Текст книги "На обочине времени"
Автор книги: Владимир Соболь
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)
Она даже не рассмеялась; может быть, улыбнулась, только я этого не разглядел. Передернула плечиками и протянула ладони, словно бы обнимая пламя.
– Они же не идиоты – лопатить воду за полночь пару часов кряду и – совершенно зазря.
Я изобразил недоумение голосом и жестами.
– Это ты знаешь, где сейчас находишься. И тебе представляется, что весь мир только об этом и думает. Но это совершенно не так. Они вовсе не знают, где мы есть, и даже не представляют, где можем очутиться. А чтобы понять, им надо кое-что сообразить… ну что мы вдвоем в лодке… дойти до озера, приглядеться, найти судно, подняться по реке, пересечь озеро против волны и ветра… То есть угрохать целую ночь, чтобы под утро обнаружить на берегу случайных рыбачков или заплутавших охотников… Расслабься, Боря, кино на сегодня закончилось.
– Со стороны оно, может быть, и забавная лента, – обиделся я и немножечко разозлился. – А внутри – самая что ни на есть суровая правда.
– Всегда так – что для одного жизнь, для другого спектакль. И наоборот.
Я еще больше расстроился. Вот только этого мне и не хватало – после такого суматошного дня, усталому, продрогшему, голодному и до ужаса трезвому (что оставил мне «дядька», выдуло на воде в первые же четверть часа), такому загнанному и забитому, – рассуждать о смыслах и способах существования. Но вставать в гордую позу или же, напротив, угрюмо заваливаться на бок казалось мне не совсем приличным. Девочка меня спасла, и я был ей искренне благодарен. А потому я попытался мысленно встряхнуться и пробормотал, еле шевеля языком, что понять другого человека задача, безусловно, архитрудная.
– Да нет же, – возразила она. – Понять как раз просто; принять – вот где начинаются настоящие сложности…
Я вспоминаю этот вечер, скорее ночь, и мне, в самом деле, прошедшее мерещится словно бы на черно-белом экране. Узкая прогалина, окаймленная деревьями и кустарником, пульсирующее невысокое пламя, что разделяет две крохотные фигурки, и холодный серебряный лунный свет, выхватывающий пятнами очажки травы, отрезки стволов, постель из еловых веток.
Кстати, насчет постели. Когда мы, наконец, улеглись, я все-таки попробовал, как джентльмен, подкатиться к ней поближе, хотя, если бы она вдруг согласилась, сам не знаю, что бы уж там умудрился совершить героического. Но у нее хватило ума и такта вежливо и твердо развести мои руки в стороны, а мне будто кто-то разумный подсказал не настаивать. Мы быстро заснули, но часа через полтора я пробудился от холода и полез менять прогоревший ствол.
Тот вид костра, что Галина устроила перед нашим лежбищем, называется, как я узнал позднее, нодья. Две сухие сосенки, которые я обтесал топориком, она сложила вместе, подперев еще колышками, а сверху навалила третью. Внутри сооружения запалила щепу, и постепенно пламя побежало по всем трем бревнышкам. Часть жара, естественно, уходила на сторону, но и немалая толика лучистой энергии отражалась полиэтиленовым пологом в то место, где приткнулись наши тела, прикрытые распущенным надвое спальником и тщательно расправленными ватником и куртками.
Укладываясь, я еще предполагал, что через несколько минут захолодею до стеклянного состояния, но жизнь неожиданно оказалась настолько тепла, что, как только случайная соседка отвела мой слабый натиск, умудрился мгновенно провалиться в черный, неподвижный сон. И вскинулся, лишь когда жар спал, и пришла пора менять верхний стволик.
Новое бревнышко вспыхнуло так радостно, будто только и дожидалось, когда же его, наконец, запихнут в пламя. Сначала желтые, чуть подкрашеные синим, язычки побежали понизу, а потом уже и ловко выпростались на свободу. Я, не спеша, прогулялся за кусты, облегчить мочевой пузырь и душу.
Озеро отсвечивало темным зеркалом, отражая поднявшуюся луну и набухшие созвездия. Все было тихо, спокойно. Сова беззвучно проплыла метрах в двадцати, ровно взмахивая мощными крыльями; мелькнула и спряталась за деревьями. Но это пусть мыши ее опасаются, а городскому человеку невзначай увидеть такое еще и в радость. И я окончательно уверился, что на многие километры вокруг нет ни одного вредного мне существа…
Вернулся к костру. Он опять разгорелся, весело обхватывая подложенный стволик. Вот вполне логичный конец земного существования – думал я, осторожно примащиваясь рядом на подгнивший уже пенек. Из шишечки, из зернышка проклюнулся когда-то росток, потянулся вверх, вспарывая утоптанную землю. Рос рядом с точно таким же, как он, деревцами, кого-то обгоняя, кому-то завидуя. И настраивал себя дотянуться до тех крон, что так свободно шелестят наверху. Как вдруг всё: остановился, замер и засох.
Другие, кого изначально судьба занесла повыше, продолжают расти, выбрасывая сучья и корни, а это деревце избыло свой срок, и кто же ему виноват, что выпало родиться на болоте, в сырости и холоде, а не в сухом песке, на обдуваемом и обогреваемом пригорке. Значит, такая ему была расчислена судьба, и что толку сетовать, мол, хотелось-то вырасти корабельной мачтой, а не чахлым побегом, что срубят да расколют на топливо для чужого костра. Все мы, живущие, на что-то да пригодны и к чему-то приставлены. Важно не сгнить на корню, а там уже, должно быть, и безразлично: окажешься ли ты в общей поленнице или же встанешь поверх надраенной палубы…
Галина заворочалась и вдруг села, стирая ладонью с лица словно бы паутину.
– Ну что ты там колобродишь? Ложись и спи. Завтра тебе еще топать и топать…
Я залез под наше двуслойное одеяло и прижался к попутчице… Тогда я еще не знал, какая судьба предназначена нам обоим, но быстро согрелся теплом, что пробивалось сквозь сорок навороченных на нее одежек. Даже не стал проверять – имеются ли там какие-либо застежки, а уткнулся лбом ей куда-то в затылок, да так и заснул. И привиделся мне тягучий, томительный сон.
Будто бы я, выпрыгнув из трамвая, режу путь наискось между главным и первым корпусами и в обход последнего подбегаю к памятному мне зданию. И вахтера нет, и на этаже так тихо и пусто, что тишина отчаянно звенит у меня в ушах, в такт пульсирующей крови. Да и кафедра совершенно безлюдна, будто бы всех профессоров, студентов и аспирантов вытянуло сквозняком вдоль распахнувшегося передо мной коридора. Осторожно, крадучись, я пробираюсь вдоль стены, проскакиваю мимо дверных проемов. Не скрежещут станки в мастерской, не пыхтит форвакуумный насос в комнатке Фридмана, не подвывает вытяжка у Решетниковой. Из всех возможных звуков в воздухе повисает лишь шелест моих шагов…
Его нахожу в мною же выгороженном закутке. Останавливаюсь, привалившись к узкому косяку, и долго смотрю ему в спину. Он сидит на высоком табурете, обхватив его лодыжками, и, склонившись над столом, медленно ведет курвиметр вдоль тщательно разложенного отрезка диаграммной ленты. «Студентов уже не хватает, что ли?!» – думаю я. Проводит от края до края, внимательно повторяя все изгибы, вычерченные стилем самописца, заносит результат на листок разграфленной бумаги и снова поворачивается налево, выбирая следующую кривую.
Я помалкиваю и только слежу, как ходят мощные лопатки под застиранной синей футболкой. Так пробегает минут десять… или сколько там возможно во сне… Он отрабатывает один график, другой, третий, действуя все так же размеренно и упорно. Не оглядывается, не поднимает головы, возможно, думаю я, даже и не подозревает, что уже давно не один, только монотонно выписывает число за числом да разворачивает новые ленты поверх уже отработанных. Все, говорю я себе, нагляделся, пора восвояси. Отталкиваюсь плечом, но не успеваю сделать и шага, как Алексей распрямляется. Застываю на месте, а он сидит так же спиной ко мне и смотрит прямо перед собой, сквозь пыльное стекло на тот же самый, так же запущенный, заваленный железом и досками дворик.
– Ну что, – спрашивает он негромко, но чрезвычайно отчетливо. – Набегался?!
Собственно, все оно почти что так и случилось, только значительно позже.
Конец второй части
Часть третья
Глава десятая
I
Дождь простучал по подоконнику и стих как-то вдруг, будто там, наверху, спохватились и мигом перекрыли вентиль. Прокладки небесные сантехники меняли вовремя, так что капало теперь только с карнизов. Люди начали подниматься из-за столиков и по одному, по двое выходили на тротуар. Но протиснулась навстречу течению случайная пара и стала у стойки. Женщина в синем плаще с брезгливым недоверием разглядывала черствые пирожки, мужчина в черной кожанке обернулся на зал, высматривая хозяйку. Он был моих габаритов и лет, но выглядел куда представительней. Жизнь не полоскала его, а несла и подталкивала мягкой струей. Лиза – так звали мою собеседницу – вздохнула и поднялась.
– Кофе им и вина! – скомандовал я зачем-то, не слишком отчетливо уже выговаривая слова. – И мне плесни того же самого еще грамм сто пятьдесят. Прогуляюсь чуток и вернусь.
Организм, отягощенный двумя стаканами сухого белого, требовал облегчения.
Я прогулялся назад до перекрестка и – не без опаски – перебежал Большой. Машины справа урчали нетерпеливо, посверкивали фарами, готовясь тут же, чуть перемигнет светофор, метнуться вперед, через улицу имени вождя, великого, но картавого. Не помню, когда развернули движение, и чадящие колонны понеслись в четыре грохочущих ряда от площади Льва Толстого к Тучкову; так давно это случилось, что, кажется, было всегда. Но и как мы прыгали из троллейбуса на ступеньки «кофейни», я вижу отчетливо. Значит, это событие тоже существовало, обозначив себя в непрерывном потоке Времени. Но – раньше. Раньше, чем сейчас, раньше, чем вчера, позавчера, три года тому назад, и – раньше, чем всегда… Возможен ли такой вид каузальности? А почему бы и нет, если родной и могучий язык допускает сие утверждение без видимого насилия над синтаксисом. Тем более вспомнив принцип дополнительности великого Бора…
Обдумывая новую систему причинно-следственных связей, я перестал контролировать вектор движения и столкнулся с торопившимся навстречу парнем. Моя лысеющая макушка влетела этому акселерату в грудь, он крякнул и подцепил меня под локоть: «Держись, отец, держись! Не грузи ментов своими проблемами…» Фитиль в рыжей замшевой куртке прошествовал дальше, пронося себя над толпой, а я так и застыл, медленно собирая в кучку глаза и мысли. Ну да, если ему сейчас двадцать, пусть двадцать два, у меня уже мог вымахать такой же отпрыск. Несомненно бы вырос, если бы я позаботился об этом вовремя.
Я свернул направо, на Лахтинскую. Сортир не убрали, он стоял, как я и помнил, все там же, в конце небольшого скверика, прилепившись к серой, глухой стене. Левое очко смердело какой уже день, над правым тужился вприсядку растрепанный бедолага; я пристроился к желобку. На подоконнике выстроилась в ряд разнокалиберная стеклянная тара из-под парфюмерии, использованной не по назначению. Должно быть, ее оставили мужики, кучковавшиеся на воле, вокруг обшарпанных садовых скамеек, составленных спинками. Я отряхнулся, тщательно задраился и в общем-то удачно вписался в проем. Шататься в таком разобранном состоянии по питерским стылым улицам значило постоянно призывать приключения на голову и на задницу. Возвращаться в уличную галерею – я вытащил часы из-под обшлага – казалось еще рановато. По такой погоде хозяин картины тоже вполне мог отсиживаться где-то в знакомом месте. Мокрый асфальт казался мне черным, еще темнее, чем моя пролетевшая жизнь. Я снова направился в «Монте-Карло», поскольку обещал вернуться и дорассказать все-таки свою жизнь. Не всю, но изрядный и важный ее кусок, что, казалось мне, сгорел более десяти лет назад, но теперь все явственней проступал из-под пепла. Рассказать, но главное – вспомнить, потому как далеко не все, что проступает в памяти, удается перевести в слова. Неспешно течет речь, куда медленней, чем несутся картинки прошлого.
Только увидав меня, Лизавета потянулась к бутылке, наполнила стакан до самого ободка и присовокупила шоколадный батончик. Я полез за бумажником, но она махнула рукой – мол, рассчитаетесь за все сразу. Что же – я был не против, но три соображения сразу всплыли в моем утомленном мозгу: не знаю, кто и когда потребует меня к окончательному расчету; как обозначить, высказать это всё; и знаете – сразу, увы, не получится…
II
Я не люблю вспоминать. Утверждение сие никак не пьяная бравада, а всего лишь грустная правда. Не вижу никакого особенного резона лишний раз переживать, пересчитывать ушедшие, пробежавшие, пролетевшие, просыпавшиеся мимо растопыренных пальцев дни, месяцы, годы. Не доставляет мне это занятие ни малейшего удовольствия, и предаюсь ему лишь в силу печальной необходимости. Не слишком стыжусь своей жизни – не хуже она сложилась, чем у прочих, хотя, может быть, и не лучше, – но так уж выстроился мой характер, что в память приходят прежде всего именно те моменты, за которые и делается мучительно больно. Стыдно, горько, обидно, но еще иногда и страшно – как только сверкнет малюсенькой искоркой мысль: ведь даже такого могло не случиться вовсе.
Ощущения не стираются со временем, не замещаются другими. С годами нам как будто полагается оглядываться на минувшие горести снисходительно, но ведь, взрослея, мы всего лишь обзаводимся толстой кожей, а память колет нашу беззащитную душу не снаружи, а изнутри. Мы не учимся справляться с неприятностями, но лишь приспосабливаемся к их нескончаемой череде. Неудачи, которые терзали нас в десять, пятнадцать, двадцать пять лет, в сорок вспоминаются с той же напряженностью чувства. Обида не стирается временем. Хотел бы сказать то же самое и о радости, но – увы – не получится. Наверное, еще и потому, что с годами и прежняя удача оборачивается новой горечью. Знаю-знаю – случалось в моей жизни всякое, но в голову отчего-то лезет, прежде всего, дурное. Многое перепробовав, я окончательно понял: любой наш успех – это никак не победа, а всего лишь неполное поражение.
Во всяком случае, именно на верный проигрыш я настраивал себя, возвращаясь на завод после очередного выверта моей насмешливой и капризной судьбы. Наверняка Фомин уже позаботился отписать докладную, расцветив мои трудовые подвиги самыми ядовитыми красками. Обидно, что и придумывать лишнее ему не было особенной необходимости. Я бы на его месте выпотрошил себя же самого буквально за пятнадцать минут.
…В первый же рабочий день имярек напился до невозможности отправлять целесообразную производственную деятельность; в дальнейшем, хотя внешне и подчинялся требованиям трудового распорядка, внутренне категорически им противился и поминутно вставал в оппозицию, впадая в амбиции самого низкого сорта; наконец, с убежденной аморальностью отчаянно прожигал редкие часы отпущенного культурного досуга, в результате чего вошел в конфронтацию с местным населением юношеского возраста и в итоге совершил самовольный побег с места дислокации трудового десанта производственного объединения имени…
Я так и видел, как дуралей наш тщательно выписывает букву за буквочкой, сплачивает их в слова, покрывая своей каллиграфией серый лист формата А4 без всяких помарок. На ябеду сию положат резонную резолюцию, листки аккуратно вставят в мое личное дело, а выдержки из него внесут схожим по выучке почерком в мою трудовую книжку. И все – кончилась моя интеллектуальная карьера, даже не успев еще толком и развернуться. Э-ге-гей, Борис Михайлович! Ну-ка припомни: к чему там больше приучены твои интеллигентные ручки – лом, топор, кувалда?!. В принципе, я могу и за мастерок подержаться, если, разумеется, доверят с такой-то волчьей статьей…
Примерно так я настраивал себя, продвигаясь в вагоне метро от «Горьковской» к «Нарвской», разумеется, с пересадкой на «Техноложке». Время утреннее – половина восьмого, второй поток рабочего люда торопился успеть пробежать проходную завода, КБ, НИИ… Строго говоря, рабочие уже стояли у станков и плавильных печей. Они начинали трудовой день на час раньше, в тот самый момент, когда я только ступал на эскалатор, неспешно уносивший меня под землю. А вместе со мной отправлялись на службу инженерно-технические работники. Вывезти одновременно два потока не смогла бы транспортная система ни одного мегалополиса. Тем более что нас, инженеров-конструкторов-мэнээсов государство производило куда как больше.
Вагон был забит на распор. Я едва успел втиснуться меж уже заскользивших створок и уткнулся носом в чью-то широкую спину. Пахло потом и сыростью, несвежим, помятым телом. Обычные запахи городской жизни. Народ трамбовался в однородную компактную массу, которая раскачивалась в такт движению подземки. Но, заметьте, и в эдакой тесноте отдельные личности еще умудрялись читать. Я говорю не о тех, кому удалось занять сидячее место. Там, кстати, большая часть дремала. Но и среди стоящих кое-кто держал развернутый томик, либо прижимая к груди, либо подняв над собой. И у меня в сумке ехал недочитанный роман Макса Фриша. Но – сейчас меня не слишком интересовала чужая жизнь. Я не знал, как мне выправить свою собственную…
Хотя несколько дней назад, наутро, после той памятной холодной ночевки, Галина вроде поставила меня на относительно прямую дорожку. Сначала растолкала под самый рассвет, безжалостно встряхивая мое скукожившееся за ночь тело, накормила гречневой кашей с какой-то толикой масла, а после повела сквозь лесную чащобу узенькими, почти звериными тропками. Она двигалась налегке, ровным, уверенным шагом, а я натужно трусил в отдалении, стараясь лишь не потерять из виду коричневый ватник. Асфальтовое мое воспитание не приучило перешагивать корни, нырять под ветви, уворачиваться от цепких и гибких побегов, норовящих ухватить то за локоть, то за лодыжку. Минут через сорок утреннего променада я начал уже отчаянно пыхтеть и даже собрался просить немедленного пардону, как тут над темными кронами сосен вдруг замаячила прозрачная ферма лэповской опоры.
– Ну вот, – сказала Галина. – Тебе сюда, потом туда и направо. А мне назад. Надо еще через озеро махануть да не опоздать к завтраку… Что же, беги. Может быть, еще и увидимся.
Я раскланялся и чинно выговорил спасибо. Еще поглядел, как она перелетает через смешной ручеек, стелившийся метрах в тридцати, а дальше уже лишь кусты закачались цветной завесой. Подкинул удобней рюкзак на спину и тоже пошагал себе вдаль, раздвигая руками и грудью сырой от росы подлесок. Просека заросла изрядно, но проложена была относительно ровно (я говорю о подъемах и спусках), и проскочил я ее достаточно быстро. Через час с коротким хвостиком выбрался на шоссе, уже достаточно далеко от поселка. Один грузовик не взял, другой подкинул до поворота на ухабистый грейдер, а на дерматиновых подушках третьего по счету «ЗИЛа» я допрыгал и до чугунки.
С поездами мне повезло, даже в Волховстрое я потерял не более часа и в городе появился вечером, но не поздним. Свободного времени в дороге мне досталось более чем достаточно. Сначала в самолетном кресле общего вагона, потом на деревянной скамейке пригородного электропоезда я листал потихоньку замысловатую книгу мудрого швейцарского немца, а то дремал, остужая лоб запотевшим оконным стеклом. Изредка выбирался в тамбур подымить и поразмыслить, решить, что же мне делать в конце концов со своим незадавшимся существованием. Я разворачивал его и так и эдак, то разглядывая с лицевой стороны, то расправлял с изнанки, растягивая, рассматривая на просвет, но по всему выходило – быть мне изрядно битым. Как ни крути, а хуже и гаже я еще не влипал.
Что же тот Гантенбайн притворился только слепым? Мне бы не только потерять зрение, но еще и оглохнуть, фантазировал я, подвигая носком едва теплящийся окурок к узкой щели между ребристой откидной ступенькой и дверью. Слишком много чувств дано человеку; куда ему еще экстрасенсорика, когда и с простейшим рядом впечатлений он не может справиться толком. Хотя скажем честно: на вкус и на запах мир наш немногим лучше, чем представляется бинокулярному зрению.
С вокзала я, разумеется, отправился прямо домой, но в комнате не задержался. Оставил рюкзак, ополоснулся в ванной, сменил одежку, но ждать возвращения матери не решился. Я… я не мог решиться изложить ей очередной выверт моей прихотливой судьбы. Она бы не поняла, то есть – не посочувствовала, а поучений я уже успел наслушаться на всю жизнь, что, надеюсь, еще осталась.
Я выскочил на улицу, а там ноги сами понесли меня к Графу. Сперва, правда, я прогулялся по улицам. Когда видишь Питер день за днем, месяц за месяцем, привыкаешь к нему, и он начинает казаться унылым, угрюмым, разочарованным. Точь-в-точь как ты сам. Он словно подстраивается под твое сиюминутное настроение. Но когда возвращаешься даже после недельной отлучки, понимаешь, что живешь в лучшем, красивейшем городе этого мира. Может быть, где-то есть другие, похожие, но я их не видел. Сорок лет меня не пускали за границы нашей великой родины и, наверное, в этой жизни уже не выпустят.
Перемахнув Пушкарскую, я вышел по Кронверкской на Большой и повернул налево. Пошел медленно, не торопясь, ведя ладонью по фасадам знакомых домов. Мне нравятся рустованные стены, даже если этот камень всего лишь хорошая имитация. Штукатурка набухла осенней влагой, но еще сохраняла тепло нашего лета, и я словно подпитывался энергией, взамен утраченной последние дни. Да и асфальт, казалось мне, подогревал ступни через микропористые мои подметки. Не дай бог, подумал я, не дай бог мне другого города, буду держаться за этот зубами, ногтями; пока он есть, пока он стоит, может быть, и мне удастся выдюжить и отбиться… Я дошел до улицы Подковырова, где в угол дома была встроена табачная лавка. Я бегал сюда еще пацаном-семиклассником. Тогда не курил, но баловался, и порой кто-то из взрослых покупал нам пачку пахучего «Джебела». Сейчас взял десяток коробочек «Солнышка», запасся на неделю вперед, но потратил практически все оставшиеся рубли. На копейки можно было еще взять «тройного» в кофейне. А потом покатил к Графу.
Куда же еще мне было податься? Дома ждали близкие, но чужие, а там сидели посторонние, но свои. В конце концов, где мы можем отыскать свой дом? Там, куда нам хочется возвращаться, там, куда нам хочется приходить в любом состоянии. Там сидят те, кто не будет задавать лишних вопросов, а просто нальет граммов сто чего-нибудь крепкого да сунет дольку яблочка на закуску… За столиком я даже взбодрился и резво побежал к другу. Завернул на Лахтинскую, проскочил первый дворик и уже добежал до середины тоннеля, как вдруг затормозил. Подошвы мои будто прихватило к полу неким суперпупермоментом, да еще в экспортном исполнении. Я застыл на бегу, постоял, развернулся, вскарабкался по лестнице до первой площадки, присел на подоконник, закурил и вновь призадумался на манер незадачливого кибернетического рыцаря из рассказов Станислава Лема.
Я же совершенно упустил из виду, что в таком разобранном состоянии мне появляться у Сереги теперь никак невозможно. Боря Гомельский просто обязан войти уверенным, быстрым шагом, сжимая в левой руке десяток без одной красных, вспушенных гвоздик, а в правой – тонкую шейку изысканной тары лучшего коньяка, в крайнем случае дагестанского. И не тоскуя, не мямля, звонко выкрикнуть вытверженный назубок экспромт, поздравить счастливую пару своих лучших друзей с началом совместной жизнедеятельности… Чудак на букву «м»! Если бы я только знал, куда выведут нас эти дорожки… Но не было у меня в ту пору ни костюма с искрой, ни галстука в серебристую крапинку, да и последний рубль я только что разменял в «Монте-Карло». Голос мой тоже после вчерашних приключений и таежной ночевки сбивался на хрип. Может быть, подумал я, отложить этот визит хотя бы на день. Завтра, после разговора с Провоторовой, мне уже будет совсем все равно: что служба, что дружба, что безответное мое чувство… Да уж лучше мне было тогда сразу сбежать по ступенькам и потопать быстрей восвояси, срезая угол через Матвеевский. Но кто-то злой и темный придержал меня, уговорил обождать, обдумать, обкурить это дело… Была б на то моя воля, так из всего перечня действий выкинул бы напрочь глаголы, начинающиеся на «О», и первым из них – оборачиваться…
И тут ворвались они, да с таким треском и ором, будто бы их от самого Большого гнала шпана, залетевшая сюда с Васильевского. Оглоед Пончо еще и толком не сумел вписаться в проем, зацепил гитарой за торец двери, брякнул декой плашмя, благо инструмент был обмотан фланелевой тряпкой. Я тоже не успел всмотреться да поразмыслить, как пальцы мои сами собой легли на язык, загибая привычно кончик… Парни уже проскочили за лестницу, но по свистку послушно затормозили. Гарик вернулся первый и, запрокинув голову, выглядел меня поверх перил.
– Привет! – сказал он без особенного энтузиазма.
Пончо же в те давние дни был мне рад, не знаю уж сам почему… Тогда, да… Сейчас, после той августовской ночи, он не только не подойдет, но еще отвернется…
Он завопил и потопал вверх по ступенькам обниматься и чмокаться.
– Вот, Бориска, цветы наконец-то взяли. Понимаешь, на рынке не подступиться, цены прямо атомные. Пришлось бежать на Братьев Васильевых. Знаешь, там напротив Ленфильма магазинчик открыли, якобы из Болгарии. Но и там жаждущих минимум половина Питера… Ну, может быть, треть…
Стало быть, они пылили сюда от «Горьковской». Гарик тащил пучок гвоздик и боезапас, выпячивая грудь и выдвигая подбородок, а Пончо воинственно размахивал гитарой, ухватив ее за гриф чуть ниже порожка.
– Ты-то чего дожидаешься? – осведомился Гарик; он и оставался внизу, только опустил сумку на пол и оперся на перила локтями. – Он не придет, а она и не уходила.
Гад этот небрежно покачивал цветы, покусывая за стебли, а я рассматривал его сверху, сопоставляя уровень обиды и пределы возможностей. Ох, совсем ни с какой руки мне было махаться в тот мутный и ветреный вечер. Наш толстячок поэтический, и тот отделал бы меня, не особенно напрягаясь.
– И то, Боря, правда. Сергей строго предупредил, чтобы ни на минуту не опоздать… День рождения все-таки.
– Неизвестного солдата? – усмехнулся я.
– Что ты! То было позавчера. А сегодня у Лены.
Вот ведь блин горелый! Когда уже такое вышибает из памяти, стало быть, и впрямь пора тушить фонари и свечи несостоявшейся жизни. Однако не зря подсознание так тянуло меня в этот дом сегодняшним вечером. Только о чем же оно пыталось предупредить меня на последнем отрезке?.. Я спустился и пошевелил ногой объемистую сумку. Обмотанные серебряной фольгой головки гордо тянулись к свету сквозь разъехавшуюся молнию.
– Я сегодня пустой, так что вхожу в долю. Прикиньте, сколько с меня, через неделю отдам.
– Решайте с Гариком, – перевел стрелку Пончо. – Он у нас нынче сберкассой…
Кому-кому, а наследному принцу я желал оставаться должным при самом паршивом раскладе. Но выбирать было уже не из чего, да и поздно…
Дверь в квартиру хозяева держали только притворенной, и сквозь светлую щель тянулись на площадку табачный дым и неразборчивые отзвуки шарканья, звяканья, бормотания – словом, веселого праздничного шума. Замки в дни больших приемов Граф с приходом первого гостя ставил на предохранители, радостно утверждая словом и делом: чужие здесь не ходят. И то правда, сколько помню я наши посиделки, посторонние не показывались. До поры, впрочем, до времени… Пончо с Гариком шмыгнули в прихожую, а я вновь застрял у перил, заглядывая за коричневую створку. Долго, секунд восемнадцать, не мог решиться сделать следующий шаг, перемахнуть низкий порожек, будто бы опять кто-то невидимый придержал осторожно за локоть и быстро шептал невнятно на ухо, советуя и остерегая. Но никогда я не верил предсказателям и провидцам, а торчать столбом перед входом казалось вовсе нелепым. Либо поворачиваться и уходить, либо…
Внутри было душно, сыро и очень тесно. Кому не хватило крючков на вешалке, сваливали свои плащи у стены. Я высмотрел стопку пониже и аккуратно сложил на нее курточку. Толпа уже теснилась к столу, но я первым делом пробился к Елене. Она сидела в углу дивана, свободно откинувшись на спинку, слегка опираясь на подлокотник. Если у меня до этого момента и оставались какие-то сомнения и надежды, то, лишь взглянув на нее, отчетливо ощутил, что теперь это место останется за ней очень надолго. Был на ней, помнится, черный полосатый брючный костюм, и поверх жакета выбивался большой бледно-коричневый бант. Гарик уже поднимался с коленей, потирая правую чашечку, а Пончо, размотав деревянную подругу, бряцал нечто не слишком отчетливое, но явно бравурное. Я спокойно ждал своей очереди. Мы не встречались недели три, а может быть и месяц – в общем, целую жизнь, потому как в последний раз она была женой другого моего друга, да и сама, в сущности, представлялась мне иным человеком. Что же она сделает, увидев меня, – покраснеет, вскочит, смутится?..
– Здравствуй, Боря, – просто сказала Елена, когда моя физиономия обозначилась в непосредственной близости. – Очень рада тебя видеть.
Эти несколько слов она выдохнула абсолютно ровно и с той же спокойной улыбкой, с какой только что принимала вялые цветы и нестройные аккорды. Не знаю уж, кто меня ущипнул или дернул, но я вдруг вытянулся, состукнул стоптанные каблуки и – склонился над протянутой мне кистью, хотя и не касаясь губами кожи. Одного только запаха мне хватило, чтобы одуреть вовсе.
– Графиня… – пробормотал, выпрямляясь. – Всегда!..
Начал уже отодвигаться, пятясь и кланяясь, но кто-то сзади крепко стиснул мне плечи. Попробовал отмахнуться, но локоть мой притормозили еще на взлете.
– Стоять, не рыпаться! – рявкнул в ухо знакомый, чуть надтреснутый голос. – Ты где пропадал, отец?! Уже три недели телефоны обрываю: домашний, служебный. Уехал, говорят, но скоро будет… Надо потолковать, Бобчик. И лучше сегодня.
– Если только успеем, – ответил я, намекая на некие возможные обстоятельства, самому еще, впрочем, не слишком понятные.
Граф развернул меня и довольно оскалился сверху.
– А куда ты, на фиг, денешься?! – кинул мне в спину, когда я уже полез к столу за рюмкой и бутербродом, и, как всегда, оказался прав.
Ну да, мы с ним снова сошлись в самом разгаре празднества, где-то еще до полуночи. Теперь мне уж и не вспомнить толком, что мы объясняли друг другу наперебой, крепко обнявшись и уперевшись лбами – ему-то пришлось изрядно согнуться, – но почему-то совершенно отчетливо слышу свою последнюю фразу: «Между нами нет женщины!..»
Как же нужно было нарезаться, чтобы ляпнуть такое вслух. Впрочем, не сам я это придумал, а всего лишь подслушал и выучил. Так заявил, проворачивая попутно барабан револьвера, могучий бритоголовый персонаж старого французского боевика. Хорошо смотрелся фильм, хотя давний и черно-белый. Главным по сюжету оказался замечательный актер, с ушами, развернутыми под прямым углом к черепу. По сценарию у него была почему-то русская кличка, и парень в динамиках постарался обезобразить ее до неузнаваемости.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.