Текст книги "На обочине времени"
Автор книги: Владимир Соболь
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)
Глава четырнадцатая
I
Не знаю, с чего Граф выдумал, будто бы коршуны кричат: «Чиль!» Сразу я его не спросил, а после было все не с руки и не ко времени. Может быть, тогда я это место пропустил, не заметив, но позже выяснил, что подобный клич испускают другие птицы – маленькие, юркие соколки, отчаянные бойцы, у которых и крылья изогнуты под острейшим углом, на манер копья.
Несколько лет спустя наша группа сплавлялась по одной шустрой алтайской речке. Мы с Галиной и еще две байдарки. Прошли сложный каньон и сразу по выходе из ущелья свернули к правому берегу. Осмотрелись и решили передохнуть денька полтора: перевести дух и немного подремонтироваться. Как раз над нашей палаткой, в высокой и густой кроне оказалось гнездо проворных птичек. Утром я проснулся задолго до завтрака; разбудили меня яркое солнце, переполненный мочевой пузырь да ужаснейший гам, который хозяева луга подняли в своем жилище.
Я выполз из спальника, выкарабкался наружу, но, исполнив требования организма, не вернулся в «памирку», а уютно устроился у ближайшего дерева. Замечательный открылся мне вид на все стороны света. Даже ветер, выпрыгивая из темной скальной трубы, замирал в растерянности, очарованный простором и светом. Река тоже разливалась и успокаивалась. Тот берег начинался точно такой же луговиной, но за ней широкими неровными уступами поднимался лес, чтобы уже далеко, почти за пределами моего взгляда, исчезнуть, иссякнуть, уступая место камням, льду и снегу. А в небе плавали коршуны.
Раскинув огромные крылья, отороченные мощными маховыми перьями, они кружили и кружили, уверенно опираясь на восходящие потоки теплого воздуха, то ввинчиваясь по широкой спирали в протертое, прозрачное, как стакан, небо, то снижаясь почти до верхушек деревьев. Их было, пожалуй, почти с десяток, но точно не знаю, потому как они постоянно менялись. Временами кто-либо вдруг скрывался за лесом, а оттуда, случалось, взмывало сразу двое, и кто может сказать: возвращался ли это прежний охотник, или же другие спешили ему на смену. Да и не в этом дело.
Они парили там, вдали, за мирно поплескивающей рекою, но иногда кто-то вдруг, невзначай, опускал ближнее к нам крыло и, выйдя из круга, направлялся неторопливо к воде. Болботанье наверху мгновенно стихало, и только лишь коршун достигал середины реки, повисая над ее стрежнем, «чиль-чиль-чиль» раздавалось из листьев, и хозяин гнезда в одиночку кидался отстаивать дом, сад и усадьбу. Он вопил, отчаянно работал крыльями и, разгоняясь, одновременно набирал высоту, так что в две-три секунды оказывался выше нарушителя неписаной конвенции, превосходившего его габаритами раза в три. Оттуда он мог уже прямо пикировать на спину пришельца. «Кабрирование» – так вроде бы называется этот прием в роду человеческом.
Коршун боя не принимал, опять перекладывал крен и отворачивал на родную сторону, показывая нам широкий хвост с треугольным вырезом посредине. И соколок торопился назад, в гнездо, а там клокотал что было сил, рассказывая подруге, как он проучил залетного наглеца. Проходила четверть часа, и другой коршун решался проверить, насколько крепка невидимая глазом граница. И снова клекотало звонкое «чиль-чиль-чиль», и отважный малыш выскакивал из ветвей, разрываясь от ярости.
К чему вспомнилась мне эта сцена?.. Да тот крылатый пацан тоже был в своем роде Великий Воин. Один, совершенно один, он отстаивал право и честь своего семейства против стаи огромных и наглых пришельцев. Впрочем, и в нашем повседневном существовании мы тоже, наверное, можем отыскать подобные личности. Те, кто не шумя, не поднимая ненужных волн, в угрюмом одиночестве исполняют свой долг. Перед кем?.. Да, прежде всего, перед самим собой.
Но Граф никогда не приезжал на Алтай, не сплавлялся по реке, пенящейся в узком каменном жерле, не следил против солнца за тяжеловесным полетом черных коршунов, не слышал, как захлебывается в гневе их благородный противник. Думаю, ему вдруг вспомнилось, что в русском издании приключений двуногого лягушонка коршуна зовут Чиль. Именно его призывает на помощь беспечный мальчишка, которого уносит по лианам и веткам стая завистливых обезьян. Вполне разумно предположить, будто бы имя птицы образовано в подражание ее горделивому кличу. Но даже если кто-то из троих – автор, переводчик, читатель – напутал, то я им охотно прощаю, ибо суть услышанного мною, а после читаного и перечитаного, совсем не в случайных деталях.
Серега сам определил жанр своей повести как «ненаучная и несуразная фантастика»; напихал в текст все, что когда-то слышал, видел, читал и сохранил в своей памяти. Эту окрошку он заправил собственным воображением. Похитителей огня перемешал с папуасами Тихого океана, заставил их изъясняться в стиле американских почитателей испанской корриды, поселил в неведомом времени, в неизведанном месте, а в центр этого всего отважно воткнул себя, гордого и несчастного.
Рогов, помнится, как-то, походя, бросил: мол, вы, ребята, пришли неоправданно рано. Не система вас душит, а все общество не готово принять новые цели и ценности. Еще живы те, кто выстоял в ужаснейшую войну, еще требуют слова те, кого стирали в лагерную пыль конвоиры, надзиратели и прорабы наших великих строек. Еще, в конце концов, не выговорилось предыдущее поколение. Что же вы можете придумать такого, дабы оправдать собственное существование? Что вы можете предложить зрителю и читателю? Пока ничего, а потому и приходится, сцепив накрепко зубы, ждать, пока подойдет ваше время.
Вот тогда, наверное, Граф и высмотрел свое отражение, легкую тень, мелькнувшую на фоне грозного Леса. Увидел себя курчавым и смуглым защитником первобытного рода, Великим Воином, десятки лет готовившимся к жестокому рукопашному бою, но – так и не сумевшему добежать до противника…
Разумеется, это не напечатали; да и странно бы выглядела такая проза на страницах тогдашних журналов, еще подозрительней сделалось бы, если такой труд обернулся бы вдруг удачей. Рогов совершенно справедливо определил: люди слушают только тех, кто нашептывает им, как они хороши и красивы. Даже из наших никто, кажется, не сообразил о чем же рассказал им Серега. Восторженная девочка Оля Красная, поглядывая искоса на Елену, умудрилась обвинить Графа во всех идеологических грехах. Автор одновременно оказался буржуазным империалистом, великорусским шовинистом и – советским милитаристом. Тот лишь усмехнулся, развел руки в стороны, потянулся и – принялся сортировать, выравнивать листочки, заполненный неровной, многажды правленной машинописью.
Я тоже промолчал, но вспомнилась мне одна не слишком известная повесть Гайдара. Аркадия, деда одного из влиятельных людей дня сегодняшнего. Там некий военный оценивает картину, на которой люди торопятся в светлое будущее в солнечный день, по ровной дороге, прорезающей колосящееся поле. И замечает юной художнице, что таких путей к всеобщему счастью не может быть в принципе. И он, боевой офицер, поставил бы по бокам радостно гомонящей толпы боевое охранение, вперед же выпустил парочку легких танков с пехотным десантом…
Но я спорить не стал, поскольку все равно мы с другом остались бы вдвоем против всех. А в этой компании отстаивать свое эго мне уже не хотелось. Ждать, понял я, больше нечего. Надо пить, петь и, если удастся, еще и поспать перед службой.
Потом я попросил у Графа его повесть (или рассказ, не знаю уж как лучше именовать этот текст), перечитал не раз и не два, держал у себя несколько месяцев, пока хозяин не потребовал вернуть папку. Четырех копий, возможно, кому-то было тогда достаточно, но Серегина раздолбанная «Москва» с трудом пробивала три, а потому он дорожил каждой. Вместе с рукописью я не поленился прихватить еще и бутылку, и мы с ним славно посидели вдвоем. Лена отправилась навестить родителей, и нам никто не мешал беседовать целый вечер да попивать все то же «сухое-кислое». А потом я еще проводил его к Новой Деревне, и, ожидая Елену, мы ходили с ним вдоль заснеженного квартала от моста через Черную речку до «Детского мира» на углу переулка, почему-то названного Карельским. Говорил-то в тот вечер, в основном, Граф, я же лишь спрашивал, но больше молчал.
Я пришел еще засветло. Вскоре стемнело, и за окном закружился колючий февральский снег, а мы сумерничали при тусклом свете настольной лампы. Я развалился на диване, Серега присел у стола, и я помню его широкие, раздавленные от работы кисти, все терзавшие замахрившиеся тесемки, кое-как прилепленные к картону. И голос его, чуть надтреснутый от табака, вина и мороза, плавал по комнате, мешаясь с сизо-пепельным дымом.
Он утверждал, что человек рождается не случайно, и не напрасно судьба забрасывает его в мир на столь короткое время. Мы можем не знать своего предназначения, но он, Сергей Львов, уверен, что каждому из нас намечена цель, и любое самое примитивное существование высвечено высшим смыслом. Только мы, зачастую, никак не хотим примириться с назначенным нам уделом, оскорбляемся его малостью и ничтожностью, ищем более достойное место. Норовим ухватить чужое и в результате лишаемся своего.
– По каким же признакам мы можем определить свою точку? Тот центр, в котором нам надобно приложить свои силы? – спросил я.
– Терпеть и смиряться, – ответил Граф вроде бы невпопад, но тогда мне почудилось, что я его понял.
Как и его герой, Граф тоже отбыл отпущенное ему время в ожидании боя. Никто, кроме двух-трех десятков людей, случайно постучавших в дверь этой комнаты, не читал его текстов, даже не подозревал о Серегином существовании. А нынче уже и никому не удастся разглядеть ни единого написанного им слова. Бумаги сгорели, родители умерли, сестра давно о нем позабыла, от детей он сам оберегал себя тщательно и умело. Можно ли сказать, что человек топтал эту планету напрасно?.. Кто же знает ответ и решится, не обинуясь, высказать?
Если бы Рогов тогда не испугался! Если бы он хотя бы просто отошел в сторону, мы, может, и выплыли. Но В. В. постарался пустить нас ко дну как можно скорее. Он хотел увериться, что мы, прежде всего Крюгер, не засветимся в месте не слишком удобном, не поставим его в неловкое положение. А что случится с нашими душами и телами, его нисколько не занимало.
Первое время казалось, что сообщество ХЛОПСов осталось вроде бы прежним. Отошел, разумеется, Гарик, улетел в дальние страны Смелянский, Крюгер заявлялся все реже и реже. Остальные держались привычного места и заведенного когда-то порядка, но сам дух вольных художников и литераторов выветрился из комнаты, испарился, вышел в небытие. Внешне все оставалось по-прежнему, но все же уже не так. Эдак жить, словно тренироваться в обсохшем бассейне: как будто ты и стараешься, и потеешь, но, не встречая привычного сопротивления, никак не можешь решить: правильно ли проводишь весло, так ли работают мышцы, точно ли выбран угол атаки.
Двигая свое дело, мы нуждаемся в противнике так же, как и в соратнике. Долгое время В. В. замещал с успехом и ту и другую роль. Он был прозрачно понятен и как враг, и как друг. Когда же Рогов исчез, не с кем стало сверять свой внутренний компас. Он ушел в сторону, и на этом месте тотчас выросла высоченная, глухая стена. ХЛОПСы аккуратно постучали в шершавый бетон костяшками, потоптались, переглянулись, присели и – принялись пересыпать песочек горстями из одной ладони в другую.
Больше всех мне сделалось жаль Елену. У прочих была своя личная жизнь, независимая от нашего небольшого сообщества, от прокуренной комнаты, книг, рукописей, картин. Легко живется тем, кто умеет разделять увлечения и обязанности, не обольщаясь, не привязываясь, но – выбирая каждому делу точное время и сообразное ему место. Со стороны казалось, что она просто перепорхнула из одной постели в другую; на самом деле она сорвалась с отвесной скалы. Поскользнулась, сползла, зацепилась, висела-висела, устала цепляться и распустила пальцы. Полет был недолог, приземление – не слишком болезненно и, в определенном смысле, даже приятно, но как же она собиралась жить дальше? Расчет у нее, как я понимаю, был верный. Но жизнь наша определяется не одними желаниями, а и случайными обстоятельствами. Если бы наследный принц не затеял свою аферу, то они бы с Сергеем двигались достаточно уверенно по намеченному маршруту. Однако случайное препятствие выбило их на обочину. Ольховский засачковал, Крюгер обиделся, Рогов испугался, Граф заупрямился, и в результате Лена оказалась в маленькой комнате с мужем-грузчиком, без денег, без положения, с туманными и очень невзрачными перспективами.
Тут уже взъярился и отец-академик. Он-де еще не настолько выпал из жизни, чтобы упустить из вида нынешнюю молодежь, но некоторых ее представителей понимать просто отказывается. Конечно, указывал он дочери, любое начинание связано с известными неудобствами и, прежде всего, недостаточным финансированием; слабовата экспериментальная база, оборудование неточно и ненадежно, да зачастую и сама идея поначалу не настолько еще конструктивна, чтобы из разряда гипотез прыгнуть в класс теорий. Успеха иногда приходится ждать невыносимо долго, но он обязательно придет. Прикатит к тем, кто заслужил его упорным трудом и добросовестным прилежанием. Но если проводить время в праздности и бездействии, то удача заведомо свернет на другую дорожку, двинет к тому, кто и сам ломится ей навстречу.
– Что это за жизнь?! – крикнул, разгорячась, Юрий Дмитриевич. – Как прикажете понимать человека, который, прожив почти тридцать лет, способен только топтаться на перепутье и беспомощно раскачиваться из стороны в сторону? Ни службы, ни дела, ни семьи, и – никакой надежды…
Дочь начала возражать, но он оборвал ее визгливо и бесцеремонно:
– Ты уже позавтракала. Обед изволь приготовить себе сама…
Не знаю, какие доводы приводила Елена, нам она только пересказала родительские гневные речи. Действительно – нам. Я же вместе с Графом приехал встречать ее у отчего дома. Пока мы рассуждали о высшем, она боролась за способ существования. Но что мне показалось странным: обычно в таких перебранках запоминаешь только свои тезисы, а чужие упреки мгновенно выветриваются из сознания. Однако эта девушка всегда умудрялась вывернуть наизнанку любое действие. И когда ей объявили, что ежемесячное пособие урезают в сугубо воспитательных целях вдвое, она гордо отказалась принимать его вовсе…
– Баста! – рубанула она рукой в зеленой перчатке черный, замерзший воздух. – C’est fini!.. Merde!..
В ней все еще кипело и булькало, даже голос то срывался на приглушенный хрип, то взмывал в ультразвуковые высоты. Мы не стали дожидаться трамвая, а двинулись своим ходом через Ушаковский мост, по Каменному острову, минуя Березовую аллею, а перевалив еще раз Неву, свернули по Песочной, уходя в сторону от сытого и разряженного Кировского проспекта.
– Ну и прекрасно! – принялся успокаивать ее Граф. – Зато мы теперь никому и ничем не обязаны…
«Что уж тут замечательного?» – подумал Боря Гомельский, но промолчал. Полтора десятка неровных строчек в неделю. Этого хватит лишь на посмертный памятный сборник. Да и то очень и очень средней величавости…
Гордые амбиции Лены оплачивать пришлось Графу. Есть хотелось пока еще ежедневно. А кроме того, пить, покупать книги, ходить в кино, одеваться – и не в замызганные прошлогодние тряпки. Сам-то Сергей обходился самопальным дешевым костюмом из прочной, якобы джинсовой ткани, простроченной крест-накрест, да еще и пробитой заклепками. Брюки носил, не меняя, и раз в год заказывал подобные какой-то подружке Надежды. Дважды, на моей памяти, решился поменять куртку. Сначала у старой лопнула пройма; а новой разорвали рукав в уличной потасовке. Но оставить Елену разгуливать в обтерханной юбке казалось тогда немыслимым. Сама же она никакую службу так и не сумела исправлять, да и не очень хотела.
Граф осмотрелся и прибился к бригаде, «волчившей» в мебельном магазине неподалеку. «Бугор» в этой команде только торчал в торговом зале, выглядывая и «заряжая» клиентов, а свое рабочее место оставил человеку со стороны. Сергея рекомендовал туда случайный знакомец, с которым пару раз посидели в «кофейне». Сначала он подрядился на разовую работу, но понравился мужикам и сумел задержаться надолго. Заработки там были надежные и хорошие.
Впрочем, он уже чувствовал, что ему не хватает ни сил, ни времени, но еще пытался сопротивляться, тянул, упираясь, ХЛОПСов, и люди приходили пока поглядеть, послушать, поговорить. Но постепенно все-таки стали больше пить, чем читать и смотреть. Да в общем-то настоящего там появлялось все меньше… Помню вечер, когда Красная Оля за четверть часа умудрилась довести меня до нервной зевоты. «Страны-вины… шаман-обман… корысть-молись…» Рифмы глухо колотились о стены, а я все теснее прижимался плечом к тумбочке с магнитофоном и сосредоточенно размышлял: что же такого неестественного Гарик пытался выпросить у этой дурехи?..
– …Где, не мысля, не чувствуя, не сострадая… – звенел тоненький голосок.
Оленька читала наизусть и смотрела в одну точку, туда, где, откинувшись на спинку дивана, под шестидесятиваттной лампой торшера грелась Елена. Да и я пялился из своего закутка туда же. Был на ней, помнится, серый костюм – брюки и жилет с высоким воротником. Сиреневую блузку она смело расстегнула до второй пуговицы, а шею замотала платком, искусно соединив шелковые концы в пышный узел. Длинные ноги перекинула одну через другую, прикрыв колено правой рукой, а пальцами левой придерживала раскрытую книжечку, балансируя ее на узком подлокотнике. Она же сама напрашивается на холст – мелькнула у меня озорная мыслишка. И чего эти дурни уперлись глазами в облезлые брандмауэры и ржавые баки с отбросами?
Господа художники рассредоточились по комнате. Крюгер на подоконнике, Ольховский на полу, у дивана, рядом со своей костистой подружкой, которую он то отправлял в отставку, то вытаскивал из небытия. Иногда хищный кролик откликался на скромное имя Зина. Сегодня была ее очередь краснеть и гордиться. На круглый обеденный стол, покрытый салатной клеенкой, она смело поставила «Петербургский натюрморт»: несколько отварных картошин, присоседившихся к наполовину покромсанной селедке, ломоть ржаного хлеба, тонкий стакан, на четверть наполненный водкой, и, словно уравновешивая грубую материю, чуть поодаль, из темной пивной бутылки на мощном шипастом стебле вымахивала ввысь бордовая роза.
Авторесса не пожалела красного, набухала его столько, что задняя часть цветка, обращенная к стене, казалась издали почти черной. Лепестки она выписала так натурально, что те просто выпирали с холста, а вот селедку словно бы знала лишь по названию или же углядела случаем на чужом празднике. То есть это я понимал, что оно должно быть не рыбой вообще, а селедкой, предметом, случайно пришпиленным к стене, попискивающим и зеленым, как в детской загадке.
Стихотворцы и прозаики уже налюбовались пламенным цветком, и воодушевленная Оля рьяно отчитывала заготовленные тексты. «…Где розовой лужей дробится фонарь…» Пончо сидел в дальнем углу, почти за мольбертом; шестиструнную подругу он придерживал обеими руками, дабы не звякнула ни единой струной. На читках Граф требовал исключительной тишины и сам высиживал положенный час, замерев в позе стального стержня; позволял себе лишь смаргивать, и то через минуту.
– Мы не на стадионе, – поучал он как-то расшумевшегося молодого человека, по имени Шура; тот недавно прибился к ХЛОПСам, именно Оля и принесла два его коротких рассказа, после чего писатель явился сам, закутанный в длинный клеенчатый черный плащ. – Мы так редко показываемся на люди, что не можем себе позволить упустить ни единого слова, ни малейшего звука. Даже само дыхание важно для осмысления слышанного…
Я в своем закутке мог позволить себе несколько больше вольностей, но старался не чихать, не кашлять, не испытывать собственную судьбу и терпение старшего друга. Когда-нибудь все должно было кончиться. Все на этом свете заканчивается, хорошее – слишком скоро, плохое – чересчур поздно, и Ольгино чтение, напоминал я себе самому, не может длиться до бесконечности…
Зашумели листочки, я увидел, как Пончо поднялся, и сам вскарабкался на ноги. Звякнули бутылки, кто-то уже торопливо выставлял на столешницу доставленные из кухни стаканы и чашки. Ольга подошла к Елене и присела на корточки, заглядывая той в лицо. Я открыл тумбочку, перебрал кассеты, вытащил нужную и осторожно заправил ленту. «La boheme…» – грустно вывел знакомый голос. У дивана уже говорили, но до меня доносились только обрывки: «бедная рифма… спондей… движение образов…»; а ведь при Рогове обсуждение шло так же чинно, как и само чтение, стаканы начинали звякать значительно позже… «La bo-heme…» – богема, перевел я давным-давно, даже не зная французского. С прочим легко управилась по моей просьбе Елена.
«Я расскажу вам о времени, которое вряд ли помнят нынешние юнцы… Я нуждался, ты позировала нагой… Богема – мы были счастливы, хотя ели едва ли не через день… Мы были нищими, искавшими славы… Мы читали стихи, собираясь около печки, забывая про зиму… „La boheme…“ – я грел в ладонях стакан, потягивая маленькими глотками дешевое „сухое-кислое“. „La boheme…“ – Азнавур не пел, а рассказывал, волнуясь, но не сбиваясь, разворачивал перед нами свою протраченную, неудавшуюся, непрожитую, в сущности, жизнь. Пончо принес на тарелочке два бутерброда с сыром, я подвинулся на матрасике, уступая ему половину… „La boheme…“– это означало, что нам двадцать лет, и мы жили по законам своего времени…» Воспоминания обрывались, девочки там начинали подпевать, пританцовывая, и темп убыстрялся, срываясь с места в присядку: э-эх! Хорошо быть молодым, красивым и беззаботным. Но юность когда-то заканчивается, и что же приходит после?..
II
La boheme… Богема… Я все спрашиваю себя: почему же это слово так безмятежно звучит по-французски, но стоит лишь перевести его на русский, появляются ирония и досада. «Тут вам не там!» – такой слоган я видел на футболке одного совсем еще юного гражданина. Да, Петербург не Париж, Карповка не Сена, а отыскивая подобие Монмартра, придется выбираться на самую окраину, на Поклонную гору. И климат у нас промозглый, и люди тяжелей и серьезнее. Ленинградская богема…
Девочка Лиза усмехнулась, услышав нелепое сочетание. Хотя, если вдуматься, «Советское шампанское» так же бессмысленно, хотя, пожалуй, и вкусно; особенное полусладкое.
Я сказал ей, что, потягивая «рислинг» у стойки бывшей нашей «кофейни», сам себя вижу персонажем из старой песни. Тем самым юнцом, кто решил вдруг прогуляться по памятным местам своей славной молодости, но – совершенно не узнает ни улиц, ни домов, ни подъездов. «…А наверху была моя мастерская, от которой уже ничего не осталось… И сирень завяла… La boheme… мы были молоды и шальны… Богема – это больше уже ничего не значит…»
Юрка сломался первым. Не знаю, ощущал ли он свою вину, переживал ее, пережевывал. Не могу вам ответить, потому как, если бы на этой планете, кроме меня, не осталось ни одного человека, он и то предпочел бы мысли свои держать при себе. Но в тот вечер, когда он решительно заявил публике: «Все! Наплясались! Пора завязывать!» – я тоже оказался у Графа. Пожалуй, это было через две недели после того женского дня. Нет, не Восьмого марта, а вернисажа картины подруги Ольховского и чтения стихов Оли Красной. А на следующем собрании ХЛОПСОВ мы смотрели картину Юрки.
Когда все уже отговорили, похвалили и немного посетовали, Надька пожаловалась, что Крюгера уже позвали, почти позвали, выставиться с бывшими однокурсниками. Всего-то нужно было принести два холста, таких, чтобы не стояли торчком в общем потоке, но он так и не поехал встретиться, поговорить, узнать.
– Зачем? – вяло отругивался мэтр, восседая на подоконнике. – Только время терять да подошвы стаптывать. Ежу понятно, что ничего не возьмут.
– Но попытаться-то можно! – кипятилась Надежда. – Дворы твои им, ясное дело, поперек горла станут. Но что-то из ранних можно же предложить. Пруд, например… Или кувшин… Тот, что на желтой скатерти.
Юра замялся, потом опять открыл рот, но только кашлянул и снова умолк. Все смотрели на него и ждали веского слова.
– Кувшин им не подойдет, – сказа он чуть погодя, немного умягчив глотку «фетяской». – Там пяток красных гвоздик и все, как одна, засохшие. А две к тому же надломаны… одна у головки, другая в середине стебля… А пруд, это да, это они могли бы и съесть.
– Так в чем же дело? – спросил его Граф.
Крюгер не ответил, только покачал стаканом, показывая сухое дно. Пончо мигом подскочил к нему с бутылкой.
– Но, Юра, это же действительно очень узенький, но все-таки выход, – вмешалась уже и Елена. – Если тебе самому не хочется там показываться, можем съездить и мы с Сергеем.
– Зачем же вам, да еще с Сергеем?! – с неожиданной злобой отрезала Надька. – У него пока еще и жена есть. Если уж я его самого тащу, то с одним холстом и подавно управлюсь. Завтра же и скатаюсь.
– Ты не найдешь, – сказал Юра.
– Скажи где, там и возьму.
– Бери. – И Юра, не глядя, мотнул головой в сторону мольберта.
Там, уже снова завешенная белой тряпкой, стояла очередная его работа. Не помню уже, что именно, но, конечно же, новое, недавно написанное – злое, темное, перекрученное, никаким своим углом, никакой стороной не подходящее выставке молодых и талантливых. До меня не сразу дошло, Елена с Сергеем сообразили немногим быстрее, зато Надежда тут же вскочила со стула и прыгнула к мужу, выставив скогченные пальцы. Пончо оказался не слишком проворен, гитара, которую он не успел выхватить из-под Надькиной тяжелой ноги, улетела к стене, растроенно жалуясь и дребезжа.
– Ты его записал. Вот этим.
– Ага, – равнодушно согласился Юраша. – Какая, в сущности, разница – тем или этим.
Пончо оставался там, где стоял, перед Юркиным подоконником, оказывая посильное и пассивное противодействие. Сам он ничего не делал, зато и Надежда не могла убрать его в сторону.
– Ты! – прошипела она. – Сын такой мамы!.. Хоть понимаешь, что ты наделал?!
– Я, – отозвался ее благоверный все так же вяло. – Юрий Германович Крюгер, находясь в здравом уме и при твердой памяти… А маму не трогай.
Граф поднялся, с некоторым усилием усадил Надежду на место, а Пончо долил ей стакан из бутылки, которую все еще держал в руке.
– Это что?! – щелкнула Надька ногтем по нечистому стеклу. – Сейчас бы водки. А так – не возьмет.
– Да в самом-то деле! – взорвался уже и Серега. – Ты можешь нам объяснить, какую фигню опять вдруг придумал?
Неожиданно Крюгер заговорил. Ни раньше, ни позже я не слышал от него столько слов кряду. Он не торопился, не сыпал горохом, но ронял фразы, как части тяжелого груза, который уже отчаялся унести в одиночку.
– Для чего мы работаем? – спрашивал он. – Для чего заполняем холсты и бумагу странными знаками, пустыми символами, совершенно лишними в этом мире?.. Что побуждает нас к действию – чужое внимание или внутренняя потребность? Если мы рассчитываем на глупого и неблагодарного дядю, то…
Он запнулся, брезгливо поморщился и передернул плечами.
– Если же нас понукает зуд в сердце, мозгу, печени, почках, тогда мы можем довольствоваться самим моментом творения. Художник кладет верный мазок, писатель вписывает нужное слово, и в этом момент они одновременно начинают и заканчивают единственно необходимое действие. Дальнейшее существование предмета уже излишне. Когда его увидят чужие глаза, к нему уже ничего не добавится, от него ничего не отнимется…
Он говорил куда как корявей, это я передаю смысл его программной речи, какой она отпечаталась в моей памяти. Не успел Крюгер закончить, как вскинулась Лена:
– Книга и картина не состоят из одних мазков, слов, знаков препинания и кривых линий. Они есть самостоятельное целое и всегда больше суммы простых слагаемых. Искусство – не арифметика.
Юра подумал и согласился. Потому, объяснил он, и у него есть внутренняя потребность довести начатое дело до окончательного решения. Но, когда картина закончена, нет никакой нужды разрешать ей жить дальше. Он сделал, он понял, что это – неплохо, удостоверился в своей силе и правоте. Сего сознания более чем достаточно. После этого можно наносить следующий слой, строить новую композицию, смешивать новые колера, рассчитывать иные валёры. Кроме того, экономим на холстах и подрамниках…
Надька была права. Такой бред невозможно принять помимо водки. Мы скинулись, каждый выделил сколько мог, и я полетел на «Козье болото». Время было позднее, и нужные нам отделы во всех гастрономах уже закрылись. Ночью алкаши Петроградской стороны кучковались в скверике между Введенской и Воскова. Нечесаного, хромого мужика с брякающей котомкой я вычислил достаточно быстро, но еще походил кругами, опасаясь угодить под облаву. Кроме того, меня беспокоили возможные конкуренты – люди с горящими душами, но пустыми кошельками и дырами на месте карманов. Они могли проследить меня до подъезда или, положим, до первого темного закоулка, а там уже навалиться всей кодлой.
Минут через десять, вдоволь налюбовавшись ночным безобразием любимого города, я взял у продавца литр водки – «Коленвал» или «Экстру», уже не помню, – распихал бутылки по карманам плаща и быстро пошел-побежал, размечая путь наипростейшим способом: от фонаря к фонарю. Вывернув же на проспект, припустил легкой трусцой, заведомо сбрасывая с хвоста возможных преследователей, и еще через несколько минут уже раздевался в полуосвещенном коридоре.
Когда собиралась компания, входную дверь Граф оставлял незапертой: «Кто-то еще подойдет, кому-то нужно уйти по-тихому… с чего же мне отслеживать каждого?» Так он ответил однажды на мой вопрос, и я принял объяснение, не сомневаясь. Да и хотел бы я поглядеть на ту шпану, что рискнула бы сунуться в эту квартиру. Серьезным же людям, казалось мне до поры до времени, здесь искать было нечего.
– Давай сначала, – услышал я голос Елены. – Про холсты, и краски, и подрамники мы уже усвоили.
Я аккуратно протиснулся в приотворенную дверь. Мне обрадовались, но тихо. В тот вечер компания была озабочена не одной только водкой. Хозяин забрал у меня одну бутылку, быстренько вскрыл и расплескал по чашкам.
– Просто, – сказал Юра, охотно обменяв напитки и салютуя нам новой тарой. – Я всего лишь пытаюсь объяснить самому себе, зачем же я занимаюсь всем этим.
Я хватанул свою порцию разом, вместе с прочими, Елена чуть отхлебнула и даже не потянулась к закуске.
– Ну и…
– Если бы я работал на публику, тогда бы, наверно, усердно подкладывался под комиссии на разных выставках. Поскольку я этим не занимаюсь, значит, опираюсь на себя самого. А в таком случае какая мне разница – кто там еще увидит мою картину?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.