаж, что для актера вовсе не зазорно, пишущему же упоминать об этом и смешно, и неловко. Словом, мне выпала сомнительная участь отвечать тогдашним представлениям об интеллигентности, чем-то им соответствовать.

Именно чем-то, а не всем своим обликом и биографией, как раньше соответствовали, скажем, академик Дмитрий Сергеевич Лихачев или Сергей Сергеевич Аверинцев. Теперь же эту пресловутую интеллигентность выцеживали, словно ананасовый сок сквозь марлю, собирали по крохам, и я был одним из носителей этих жалких перестроечных крох.

Издательство, расположенное на улице Писемского (в Борисоглебском переулке), напротив 94-й школы, где я когда-то учился, продержалось несколько лет. Мы успели кое-что выпустить. Мне и теперь не стыдно за многие наши книги, а первой после семидесяти лет атеизма «Библией для детей» я горжусь.

Атеизм заставлял каяться перед отечественным православием и в знак покаяния выпускать святоотеческую литературу. Возможно, в ущерб современной, но годы были такие, что современная-то попритихла, приумолкла, зато из глубины веков заговорила поруганная, посрамленная, изничтоженная литература, именуемая творениями святых отцов.

Как ее не возрождать, не печатать! Тем более с такими апологетами православия, как работавшие у нас драматург Владимир Малягин, прозаик Петр Паламарчук и поэт Борис Романов.

Силами (и на средства) издательства мы совершили экспедицию по следам Александра I – старца Федора Кузьмича. Замыслили книгу о мистическом старце – томском Федоре Кузьмиче. Это был проект по тем временам эпохальный, не менее важный и значимый, чем «Библия для детей».

Помимо наших, издательских я выбрал себе в попутчики верного (при всей неверности) друга Караваева. Георгий был польщен, окрылен, радовался как ребенок, и я не удивился бы, если б он воскликнул: «Едем в командировку! Как взрослые!»

Побывали в Киеве, а затем и в Таганроге, где удалось увидеть мебель из путевого дворца Александра, да и сам дворец сохранился.

Не повезло снесенному памятнику императору, но он уцелел хотя бы частично – в виде плиты подножия, перенесенной на кладбище.

Перенесенной, чтобы попирать и отягощать священным гнетом могилу революционного борца с царизмом Трофима Ивановича Дышлового, чьи косточки, наверное, вздыбились и хрустнули под незримой пятой самодержца.

Для меня все увиденное стало началом работы над романом-эссе об одной из самых завораживающих загадок русской истории. Сначала роман «Усыпальница без праха» напечатал «Новый мир», а затем он несколько раз выходил отдельной книгой – и печатной, и аудиокнигой.

Кроме того, благодаря издательству я познакомился с Аллой Александровной Андреевой, вдовой поэта и мистика Даниила Андреева, и написал книгу о нем и «Розе мира». «Розу» – еще не изданную, а перепечатанную на машинке и переплетенную в серый картон – мне впервые принес Караваев.

Принес и оставил с авторитетным и немного напыщенным видом знатока иноматериальных слоев земли – брамфатуры.

Слоев, воссозданных узником Владимирской тюрьмы Даниилом Андреевым благодаря его собственному мистическому опыту постижения запредельного.

В книге «Даниил Андреев – рыцарь Розы» история моего знакомства с этой удивительной женщиной – Аллой Андреевой подробно описана.

Она была уже слепой, но при этом легкой, подвижной, с прекрасной памятью и выразительной дикцией. Наизусть прекрасно читала стихи Даниила Леонидовича. Многое мне рассказала о его жизни. Познакомила с людьми, хорошо знавшими ее мужа и замечательного русского поэта.

Это и было моим заигрыванием с… эзотерикой? Нет – с поэзией, духовными прозрениями, попыткой нового осмысления русской истории и культуры автором «Розы мира».

Глава пятьдесят первая. Борщевик

А затем… затем издательство было сожжено попавшей в него молнией, может быть, даже шаровой. Во всяком случае, она долго висела в воздухе, лучась и переливаясь сквозь облачный морок, словно корабль-призрак Летучего голландца. А затем сверкнула фосфорным сиянием и ядовито вспыхнула, как вспыхивает… скандал, и особенно скандал, разразившийся из-за афер с бумагой, о чем я напечатал две статьи в «Литературной газете» – «Как я был большим человеком» и «Как я стал свободным гуманитарием».

Статьи были в памфлетном жанре – и не без иронического присола… Считаю, они мне удались – во всяком случае, как первый опыт, проба пера. Хотя, если откровенно, я теперь не уверен, что их стоило писать. И вообще затевать эту сшибку, бодание лбами.

Вячеслав Максимович Шугаев, автор прекрасного рассказа «На пасеке», мой бывший покровитель и вожатый по коридорам Дома Ростовых, при встрече мне сказал нечто вроде того, что сейчас такое время… иначе нельзя… ты для себя лишь хочешь воли, другим же вольничать не позволяешь.

Нет, про других он не говорил и Пушкина не вспоминал (это я уж от себя добавил), но их аферы не то чтобы оправдывал, а призывал махнуть рукой, не таранить лбом воздух, с ними смириться как с неизбежным злом.

Были и другие мнения. Уже после скандала, когда я стал свободным гуманитарием, мне позвонил Евгений Александрович Евтушенко, прочитавший мои статьи. Он предложил возглавить новую, создаваемую им газету, что с его стороны было неким комплиментом моему редакторству, так сказать, признанием заслуг. А по поводу сшибки Евтушенко мимоходом обронил, что мне надо было победить.

Я очень хорошо запомнил и сами эти слова, и затаенно-внушительное, непререкаемое выражение голоса, с каким они были произнесены.

Из этого следовало, что сам Евтушенко, конечно, победил бы. В этом нет никаких сомнений. Уж Евгений Александрович бы не бодался, а прошиб лбом любую стену, поскольку в литературных сшибках он – расчетливый стратег, опытный боец и мастер интриги.

У меня же не было этой хватки, почему я и отказался от унизительно-лестного предложения якобы возглавить газету, а на самом деле пойти в услужение к Евтуху, как его за глаза звали завсегдатаи ЦДЛ. Да он и сам себя не пожалел, признаваясь:

 
Перебирая все мои стихи,
Я вижу: безрассудно разбазарясь,
Понаписал я столько чепухи,
А не сожжешь: по свету разбежались…
 

Кроме того, я в то время уже создавал ИЖЛТ – Институт журналистики и литературного творчества при «Литературной газете», поначалу нареченный аж Гуманитарной академией.

Словом, размахнулся. И размах был наполеоновский, если учесть, что император Франции, завоевавший Москву, собирался увезти в Париж не какую-нибудь мелочь из царских палат Романовых, а чудо московского зодчества – храм Успения Богородицы на Покровке, вздымающийся золочеными куполами ввысь из пены каменных кружев.

И жаль, что не увез, поскольку большевики его потом взорвали, а так – хотя и в Париже, но сохранился бы.

Однако вернусь к Гуманитарной академии. Связанные с ней честолюбивые планы и замыслы теснились в голове, и некоторые из них уже стали сбываться. В тихом Костянском переулке вскоре появились первые студенты.

А что же издательство? Эпопея со «Столицей» завершилась для меня манифестом – «Манифестом свободного гуманитария», коим я, признаться, недоволен, поскольку теперь вижу, что его надо было писать иначе. Но не этого мне жаль. Скандал навсегда отбил у меня охоту донкихотствовать, обличать порок, бороться за справедливость и заниматься прочими глупостями.

К тому же я узнал, что такое зависть и ненависть собратьев по цеху. А лучше было не знать – может быть, только догадываться…

Словом, избрание вышло мне боком, обернулось ко мне своею азиатской рожей. Да и не только избрание, а скольжение на гребне волны, пронизанной изумрудным сиянием, но при этом выносящей со дна всякий сор и илистую муть…

Вообще писатели той поры питали иллюзии, что горбачевка (перестройка) будет некоей живительной прививкой интеллигентности к стволу советского древа, что уничтожат цензуру, достанут из столов все, чему не давали ходу, напечатают «Доктора Живаго», «Котлован», «Чевенгур».

Уничтожили. Достали. Напечатали. И что же? В конечном итоге перестройка свелась к тому, что вместо искусной прививки из земли выпер безобразный, налитой, мясистый сорняк – борщевик и стал бесстыдно красоваться на месте загубленной, униженной и посрамленной им литературы.

Глава пятьдесят вторая. Тучерезы

С конца 90-х я стал преподавать в МГИМО, на кафедре моего друга Юрия Вяземского, и в Литературном институте, куда меня пригласил писатель Руслан Киреев, отчаянный пессимист и мизантроп с внешностью спившегося гробовщика (шутка), написавший книгу «Сестра моя – смерть».

Впрочем, не помню, в какой очередности: кажется, сначала – в Литинституте, а чуть позже – в МГИМО, что, впрочем, совершенно неважно. Главное, что Литинститут находился в классическом особняке на Тверском бульваре, принадлежавшем Герцену и описанном Булгаковым, а МГИМО – на окраине, никем не описанной, где зияли пустыри и высились тучерезы, как когда-то москвичи именовали многоэтажные дома.

Отсюда два состояния, владевшие мною, таким же совместителем, каким некогда был мой отец. Одно состояние – приобщенности к центру Москвы, наполненности, обжитости, соразмерных глазу пропорций, классических линий, белых колонн и высоких окон. И другое – экзистенциальной пустотности, потерянности в безграничном пространстве, богооставленности, окаянства и сиротства.

Рассказываю об этом, чтобы обозначить разницу между мною и писателями, кои вдохновлялись индустриальным пейзажем новой Москвы: теми же пустырями, тучерезами, траншеями, башенными кранами, свалками, катушками от кабеля и наземными трубами теплоцентрали.

Что ж, я отдаю этому должное и признаю за этим если не правду жизни, то, во всяком случае, некое правдоподобие. Хотя мне все-таки ближе старая Москва, проходные дворы, закутки, палисадники с георгинами и сиренями, задумчивые скверы, полуподвальные молочные вроде той, что была у нас на Большой Молчановке.

Мы спускались туда по кривым ступенькам за творогом и сметаной, казавшимися удивительно вкусными именно потому, что их покупали в той самой молочной.

По моему убеждению, проза любит все старое, привычное, устоявшееся, но я признаю, что есть и другие мнения, с которыми не спорю: каждому свое.

Однако было и третье состояние, скорее близкое первому, поскольку оно возникало неподалеку от Тверского бульвара – в Сивцевом Вражке. Там находился (и, слава богу, до сих пор стоит) еще один дом Герцена – его Музей, где я задумал создать Гуманитарную студию. Да, время было такое, когда все что-нибудь создавали, и я, дабы от всех не отстать, напечатал в «Литературной газете» заметку: «Объявляю набор в Гуманитарную студию».

Вот интересно! Годом раньше или годом позже никто такую заметку или не стал бы печатать, или же за нее запросили бы большие деньги как за рекламу. А тогда – пожалуйста… С писателями еще считались. И если бы они по величайшей глупости не стали дробить союз на правый, левый, верхний, нижний, то он сохранил бы свой авторитет, как другие творческие союзы, мог бы отстаивать свои позиции и интересы пишущих.

На заметку откликнулись. Не скажу, что валом повалили, но была студия: я рассказывал, на рояле играл мой друг, замечательный пианист школы Нейгауза Александр Фоменко. А не менее замечательный художник… на похвалы друзьям мы щедры, и я тут не исключение. Словом, художник коровинской школы (при этом вечно собой недовольный мученик и страдалец из числа русских самоедов) Владимир Симонов вел занятия живописью.

Из этого, собственно, чуть позже и возник созданный мною и ставший моим главным делом Институт журналистики и литературного творчества при «ЛГ», о коем я еще расскажу. Главное, что я стоял у истоков негосударственного образования в России, всего насмотрелся, натерпелся, намучился, но институт все же выстоял и продержался более четверти века.

И какого века!.. Не побоюсь сказать, века, сравнимого с самурайской эпохой в Японии и нашей русской Бироновщиной, Смутным временем и Петровской ломкой вместе взятыми.

Вот такой я был совместитель – совместительствовал с размахом. И при этом умудрялся писать, печататься в журналах, выпускать книги.

В МГИМО я вел курсы: «Литература Востока», «История религий», «Культурология», а затем и «Литературное творчество» – для магистратуры. В Литинституте среди моих учеников были такие выдающиеся мастера отечественной прозы, как Екатерина Шевченко, Георгий Давыдов, Максим Гуреев (все они потом преподавали у меня в ИЖЛТ).

Семинар мы вели вместе с моим прежним учителем Битовым, чьи устные монологи изощренностью мысли не уступали его писаниям.

Андрей Георгиевич как никто чувствовал психологию литературного творчества и умел понимать себя как пишущего, иначе Лев Аннинский не сказал бы о нем, что истинная реальность его повестей – «состояние человека, о себе повествующего».

Мне навсегда запомнились, к примеру, такие его афоризмы, поразительно верные по смыслу: «Я работаю, когда у меня прибавляются страницы на машинке». «Важно знать, где прорвать бумагу для вставки». «Писатель – тот, кто не умеет писать, но иногда у него получается».

Или о Набокове: «Думаешь с восхищением и неприязнью, как можно написать такое!»

Вот и у меня тем временем прибавлялись страницы и, несмотря на неумение, кое-что получалось.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 | Следующая
  • 2.7 Оценок: 7

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации