Электронная библиотека » Владимир Соболь » » онлайн чтение - страница 18

Текст книги "На обочине времени"


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 02:45


Автор книги: Владимир Соболь


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Но, между прочим, сама Елена наверняка видела себя – Маргаритой. А когда догадалась, что рядом с ней живет вовсе не Мастер, было поздно менять и меняться.

Запомнилась мне еще одна работа Ольховского. Лешка выставился тогда вне очереди, замещая Юру, отравившегося рыбным паштетом. Продавались тогда плоские и круглые баночки, куда плотно набивались шпроты, только не обжаренные в масле, а перемолотые в однородную массу. Были они весьма дешевы, вкусны, питательны, и Крюгер, втянувшись в работу, подзаряжался исключительной этой коричневой субстанцией, то намазывая ее на зачерствевший хлеб, то попросту слизывая с ножа. Как утверждала его законная подруга, живи он один, то и в сортир бы не отлучался, приспособив рядом мятый оцинкованный бак или же эмалированное ведро, дабы опрастываться без отрыва от производства.

Так эти вскрытые наспех баночки, с зазубренными, отогнутыми наполовину крышками, и заполняли стол вперемешку со скрученными тюбиками краски. В пустые Юра кидал окурки, но, заглядевшись на собственный холст, мог загасить сигарету и в той, откуда едва успел зачерпнуть. В общем, способ существования нашего Крюгера даже меня мог довести до рвоты. Крепкая, впрочем, натура пряталась под его неказистой внешностью, но какая-то порция прокисла в те дни настолько, что не выдержал и луженный портвейном крюгеровский желудок. Тогда Граф перезвонил Ольховскому.

Лешка не кочевряжился и тут же прискакал с завернутой в газету работой. Я давно уже замечал, что длинный очень хорошо чувствует разницу между собой и Крюгером, не стремится занять чужое место, но всегда готов оказаться рядом. Ну и нам повезло натолкнуться на новую, хотя и не законченную толком работу. Этот парень тоже считался художником, но общение с кистью занимало тогда не самую существенную часть его жизни.

– Полторы картины в год, – фыркнул однажды Юрка. – И те недоделаны. Подмалюет, подмажет, походит вокруг, а потому ему уже надоест. Повесит на стенку, приведет бабу, якобы поглядеть, и вот тебе все искусство…

Мастерам виднее, но я и у самого Юры не взялся определить – в какой момент его уродцы уже готовы к выходу в свет. А вот коллаж, выставленный Лешкой в тот раз, показался мне весьма любопытным. Квадрат холста, натянутый на подрамник, был ровно залит нежно-голубой краской. И на этом небесном фоне, прочно сцепившись друг с другом, где бок о бок, где внахлест, брошены были раскрашенные с фотографической точностью крошечные изображения разнообразных вещей, которыми так гордится наше неуемное столетие: аэропланы, телефоны, приемники, пластинки, сборная мебель, холодильники, автомобили и, конечно же, телевизоры. Ровно же в центре разлетевшейся колоды символов второй половины века Лешка вырезал силуэт, профиль некоего субъекта, сутулившегося в раздумье. Контуры его еще сливались с окружающим миром, но остальное Лешка щедро замазал черным, мрачным, убивающим душу цветом, все больше сгущавшимся от краев к середине. «Ecce homo» («Се человек») – гласила надпись, каллиграфически выведенная в правом углу.

– Славная идейка, – усмехнулся Смелянский, когда я пересказал ему события очередного нашего собрания. – Странно только услышать ее от эдакого обормота. Говоришь – мрак сгущается к центру? Ну-ну…

Так же аккуратно, как посещал роговские семинары, и с той же приблизительно частотой я встречался и со Смелянским. Без этих бесед тоже обойтись более не мог. Поднимались вместе по эскалатору и шли большим кругом, точнее, огромной дугой по Загородному, по Фонтанке. Доходили до Семеновского моста и по Гороховой сворачивали налево, к ТЮЗу. Потом Звенигородская и – Марата. Где-то у Разъезжей ныряли в подвальчик, где перехватывали по паре порций плохого кофе, отогревая пальцы о керамические стаканчики. Хорошее питье варили только на Петроградской, но Смелянского туда не удалось затащить бы и «Кировцем»; в «Сайгоне» толкалось слишком много чужих, ненужных людей, там нам казалось чересчур тесно, шумно и неуютно, немногим удобнее, чем в моем личном, завешенном тряпочкой закутке. «Дядька» Сашка где-то отыскал гнутый трамвайный поручень, самолично отдраил его, выточил пару фланцев – крепить на стенку, и преподнес мне на день рождения. За вечер я продолбил полдесятка отверстий и теперь счастливейшим образом мог домашними вечерами отгородиться от мира, оставляя на свою долю диван, книжную полку и письменный стол с маленькой синей лампой; а этого, согласитесь, не так уж и мало.

– …что там кипит в самом нашем нутре? Глубочайшая и чернейшая тайна!

– А Рогову не понравилось, – вставил я в подвернувшуюся паузу; Смелянский и так затянул свой монолог почти на четверть часа. – Покрутился рядом, поводил носом, а потом сказал, что здесь слишком много от мозга.

– Ему же надобно чего-то от брюха, – покривился Мишка. – Тогда уж пользует фенолфталеин. Но тоже с умом: ведь коли от его живота полезет, мало не покажется.

– Но в Лешке ему не пришлось еще и слишком аккуратное письмо. Слишком уж, он сказал, все выписано, без нажима, без промаха, глазу остановиться и негде.

– Так в том-то и штука, – заволновался Смелянский. – Именно здесь и смысл работы, какой ты ее рассказал. Дело не в вещах. То есть, конечно, в них, единственных, но не в функциональном их качестве, а только лишь – статусном. В количестве и безликости. Сами по себе они нам вроде бы безразличны. Значимо лишь их присутствие рядом, безостановочное кружение, своевременная замена устаревших моделей. Нам наплевать, какой там движок гоняет фреон в радиаторе, мы видим одну переднюю стенку, блики на полированных поверхностях, протертых панелях и вымытых стеклах… Есть два существенных способа конфигурации пространства. Один – определить себя относительно объектов. Другой – попытаться понять, насколько далеко предметы расположены от тебя. Этот – для Человека. Первый же – для толпы.

– Для такого же человека, – поправил я. – Но привыкшего жить в толпе.

– Э-э! Живущий в толпе принадлежит к иному, совсем отличному от нас виду. Но я сейчас о другом. Во втором случае мы знаем о своем существе и располагаем остальным миром сообразно его сущности. В первом – лишь подозреваем, что существуем на свете, но не слишком в этом уверены. А потому самоопределяемся именно по близости к материальным ценностям, по степени обладания. Тогда холодильник надобен нам не затем, чтобы держать там бидончик пива и тарелочку брынзы, а – объявить согражданам: мол, я, Боря Гомельский, владею рефрижератором наиновейшей марки, а потому стою больше и стою выше, чем вы, гопота босоногая. В предельном случае нет нужды даже пользоваться вещью, поскольку самая щадящая эксплуатация не идет ей на пользу.

Пока мы прикуривали, я обдумывал его тираду.

– Знаешь? Честно признаюсь – не возражал бы. И квартиру отдельную из двух комнат, и холодильник огромный на кухне, и письменный стол у окна, магнитофон помощнее, чтобы верхние частоты не зарезал, и, может быть, даже машину к подъезду. Но тогда только жить и радоваться, а длинный закрашивает весь ливер черным.

– Да я о чем тебе уже полчаса толкую! – возмутился Смелянский. – Не сама вещь плоха, а наше к ней отношение. Тебе же все перечисленное необходимо самому, и для определенной цели – писать, слушать, кататься. Ты и так уже есть, но с ними покажется проще. А вот отними у Петра Петровича его «москвичок», и что мы получим в остатке? Уж во всяком случае не синь небесную. Мерзейший сгусток зависти, злобы, страха, и какая там муть колышется и зреет – ни один Фрейд не додумает.

– Вот и Лена говорит… – начал было я, опомнился, но – увы – слишком поздно.

Мишка скуксился и будто залез поглубже, спрятался в теплую и пышную свою дубленку: хороший ему привезли тулупчик с какого-то из Карпатских отрогов, может быть и вовсе из зарубежной Румынии. Только в нем он еще больше ширился в плечах и бедрах, становился похожим на белого же медведя, вставшего на дыбки и озиравшегося вокруг с горестным недоумением. Я же по-прежнему боролся с зимой в осеннем пальтишке, выставляя против январских морозов воротник серого драпа, и тер о него попеременно то одно ухо, то другое.

Да и черт с ним! Сколько же нам топтаться около, болтать о вечном и обходить стороной самое насущное. Я страшно злился на них троих, впрочем и на себя, четвертого, поскольку до сих пор не сумел подстроиться, взять верный тон ни с одним, ни с другой, ни с третьим. Больше всех меня раздражал Смелянский. Выговорившись осенью, он словно навсегда закрыл тему, искренне запамятовав о своей неудачной женитьбе. Тогда и таскался бы, как и раньше, к Графу, сидел в компании, рассуждая о сущем, перекидываясь мыслями с бывшей супругой. Привел бы невзначай девочку пофигуристей. Надежда, кстати, так и осталась верной подругой шатнувшемуся в сторону кавалеру. Не пропускала ни одного собрания, да еще к каждой крюгеровской картине подавала гарниром фирменный свой гуляш. Это бы я и высказал разом Смелянскому, если бы вдруг осмелился.

У меня самого болело внутри не меньше, а, может быть, даже острее. Ведь я же все-таки видел обоих вместе, красивых, довольных и вроде бы даже счастливых. С Лениными предками у них вроде бы тоже кое-как сладилось. Графа они все так же не желали ни знать, ни видеть, но сознались, что прочее было сказано сгоряча да с горя. Пусть появляется, когда и как только захочет, но – одна. О чем они еще ее просят, можно сказать – умоляют: не смущать новыми фортелями начальство отца. Деньгами – помогут. В разумном, конечно, объеме.

В такой неловкой позиции они себя заморозили. Из инструментальной конторы своей Лена уволилась, пожалев Михаила, но, в первую очередь, разумеется, и себя. Коллеги ее обрадовались возможности свести старые счеты – не знаю почему, но не могла она прижиться в любом месте – трещали уже в полный голос, подбивая друг друга собирать плебисцит на предмет объявления то ли бойкота, то ли остракизма. Не дожидаясь, пока ее выживут по древнему демократическому обычаю, Лена ушла сама. Из прежней упряжки высвободилась, но к другой подходить пока не спешила.

Серега ломался на продуктовой базе да разгружал фуры у гастрономов на Петроградской. Она же раз в две недели посещала родителей, пила чай, угнездившись в знакомом кресле, привычно поддерживала чашку над фарфоровым блюдцем. Беседовала о книгах, журналах, фильмах, выставках, расспрашивала об общих знакомых, о себе говорила, лишь отвечая на прямой вопрос, но и тогда отделывалась парой фраз. Часов в одиннадцать поднималась, заглядывала в свою комнату, где даже томик Верлена, брошенный на пуфике у кровати, оставался раскрытым на той же странице (так она мне рассказывала), и забирала конверт, придавленный настольной лампой… Граф встречал ее у подъезда – места в тех краях были тогда глуховаты и небезопасны.

Думаю, им неплохо жилось в то время. Длился сей счастливый промежуток чуть больше двенадцати месяцев. Утверждают, якобы надежда – плохой ужин, но им тогда мерещилось, будто только-только приступают к завтраку. «Прорвемся!» – такой замечательный лозунг вывела чья-то не слишком уверенная рука на обоях в прихожей квартиры Графа: аккурат напротив вешалки в середине мерцающего пятна, которое отбрасывала на стену пыльная лампочка, устроившаяся под потолком. «Прорвемся!» – и широкий восклицательный знак был еще и жирно заштрихован сеточкой.

Жизнь раскладывалась скоро, удачно, и прикуп маячил там, вдалеке, едва ли не с джокером от чужой колоды. Наивная затея с домашней галереей и камерными чтениями уже выкристаллизовалась и без остатка поглотила прежний раствор. Мало того – образовавшийся минерал оказался столь весом и чудесен, что где-то там, в верхних сферах, решено было придать ему соответствующую огранку.

– А ведь мы ничего и не просили, – радостно шепнула Елена мне на ухо. – Сами, сами пришли и все предложили. И как он это верно предугадал…

Я оказался, так уж сошлось, рядом с ней на диване, когда Рогов объявлял о создании – уже официальном – нашего сообщества. ХЛОПС – художественно-литературное общество Петроградской стороны – так именовалась теперь наша компания. Сам же Виталий Валерьевич признавался его куратором, направленным от Союза мощных творческих сил; даже двух Союзов: и того, что расположился на Воинова, и того, что угнездился между Морской и Мойкой. То есть в чиновных документах, где расписывался Рогов, получая материальную компенсацию за наше высокоинтеллектуальное общение, мы именовались невинно и скучно одним из десятков литературных объединений, разбросанных в то время по всему городу. Но в наших сугубо внутренних бумагах: уставе, протоколах, решениях, письмах – мы назвали себя только хлопсами.

Забавную аббревиатуру предложил Крюгер, и я помню, как сначала из табачного дыма, сгустившегося в комнате далеко за полночь, выплыло Слово, а потом уже Граф расшифровал его по возможности прилично. Однако сперва каждый успел повыпендриваться, поиздеваться ровно в меру своего ума и понятливости. «Хлопснем, хлопец, да чипсанем!» – таков оказался сухой остаток от тех воплей, что не менее часа давили мне на уши.

– Не боитесь, коллеги? – спросил Рогов. – Ведь засмеют.

– А нехай регочут, – лениво отозвался с подоконника Юрка. – Но мы все-таки хлопснем – пробочкой в потолок, стаканом по столешнице, ладошкой по попке… Такова вот наша хлопсно-образовательная программа.

– Именно этого и не будет, – решительно заявила Лена. – Или же мы сделаемся уже не хлопсы, а – холопы-с.

– Ты уж чересчур сурова… – попытался урезонить подругу Сергей, но его перебила Надежда:

– Кто же мы и есть, если не те, у которых вечно чубы трещат?

Сейчас я понимаю, что она была, безусловно, права, вылущив главное даже не умом, а бабским исконным потайным чутьем.

– Мало смотреть, надо еще и видеть, – повторял неустанно Рогов, разбирая наши работы.

Так Наденька, быть может, заглядывала не так далеко, как другие, но, что замечала, схватывала мгновенно…

Наши – обмолвился я? Ну да, грешен есмь, тоже несколько раз мучил друзей текстами собственного сочинения. Без особых амбиций затевал обычный мартышкин труд, чтобы не слишком выделяться среди прочих. Никаких рифм – чур меня, чур! – голая проза и то – без всяких фантазий; такой уж из меня окололитературный чукча: что запомнил, то и пропел. Один день… нет, не пугайтесь – всего лишь заводского инженера: метнулся туда, послали сюда, взял образцы из литейки, детали со сборки. Совещание здесь, лопнувший корпус там, расписался на двух приказах и одном распоряжении: выговор, благодарность и участие во внеплановых испытаниях. Только присел закончить статью для «Заводской лаборатории», прибежала сотрудница отпрашиваться к больному ребенку; сложил листы в папочку и стал вместо нее к копру…

Народ слушал не слишком внимательно, да и самому Рогову мои писания не легли на душу. Похвалили, не очень уверенно, за фактуру, попинали, достаточно вяло, за все остальное, но финальной кодой В. В. меня огорошил:

– Вы, Боря, не смущайтесь, а пишите, пишите, пишите. Читайте изредка нам, радуясь хотя бы и двум десяткам слушателей. Литература, конечно, не ваш хлеб, но разумный человек должен управляться со словами. Обязан уметь соорудить из них простое и внятное сообщение. Не судьба вам сочинять рассказы и повести, но, когда возьметесь излагать на бумаге ваши соображения относительно каких-то суперважных и тайных проблемах науки и техники, упражнения нынешние, ой как вам еще пригодятся…

Он оказался прав. Побаловался я впоследствии пару раз научпопом без особого отвращения, но с ощутимой материальною пользой; полагаю – и читатели обеих моих брошюр были не слишком обескуражены. Да и работа, которая накапливается сейчас урывками, глава за главой, лет через пять должна распухнуть до уровня монографии. А взобравшись же на нее, можно будет и поглядеть, где там обитается докторская. Переводить же первичные ощущения в мысли – задача далеко не простая и не слишком естественная; требует она известной сноровки и, главное, навыка…

Я был послушным учеником. А с Леной у Рогова случались постоянные сшибки.

– …Вы сознательно отказываетесь от школы. Вы отбрасываете метод. Вы боитесь учиться.

– Я боюсь подхватить чужую интонацию, – отчетливо произнесла Лена. – Я опасаюсь затертых слов и остерегаюсь заимствованного ритма.

Она, единственная, не выходила читать на середину и сейчас сидела в своем углу у торшера и книжной полки, разглядывая Графа с Роговым, которые, по обычаю, гнездились плечом к плечу у стола. Двое-трое особо приближенных устраивались на диване, остальные, захватив стулья и табуретки, разбредались по комнате. Я усаживался у тумбочки с магнитофоном, где на полу ждал меня личный мой тюфячок, маленький, но тугой, как подушка-думочка. Ко мне еще присоседился Пончо.

Елена уже отчитала свои вирши, за сорок минут перебрала три десятка листочков и теперь готовилась слушать сама. Никто не торопился высказываться, боясь угодить впросак. У всех еще бились в ушах диковинные сочетания звуков, распиравших комнату, пока Лена напористо выпаливала строчку за строчкой. По мне, она могла читать хоть инструкцию по использованию туалетной бумаги, я все равно слышал бы лишь этот мягкий, чуть пришепетывающий голос. Но прочим хотелось еще узнать: про что все это рассказано.

Отчитанные листочки расхватывали, едва они сползали с руки на коричневое одеяло, сохраняющее родную обивку дивана, читали глазами, передавали другим – и без толку. Зрение мало чем помогало слуху, смысл никак не отстаивался, напротив: слова будто сопротивлялись, когда их пытались выстроить другой чередой, сподручней и проще. Говорить пришлось Рогову. Хотя по нашим правилам мэтр заканчивал обсуждение своим веским резюме, но в тот вечер он его и начал, словно «разжигая» общее купание, первым ныряя в ледяную воду; иначе бы так и промолчали оставшееся время, пялясь на тусклую машинопись и подпихивая друг друга локтями.

– Вы, Лена, пишете, безусловно, стихи…

Елена медленно наклонила голову, словно бы благосклонно принимая почтительное признание.

– …мощные, захватывающие, даже – завораживающие. Но я остерегусь называть это поэзией. Пока сие только жест. Лихой литературный жест. Вы опасаетесь слова, прямого высказывания и придумываете обходной маневр. Ваша проблема, как я ее понимаю, – каким же образом заставить читателей прочувствовать ваши ощущения, которые вы не решаетесь изложить прямо и без уверток. Вы нашпиговываете текст символами, требующими усердной и внимательной дешифровальной работы. Вот… – Он перелистал пачку и вытянул нужный листок. – Пример – «Обожженною глиною день…» Во второй строфе у вас пристраиваются по звучанию Тартар – Арес – сентябрь. С первого взгляда такая последовательность – всего лишь бессмысленная аллитерация. Но я, с вашего разрешения, предложил бы такую последовательность суждений: Тартар – царство мертвых, Арес – бог войны и сентябрь… допустим, просто сентябрь. Тогда здесь содержится сообщение о воинственном уходе, решительном изменении статуса существования, случившемся именно осенью.

Я мысленно похлопал В. В. Угадал же ведь, бестия, но еще и потому, что знал, куда глядеть и за кем подсматривать.

– Возможны и другие прочтения, – прошелестела Елена.

– Разумеется, – легко согласился Рогов. – Я лишь попробовал показать, как несложно дешифровать самые, казалось бы, запутанные, замкнутые в себе конструкции. Но это еще не литература.

– Однако, может быть, уже поэзия, – вставил Граф.

Рогов огорчился.

– Вам, молодежи, свойственно начинать с конца. Поэзия – дух стихотворения, но его основание – умелая версификация. То – прочее, литература, – чем вы так снисходительно пренебрегаете, это и называется искусством с маленькой буквы. То искусство, что оказывается однокоренным слову искусный. А за этим понятием, если воспользоваться, Лена, вашей методой, кроется еще и некое подвижничество. Отрешение от искуса, суетной мирской жизни. Но и главного, понятного всем, значения нам достаточно для беглого взгляда. Это ремесленничество, вытверженные профессиональные навыки – необходимый фундамент любого литературного дела. Кроме того…

– Боюсь, что кроме этого уже существовать ничему не возможно, – бесцеремонно перебила его Елена. – Кроме как подпрыгивать ямбом да сыпать хореем. Десятитысячный раз рифмовать мне-окне.

– Что же делаете вы? – вскинулся Рогов. – Натыкаетесь на простую, согласен, примитивную, допустим, хотя и точную рифму, но не ищете другую, оригинальную, а всего лишь добавляете в строфу пару висячих строк. Вы надеетесь оживить этим стихотворение? Нет, вы его убиваете. Оно задыхается от избытка необязательных значений. Слабые намеки повисают…

– Здесь другое отношение к слову.

Это подала голос девочка Оля, кругленькая и вертлявая, похожая анфас на овальчик, перехваченный пояском ближе к верхней трети. Она училась на вечернем филфаке, тоже писала стихи, простые, школьные, о Луне и лужах, но притом Ленины строчки зазубривала наизусть и готова была твердить их часами, было бы кому слушать. Даже я от нее шарахался и затыкал уши. Глазки поэтессы Оленьки сходились к переносице, и, когда она вдохновенно принималась вращать зрачками, мне все чудилось, будто бы в ребра мои вгрызается диковинный коловорот.

– Пожалуй, – чуть помедлив, согласился В. В. – Только мне оно кажется изрядно надуманным. Возьмем хотя бы такое, звучное, – «Перечень черных вещей никогда…» Я долго не мог понять, чем же держится этот текст, а после вдруг догадался. В первой строке выбирается некое слово, потом его значение смещается куда-нибудь на седьмую позицию толкового словаря, и на него заставляют откликаться вторую строчку… Ну и так далее, так далее, до самого финала. Выходит, согласен, весьма эффектно, особенно когда ложится на слух, но, только лишь разбираешь, как это сделано, сразу становится скучно.

– Когда игра разгадана… – пожала плечами Елена.

– Но литература не только игра.

– Да нет же! – крикнул с подоконника Крюгер. – Именно игра. Наизабавнейшая. Может быть, увлекательнейшая из всех.

– Кроме прочего в ней присутствует еще и высказывание, – оборонялся Рогов.

– Шутка!

– Которой донельзя хочется быть принятой всерьез. Разве не на это рассчитывает каждый пишущий? Но, чтобы ваше слово было не просто услышано, а понято и, более того, принято, его нельзя бросать наугад. Сами собой они не улягутся в нужном порядке. Их надо выстраивать постепенно, одно за другим, подгоняя и прилаживая по единому проекту.

– Но, кажется, именно этим Лена и занимается.

Рогов повернулся к Сергею:

– Да… то есть нет. Она не ищет свое слово, а перебирает чужие, выкладывая узор красочный, сочный, но – бесцельный, а потому – бесполезный…

– Обрати внимание, – грустно сказал Смелянский, когда я закончил пересказывать наши споры. – Мы все упираемся в одно и то же…

Мы стояли с ним на набережной Фонтанки, у Лештукова моста, обратившись спинами к самому большому театру нашего города. Счастливый народ ломился в двери зеленого здания, зажав в кулаке заветные листочки плотной бумаги. Мишка раскурил сигарету и оглянулся, чтобы узнать, на что же уставился так приятель.

– Да, Бориска, жизнь клубится, бурлит, проносится мимо нас. А мы с тобой рассматриваем ее от обочины.

Тогда я не поверил ему, но сомнения оставил при себе, как уже привык постепенно…

Я не скучал на заседаниях ХЛОПСа, разглядывал картины, слушал чужие тексты, менял кассеты на магнитофоне, когда заканчивался собственно семинар и начиналась неформальная часть нашего общения. Доставали бутылки, резали булку и сыр, Надежда разогревала свою острейшую смесь (если выставлялся Юра), и народ, чинно отсидевший два с лишним часа, быстро смыкался вокруг стола. Делалось и дымно, и шумно, не веселее, но как-то раскованнее чувствовал себя каждый, словно вырвавшись на большую перемену после контрольной по алгебре. Пили, закусывали и – продолжали болтать. Подробности наших бесед вспоминаю уже с изрядным трудом, вылавливая из ровного нескончаемого гудения случайно запавшие в память обрывки. И чем только, спрашиваю я себя, вспоминая те, разлетевшиеся уже годы, чем занимали мы свое время?..

Как-то раз Вилен откопал в заводской библиотеке здоровенный томище о зверствах немецко-фашистских завоевателей. Он, Вилен, сделавшись заместителем начальника отдела, обязан был транжирить время еще и на идеологическую обработку своих подчиненных. Название книги выскочило из головы – нечто привычное, а потому быстро сквозящее мимо ума: но вслед перечню концлагерей вставили под обложку и циркуляры для германских солдат, отправившихся в мрачном сорок первом году отвоевывать жизненное пространство на Восточно-Европейской равнине.

Я как раз заскочил к начальнику показать результат моих опытов с эпоксидной смолой – пытались мы, заполняя волосовины в неудачных отливках, подобрать достаточно текучий состав, который бы вместе с тем и схватывался в нужное время. Идея оказалась непродуктивной, мы только попортили ядовитыми парами глаза и долго бегали в поликлинику, закапывать в зрачки атропин. Вилен уложил на стол разграфленный мной листок и, пока водил по цифрам карандашом, подвинул мне раскрытую книгу. Перед моим приходом он проглядывал наставление будущим губернаторам завоеванных городов. Много там было злого и чужеродного, но одна любопытная мысль билась подспудно, проскакивая по параграфам и пунктам, а напоследок, не утерпев, вылезала все-таки в явном виде, оформляясь под каким-то тридцать лохматым номером, – только не позволяйте этим русским заговорить себя.

Я не поленился сбегать в библиотеку, переписать эту книжищу на себя и в тот же вечер, раскрыв на заранее заложенной странице, сунул под нос Смелянскому. Мы как раз спустились в подвальчик отогреться от январских морозов, которые умеют кусаться и в Питере. Мишка искренне и долго смеялся – я был рад хотя бы тому, что сумел вывести его на пару минут из мрачного ступора, – а потом клацнул зубами и провыл зловеще:

– Слушай врага!.. Слушай врага!.. Всегда слушай врага, ибо если он и преувеличивает, то лишь для твоей же пользы.

– Думаешь, я не могу о тебе подобных гадостей наговорить?

– Можешь, – охотно согласился Смелянский. – Только они так и останутся гадостями, потому как истинно насущного ты не уловишь. Чтобы различить в человеке имманентную ему неприятную черточку, нужно, прежде всего, как следует озлобеть. Насчет болтовни германцы подметили верно. Может быть, оттого и евреи так прижились в России, что отыскали-таки на этом неприветливом глобусе роскошное место, с обитателями коего всегда и сколько угодно можно трендеть о мировой душе и божественном определении, о порядке и воле, свободе и смерти, о смысле всего и бесполезности прочего… Да, грешны, ибо словоохотливы. Однако с обратной стороны этой инсинуации мы тут же считываем и свое оправдание. Ведь, если не говорить, как тогда заниматься тем, что существует-то лишь в языке. Поршень или кардан проглядываются в чушке стальной отливки, будущая стена в тоннах необработанной еще глины, а истинное суждение – в четырехтомном словаре Ушакова.

– Или же в перечне неопределенных интегралов, – заметил я, уже угадывая ответную реплику.

– Именно! Все наши значки и закорючки – суть символы еще одного языка. Никому же не взбредет в голову упрекать математиков за их орудия производства – ручку или в крайнем случае мел. Никому не приходит в голову совать им в ладони мотыгу или кувалду. Философов же почему-то все норовят спихнуть в ассенизационный обоз. А между прочим, в беседе исполняется важнейшая функция человеческого рода – упорядочение приобретенного опыта. Вот мы с тобой, как наиновейшие перипатетики…

Я не хотел уесть Смелянского, но позабавился сам и развеселил пригорюнившегося друга. Он по-прежнему наотрез отказывался появляться у Графа, да я, впрочем, и не настаивал. Мы и так с ним общались, хотя и не слишком комфортно, но – в стиле известной школы поклонников многохождения. Что же до остальных, то каждый мог отзвонить Михаилу домой или на службу и выспросить его мнение по поводу некоего субъекта, объекта, происшествия или суждения. Однако ни одна рука не удосужилась последовательно набрать необходимую комбинацию из шести цифр. Следовательно, подобный разговор им не требовался.

Но жаль, все-таки жаль. Я бы, например, с удовольствием послушал, как Смелянский вцепился бы в Рогова, лишь разобравшись, за какой недостаток упрекает тот Юру. Избыток мысли он отыскал и в его картинах, излишнюю рассудочность и литературность.

– Вы слишком хорошо знаете, зачем пишете, – выговаривал он едва ли не раздраженно, хотя обычно держался с нами корректно до приторности. – Вы знаете гораздо больше, чем успеваете рассмотреть. Ум у вас забегает вперед глаза. Для художника это опасно.

Сам в себе упрек представлялся достаточно логичным и не противоречивым; оставалось неясным – с какого бока его предъявить Крюгеру. А тот и не думал объясняться вовсе. Сергей уже выставил на стол полдесятка бутылок «Фетяски», Надька притащила чугунную сковородищу. Я тоже успел потолкаться и вернулся на место с полной чашкой и далеко не заполненным блюдцем. Мяса на всех не хватало, как и пряников. Юрка, вместе с прочими, ухватил свою порцию не слишком горючей жидкости, сидел в оконном проеме, потягивал вино, покуривал, стряхивал пепел за батарею, поглядывал в окно, туда, поверх вымороженного брандмауэра, где над заснеженными крышами блестками в черном небе слабо, но заманчиво пульсировал бессмысленно громадный мир.

– Работа должна убеждать меня сама по себе, – горячился В. В. – Я не обязан знать обстоятельства места и времени. Зачем вы выбрали такое название – мусорный бак эпохи развитого социализма! Думаете, через полвека кому-нибудь будет дело до этих безобразных портретов, смятых газет, папиросных пачек, бутылочных этикеток, промышленных отходов, пищевых отбросов?! А люди! Господи! Простите, Юра, но что за уроды высыпали на двор, и куда же они карабкаются по спинам и плечам друг друга?! Что же пытаются выискать в этом вонючем контейнере хищные носы и скрюченные пальцы?

– Смысл, – пожал плечами творец.

– Смысл? – Мэтр, картинно демонстрируя недоумение, откинулся на спинку дивана. – Но, простите еще раз, – чего?

– Всего, – безразлично кинул ему Юраша и приподнял над головой стакан, показывая хозяину обмелевшее дно.

Рогов хрюкнул, но картину купил, присовокупив к двум уже у него имеющимся. Граф слушал внимательно, но помалкивал, потому как успел получить свое всего лишь полумесяцем раньше. Его прозу определили как вольный перевод с американского… образа жизни.

На этот раз он читал рассказ очень жестко сконструированный, стремительно летящий вперед, раскручивающийся вдоль ловко придуманной, почти авантюрной фабулы. И фон был вырисован не досконально, но точно набросан несколькими ударными штрихами – сутулящиеся дома, влажные кривые улицы, грязные столовые, где всегда отвратительно пахнет пережаренными котлетами и прокисшим картофельным пюре. А вот персонажи выглядели совершенно ирреально. Никак не могли такие люди топтаться по нашему асфальту, пить кофе из керамических стаканчиков, курить «Стюардессу» и закусывать стакан водки третьей частью шоколадной конфетки.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации