Текст книги "Тесен круг. Пушкин среди друзей и… не только"
Автор книги: Павел Николаев
Жанр: Исторические приключения, Приключения
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)
«Узнал я изгнанье, узнал я тюрьму»
«Двенадцать лет, любезный друг, я не писал к тебе, – с удивлением читал Пушкин. – Не знаю, как на тебя подействуют эти строки: они писаны рукою, когда-то тебе знакомою; рукою этою водит сердце, которое тебя всегда любило; но двенадцать лет не шутка. Впрочем, мой долг прежде всех лицейских товарищей вспомнить о тебе в минуту, когда считаю себя свободным писать к вам; долг, потому что и ты же более всех прочих помнил о вашем затворнике.
Книги, которые время от времени пересылал ты ко мне, во всех отношениях мне драгоценны: раз, они служили мне доказательством, что ты не совсем ещё забыл меня, а во-вторых, приносили мне в моём уединении большое удовольствие. Сверх того, мне особенно приятно было, что именно ты, поэт, более наших прозаиков заботишься обо мне: это служило мне вместо явного опровержения всего того, что господа, люди хладнокровные и рассудительные, обыкновенно взводят на грешных служителей стиха и рифмы. У них поэт и человек недельный одно и то же; а вот же Пушкин оказался другом гораздо более дельным, чем все они вместе.
Верь, Александр Сергеевич, что умею ценить и чувствовать все благородство твоего поведения: не хвалю тебя и даже не благодарю, потому что должен был ожидать от тебя всего прекрасного; но клянусь, от всей души радуюсь, что так случилось. – Моё заточение кончилось: я на свободе, т. е. хожу без няньки и сплю не под замком».
Письмо пришло из Баргузина (Забайкалье), автором его был В. К. Кюхельбекер, отбывавший в Сибири ссылку, куда угодил за убийство М. А. Милорадовича, военного генерал-губернатора Петербурга. «Казнь» царского сатрапа Вильгельм Карлович совершил без видимой необходимости, поддавшись неожиданному порыву своей импульсивной натуры. В итоге двадцать лет каторги.
Восемнадцать месяцев Кюхельбекера держали в крепостях: Петропавловской, Кексгольмской и Шлиссельбургской; затем перевели в Динабургскую. После десяти лет заключения последовала ссылка, которую Вильгельм воспринял как свободу, о чём поспешил сообщить своему первому другу. На его письмо Пушкин ответил стихами:
Кто из богов мне возвратил
Того, с кем первые походы
И брани ужас я делил…
Выдав их за вольный перевод оды Горация «К Помпею Вару». В приведённых строках поэт в иносказательной форме вспоминал время учёбы и первые послелицейские годы, когда он и его товарищ входили в жизнь, что он приравнивал к ужасу баталий.
Затем для Кюхельбекера последовали новые сражения: 14 декабря, тюрьмы и ссылка. Но вот он возвратился в пенаты (мечта Пушкина), и друг радостно встречает его в своём скромном жилище:
А ты, любимец первый мой,
Ты снова в битвах очутился…
И ныне в Рим ты возвратился
В мой домик тёмный и простой.
Садись под сень моих пенатов.
Давайте чаши. Не жалей
Ни вин моих, ни ароматов.
Венки готовы. Мальчик! лей.
Теперь некстати воздержанье:
Как дикий скиф хочу я пить.
Я с другом праздную свиданье,
Я рад рассудок утопить (3, 340).
Письмо Кюхли (государственного преступника) Пушкин расценил как реальное свидание с другом, и в этом главный смысл стихотворения. Но поэт так удачно завуалировал его, что только в наше время была разгадана тайна «вольного перевода» Горация[141]141
См. Л. Аринштейн. «Непрочитанное послание Пушкина к Кюхельбекеру» – «Пушкин: “Когда Потёмкину в потёмках…”» М., 2012. С. 244–254.
[Закрыть].
* * *
Они познакомились перед открытием Царскосельского лицея осенью 1811 года. Кюхельбекер был на два года старше Пушкина. Долговязый и чудаковатый, Вильгельм несколько напоминал Дон Кихота и был романтиком по складу своего мышления. Директор лицея Е. А. Энгельгардт так характеризовал его:
– Имеет много таланта, много прилежания, много доброй воли, много сердца и много чувства. Он верная невинная душа, и упрямство, которое в нём иногда проявляется, есть только донкихотство чести и добродетели с значительной примесью тщеславия.
Сокурсники любили Кюхельбекера и звали его Кюхлей. Но за его чудаковатость подшучивали над ним. Образцами к сочинительству были для Кюхли поэты XVIII столетия, в частности поэма В. К. Тредиаковского «Тилемахида» (1766), о чём Пушкин упомянул в своём первом опубликованном стихотворении «К другу стихотворцу»:
Не удержался Пушкин от колкости в адрес приятеля и в стихотворении «Пирующие студенты»:
Вильгельм, прочти свои стихи,
Чтоб мне заснуть скорее.
Пушкин в шутку называл Вильгельма внуком Тредиаковского и дал ему имя – Клит:
Конечно, всё это – подростковые шалости. Но вот стихотворение «Разлука», посвящённое Кюхельбекеру при окончании лицея:
В последний раз, в сени уединенья,
Моим стихам внимает наш пенат.
Лицейской жизни милый брат,
Делю с тобой последние мгновенья.
Прошли лета соединенья;
Разорван он, наш верный круг.
Прости! Хранимый небом,
Не разлучайся, милый друг,
С свободою и Фебом!
Узнай любовь, неведомую мне,
Любовь надежд, восторгов, упоенья:
И дни твои полётом сновиденья
Да пролетят в счастливой тишине!
Прости! Где б ни был я: в огне ли смертной битвы,
При мирных ли брегах родимого ручья,
Святому братству верен я.
И пусть (услышит ли судьба мои молитвы?),
Пусть будут счастливы все, все твои друзья! (1, 269)
Лицей Кюхельбекер окончил с серебряной медалью и был выпущен в Главный архив Иностранной коллегии. Но чиновником он быть не хотел и устроился преподавателем российской словесности в Благородном пансионе при Главном педагогическом институте. В пансионе учился Лев Пушкин, брат поэта. Александр Сергеевич, навещая его, встречался с Вильгельмом, который жил при институте.
В апреле 1820 года, когда стало известно о грозившей Пушкину расправе, Кюхельбекер встал на защиту друга. В Вольном обществе любителей российской словесности он прочитал стихотворение «Поэты»:
И ты, наш новый корифей,
Певец любви, певец Руслана,
Что для тебя шипенье змей,
Что крик и Филина и Врана? —
Лети и вырвись из тумана,
Из тьмы завистливых времён.
Сразу после публичного выступления Кюхельбекера на него последовал донос министру внутренних дел. Чтобы не искушать судьбу, Вильгельм уехал за границу в качестве секретаря богатого вельможи А. Л. Нарышкина. Пути друзей разошлись навсегда, если не считать одной пятиминутной встречи 14 октября 1827 года. Это случилось на почтовой станции вблизи Боровичей Псковской губернии.
Кюхельбекера везли в Динабургскую крепость. Оттуда неведомыми путями до Пушкина дошло письмо Вильгельма от 10 июля 1828 года, написанное узником сразу для него и А. С. Грибоедова:
«Любезные друзья и братья, поэты Александры.
Пишу к вам вместе: с тем, чтобы вас друг другу сосводничать. – Я здоров и, благодаря подарку матери моей Природы легкомыслию, не несчастлив. Живу со дня на день, пишу. – Пересылаю вам некоторые безделки, сочинённые мною в Шлюссельбурге. Свидания с тобою, Пушкин, ввек не забуду. – Если желаешь, друг, прочесть отрывки из моей поэмы, пиши к С. Бегичеву: я на днях переслал ему их несколько.
Простите! Целую вас».
Ещё через два года из Динабургской крепости пришло очередное письмо мужественного мученика:
«Любезный друг Александр… от тебя, то есть из твоей псковской деревни, до моего Помфрета[144]144
Помфрет – замок, упоминаемый в «Ричарде II» У. Шекспира.
[Закрыть], правда, не далеко; но и думать боюсь, чтобы ты ко мне приехал… А сердце голодно: хотелось бы хоть взглянуть на тебя! Помнишь ли наше свидание в роде чрезвычайно романтическом: мою бороду? фризовую шинель? медвежью шапку? Как ты, через семь с половиною лет, мог узнать меня в таком костюме? вот чего не постигаю!»
Со дня встречи с другом прошло три года, и все три года узник жил воспоминаниями об этом, по сути, драматическом эпизоде. Всеми своими помыслами он рвался на волю. В темницу Кюхельбекера дошёл слух о намерении Пушкина жениться, он радуется за друга, даёт ему советы, и здесь в общем-то бодрые строки письма прерываются грустным признанием действительного положения заключённого.
«Вообще я мало переменился: те же причуды, те же странности и чуть ли не тот же образ мыслей, что в Лицее! Стар я только стал, больно стар и потому-то туп: учиться уж не моё дело – и греческий язык в отставку, хотя он меня ещё занимал месяца четыре тому назад.
Друг мой, болтаю: переливаю из пустого в порожное, всё для того, чтоб ты мог себе составить идею об узнике Двинском: но разве ты его не знаешь? и разве так интересно его знать? – Вчера был Лицейской праздник: мы его праздновали, не вместе, но – одними воспоминаниями, одними чувствами.
Престранное дело письма: хочется тьму сказать, а не скажешь ничего. Главное дело вот в чём: что я тебя не только люблю, как всегда любил; но за твою Полтаву уважаю, сколько только можно уважать…
Сделай друг милость, напиши мне, напиши. Разумеется, не по почте, а дашь моим, авось они через год, через два или десять найдут случай мне переслать. Для меня время не существует: через десять лет или завтра для меня à peu près[145]145
Более или менее (фр.).
[Закрыть] всё равно».
К сожалению, письма Пушкина к ссыльному не сохранились[146]146
Архив Кюхельбекера частично пропал.
[Закрыть], но то, что они были, никаких сомнений не вызывает. Александр Сергеевич, преодолевая всяческие препоны, издал статьи Кюхельбекера «Мысли о Макбете» и мистерию «Ижорский», книгу «Русский Декамерон»; хлопотал об издании поэмы «Юрский и Ксения» и статьи «Поэзия и проза», цензура не пропустила их.
Бескрайние просторы Сибири разделяли друзей физически, но духовно они по-прежнему были вместе: «Ты хочешь, чтобы я говорил тебе о самом себе, – писал Вильгельм 3 августа 1836 года, – дышу чистым свежим воздухом, иду, куда хочу, не вижу ни ружей, ни конвоя, не слышу ни скрыпу замков, ни шопота часовых при смене: всё это прекрасно, а между тем – поверишь ли? – порою жалею о своём уединении. Там я был ближе к вере, к поэзии, к идеалу…
Есть случаи, где “всяк человек ложь”; но есть и такие, где всяк человек – истина. Писать к тебе и о самом себе, как не высказать того, что во мне бродит? А это ещё рано…»
Десятилетнее заключение не поколебало демократических убеждений Кюхельбекера – Россия по-прежнему была для него страной рабов под гнётом самодержавия:
Узнал я изгнанье, узнал я тюрьму,
Узнал слепоты нерассветную тьму,
И совести грозной узнал укоризны,
И жаль мне невольницы – милой Отчизны.
Последняя весточка, дошедшая к Пушкину от далёкого друга, была связана с исключительным для обоих событием – двадцатипятилетием со дня основания Царскосельского лицея. По этому поводу Кюхельбекер писал Александру Сергеевичу: «Завтра 19 октября. Вот тебе, друг, моё приношение. Чувствую, что оно недостойно тебя, – но, право, мне теперь не до стихов:
Чьи резче всех рисуются черты
Пред взорами моими? Как перуны
Сибирских гроз, его златые струны
Рокочут… Песнопевец, это ты!
Твой образ – свет мне в море темноты;
Твои живые, вещие мечты
Меня не забывали в ту годину,
Как пил и ты, уединен, кручину.
Когда и ты, как некогда Назон,
К родному граду простирал объятья,
И над Невою встрепетали братья,
Услышав гармонический твой стон.
С седого Пейпуса, волшебный, он
Раздался, прилетел и прервал сон,
Дремоту наших мелких попечений,
И погрузил нас в волны вдохновений.
(«19 октября»)
Это был последний привет Вильгельма Карловича Кюхельбекера своему гениальному другу.
Национальный поэт
За пять месяцев до своей трагической гибели Пушкин написал стихотворение, в котором выразил твёрдую уверенность в своём широком признании всеми народами необъятной Российской империи:
Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой,
И назовёт меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык (3, 373).
Более того, поэт выражал надежду (не прямо, но достаточно открыто) на большую известность, чем Наполеон и его счастливый соперник Александр I:
Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастёт народная тропа,
Вознёсся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Александрийский столп[147]147
120-метровый маяк, одно из семи чудес света.
[Закрыть] отождествлялся в России с Александровской колонной – памятником Александру I, воздвигнутым в 1834 году на Дворцовой площади Петербурга. По высоте (47,5 метра) он превысил Вандомскую колонну. Последняя была символом побед Наполеона. Отсюда требование Николая I превзойти её высотой, как победитель великого воителя превзошёл его в ратном искусстве.
Но, как известно, памятники материальной культуры преходящи: сегодня они удивляют людей своей красотой и величием, а завтра они – тлен. Пушкин же притязал на вечность:
Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прах переживёт и тленья убежит.
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Впрочем, подлунный мир ограничивался у Александра Сергеевича своей страной. Как-то на вопрос, где он служит, он ответил: «Я числюсь по России».
Комплексом неполноценности великий поэт не страдал: он ощущал себя «божественным посланником» и «небом избранным певцом»:
Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.
Пушкин не молчал, а потому П. Я. Чаадаев, бывший гусарский офицер, ставший философом, писал ему 18 сентября 1831 года: «Мой друг, никогда ещё вы не доставляли мне такого удовольствия. Вот наконец вы – национальный поэт, вы угадали наконец своё призвание. Стихотворение к врагам России изумительно».
Да, время, когда вахмистр Чаадаев «заставлял мыслить» юного поэта, безвозвратно прошло. Исполненный удивления нравственной и политической зрелостью бывшего ученика Пётр Яковлевич называл его гениальным человеком и признавался:
– Думаю я о вас столь часто, что совсем измучился.
В конце сентября 1836 года вышла 15-я книжка журнала «Телескоп». В отделе «Наука и искусство» читатели увидели статью Чаадаева под заглавием «Философические письма к г-же ***. Письмо 1-е». Пётр Яковлевич послал журнал Пушкину и попросил его сделать замечания по ней.
Это было не первое обращение философа к поэту. Ещё летом 1831 года он передал ему рукопись первого письма со следующим уведомлением: «Я окончил, мой друг, всё, что имел сделать, сказал всё, что имел сказать. Мне не терпится иметь всё это под рукою. Постарайтесь поэтому, прошу вас, чтобы мне не пришлось слишком долго дожидаться моей работы. И напишите мне поскорее, что вы с ней сделали.
Вы знаете, какое это имеет значение? Дело не в честолюбивом эффекте, но в эффекте полезном. Не то чтоб я не желал выйти немного из своей неизвестности, принимая во внимание, что это было бы средством дать ход той мысли, которую я считаю себя призванным дать миру, но главная забота моей жизни – это довершить эту мысль в глубинах моей души и сделать из неё моё наследие».
Тогда Александр Сергеевич не отозвался на просьбу друга – не хотел расстраивать его. Прошло пять лет. Работа Чаадаева появилась в печати, и отмалчиваться уже было нельзя. 19 октября Пушкин закончил роман «Капитанская дочка» и взялся за письмо Петру Яковлевичу: «Благодарю за брошюру[148]148
Отдельный оттиск журнальной статьи.
[Закрыть], которую вы мне прислали. Я с удовольствием перечёл её, хотя очень удивился, что она переведена и напечатана. Я доволен переводом: в нём сохранены энергия и непринуждённость подлинника. Что касается мыслей, то вы знаете, что я далеко не во всём согласен с вами».
Что же это были за мысли, которые философ хотел дать миру, а поэт не воспринимал их? Читайте.
«Мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человеческого рода, мы не принадлежим ни к Западу, ни к Востоку, и у нас нет традиций ни того ни другого. Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода.
У каждого народа бывает период бурного волнения, страстного беспокойства, деятельности необдуманной и бесцельной. В это время люди становятся скитальцами в мире, физически и духовно. Это – эпоха сильных ощущений, широких замыслов, великих страстей народных. У нас этого нет. Сначала – дикое варварство, потом грубое невежество, затем свирепое и унизительное чужеземное владычество, дух которого позднее унаследовала наша национальная власть, – такова печальная история нашей юности. Окиньте взглядом все прожитые нами века, всё занимаемое нами пространство, вы не найдёте ни одного привлекательного воспоминания, ни одного почтенного памятника, который властно говорил бы вам о прошлом, который воссоздавал бы его пред вами живо и картинно. Мы живём одним настоящим в самых тесных его пределах, без прошедшего и будущего, среди мёртвого застоя. Обособленные странной судьбой от всемирного движения человечества, мы ничего не восприняли и из преемственных идей человеческого рода. Между тем именно на этих идеях основывается жизнь народов.
Что такое жизнь человека, говорит Цицерон, если память о прошлых событиях не связывает настоящего с прошедшим. Мы же, придя в мир, подобно незаконным детям, без наследства, без связи с людьми, жившими на земле раньше нас, мы не храним в наших сердцах ничего из тех уроков, которые предшествовали нашему собственному существованию.
У нас совершенно нет внутреннего развития, естественного прогресса; каждая новая идея бесследно вытесняет старые, потому что она не вытекает из них, а является к нам бог весть откуда. Так как мы воспринимаем всегда лишь готовые идеи, то в нашем мозгу не образуются те неизгладимые борозды, которые последовательное развитие проводит в умах и которые составляют их силу. Мы растём, но не созреваем, движемся вперёд, но по кривой линии, то есть по такой, которая не ведёт к цели».
Словом, Чаадаев дал резко отрицательную характеристику России как в её прошлом, так и в настоящем:
«Исторический опыт для нас не существует; поколения и века протекли без пользы для нас. Глядя на нас, можно было бы сказать, что общий закон человечества отменён по отношению к нам. Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его; мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих, ничем не содействовали прогрессу человеческого разума, и всё, что нам досталось от этого прогресса, мы исказили. С первой минуты нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей, ни одна полезная мысль не родилась на бесплодной почве нашей родины, ни одна великая истина не вышла из нашей среды; мы не дали себе труда ничего выдумать самим, а из того, что выдумали другие, мы перенимали только обманчивую внешность и бесполезную роскошь.
Если бы мы не раскинулись от Берингова пролива до Одера, нас и не заметили бы. В общем, мы жили и продолжаем жить, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдалённых поколений, которые сумеют его понять, ныне же мы составляем пробел в нравственном миропорядке. Мы замкнулись в нашем религиозном обособлении. Новые судьбы человеческого рода совершались помимо нас. Хотя мы и назывались христианами, плод христианства для нас не созрел».
Пушкин, хорошо знавший историю России, конечно, не мог согласиться со столь уничижительным её толкованием старым приятелем. Дружба дружбой, а истина дороже. Свой ответ Чаадаеву Александр Сергеевич начал с защиты православия: «Нет сомнения, что Схизма[149]149
Схизма – раскол Церкви.
[Закрыть] отъединила нас от остальной Европы и что мы не принимали участия ни в одном из великих событий, которые её потрясали, но у нас было своё особое предназначение. Это Россия, это её необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех. Вы говорите, что источник, откуда мы черпали христианство, был нечист, что Византия была достойна презрения и презираема и т. п. Ах, мой друг, разве сам Иисус Христос не родился евреем и разве Иерусалим не был притчею во языцех? Евангелие от этого разве менее изумительно? У греков мы взяли евангелие и предания, но не дух ребяческой мелочности и словопрений. Нравы Византии никогда не были нравами Киева. Наше духовенство до Феофана было достойно уважения, оно никогда не пятнало себя низостями папизма и, конечно, никогда не вызвало бы реформации в тот момент, когда человечество больше всего нуждалось в единстве.
Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы – разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие – печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие её могущества, её движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, – как, неужели всё это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Пётр Великий, который один есть целая всемирная история? А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привёл вас в Париж?» (10, 874–875).
Пушкин в конце его жизни – это не тот молодой поэт, стихотворениями которого («Кинжал», «Деревня», «Вольность») вдохновлялись декабристы. Он значительно поостыл и заметно смирился с существующим порядком вещей, хотя «бунтовал» до последних своих дней, не смолчал и в письме Чаадаеву: «Поспорив с вами, я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко».
Полностью отторгнув взгляд на прошлое России как на ничтожество и ничем не заполненную пустоту, Пушкин не мог не согласиться с Чаадаевым в том, что в своём настоящем страна весьма далека (особенно в политическом отношении) от передовых стран Европы: «Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя: как литератора – меня раздражают, как человек с предрассудками – я оскорблён, но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить Отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал» (10, 875–876).
Вот это главное! Это – трезво обдуманная мысль, которую великий поэт, возможно, вынашивал с 1831 года, когда получил рукопись «Философического письма». Это не юношеские выкрики на публику, не сетования, брошенные мимоходом («Чёрт догадал меня родиться в России с душою и талантом!» Из письма к жене. 18.05.1836). Это – кредо национального поэта, немало пережившего и много думавшего. Такие слова отливаются в бронзе или высекаются в граните, их не произносят всуе, ими не разбрасываются. Ими гордятся и дорожат, для них не существует времени, ибо они обращены в вечность. Страдать, искать и сомневаться – таков был удел гения, ставшего нашим «всё».
…Думается, что немалую роль в становлении Пушкина как национального поэта сыграло наличие в его окружении военных – людей, как правило, патриотического склада. Способствовал этому и постоянный интерес поэта к войнам 1805–1815 годов, что отразилось даже, казалось бы, в сугубо персонифицированном стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» (упоминание об Александрийском столпе) и в письме к Чаадаеву (упоминание Александра I и Парижа).
Словом, как военная служба формирует командную элиту, так и обращение Пушкина к военной тематике во многом способствовало взращиванию его как национального поэта.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.