Электронная библиотека » Владимир Соболь » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "На обочине времени"


  • Текст добавлен: 27 мая 2015, 02:45


Автор книги: Владимир Соболь


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Хороший был парень Саня, толковый и невредный, но отчаянный разгильдяй. Длинный, худой, смазливый и как-будто совершенно развинченный, словно был вывихнут из всех суставов сразу. И вел себя соответствующим образом. Помню, на уроке литературы мы обсуждали – и осуждали, разумеется, – злостный индивидуализм Макара Нагульнова. Каким-то манером он в который раз нарушал очередное постановление. Суть наших монологов я бы сейчас сформулировал примерно так: «в нашей прекрасной жизни всегда найдется аккуратное место целесообразному и конструктивному поступку». И Банщиков заодно с коллективом прилежно тянул свою худую руку. Кисть только у него никак не хотела торчать штыком и свешивалась набок лопаточкой. Когда же волна докатилась до него, он выломился из-за парты и внятно спросил: «А за что Синявского посадили?» Такая реакция на Шолохова была даже слишком понятна, но уже не безопасна. Могли последовать большой шум и неприятные последствия. Однако в те годы наши учители держались еще вполне пристойно.

Так вот накануне мы решили с Банщиковым, что каждый берет по бутылке, но не договорились о градусах. И я принес «Три семерки», а Саня «Столичную». Булгакова в то время уже напечатали, и я ему процитировал с ходу сентенцию, мол, не следует запивать водку портвейном. Друг мой лишь отмахнулся – не впервой, но не учел, лопух, что всей закуски у нас была лишь пара пирожков, и ни на что другое денег уже не оставалось. Ну мы, само собой, не спешили, двигались в одном ритме с колонной, шли вместе со всеми, бежали, когда требовалось заполнить разрывы, а на остановках заскакивали в соседний подъезд и там спокойно потягивали припасенное питье. Поначалу каждый из своей бутылки.

Я-то не торопился. Любил, признаюсь честно, это дело. Входишь в темный, тихий «парадняк», не спеша поднимаешься по цементным ступеням до первого окна. Присаживаешься на обшарпанный подоконник и потихоньку запускаешь из горлышка в горло жгучий напиток, квантуя его граммов по двадцать – тридцать. А между глотками то обмениваешься парой слов с приятелем, то поглядываешь сквозь замызганное стекло на запруженную улицу. И так покойно делается на душе, будто бы жизнь только-только еще началась… А Саня даже не выпивал, а засасывал, и так жадно, как будто за ним уже гнались, как будто кто-то мог внезапно ворваться и отнять то, что недопито. На самом деле к тому все и шло, и он резкий обрыв в своей жизни хотя еще не видел, но уже предчувствовал. Ну да сие уже другая история…

В общем, когда он уже стряхивал в рот последние капли, портвейна еще оставалось, наверное, с полбутылки. Было это, кажется, как раз перед тем, как колонна вывернула на Большую Пушкарскую. До Введенской мы еще пару раз успели сбегать в подворотню, наскоро принять, тут же отлить, и где-то на Добролюбова Саню развезло вовсе.

Сюда колонны подходили с трех сторон, нас уже начали спрессовывать до кучи, и его оттеснили в сторону, но я хорошо различал над толпой его маленькую стриженую голову. Он уже не шел, а колыхался, пока еще в такт со всеми, но я боялся, что его может, в самом деле, сдуть к чертовой матери. Погода стояла ноябрьская – солнце и жесткий, колючий ветер. А тут как раз подоспела моя очередь тащить наглядную агитацию. Мне в паре еще с одним пареньком с нашего же курса сунули в руки транспарант – что-то такое на нем было нацарапано: то ли «Слава…», то ли «Да здравствует…» – и эту полотняную ленту на мосту Строителей вырывало у нас шквалистыми порывами. Тянуло прочь с такой силой, что трещали деревянные штыри толщиной с хороший черенок для лопаты.

Я крикнул ребятам из группы, чтобы они проследили за Саней. Двое поздоровей и попонятливей откликнулись, протащили его через Стрелку, но на Дворцовом этот пижон просто отключился. И тогда мы его понесли. Смотали транспарант, прихватив полотнищем оба древка, и на такие вот носилки опустили товарища. Он был настолько тощ и легок, что вписался вполне пристойно. Только ноги болтались внизу, шкрябая асфальт каблуками. Однако шестьдесят килограммов живого веса даже вчетвером на вытянутых руках долго не удержишь. И мы водрузили его себе на плечи. Смотрелись мы, должно быть, живописно: эдакая многофигурная композиция «Клиент Большого Дома». Затея идиотская, но все мы уже изрядно захорошели, курсанты из оцепления замерзли и пялились, в основном, на девчонок, а тем, которые в штатском, думаю, просто было к нам не подобраться.

Словом, мы шлепали по площади, слушая, как надсаживаются громкоговорители, как ревут в ответ демонстранты, марширующие пятью-шестью колоннами между Зимним и двумя крыльями Главного штаба, и сами орали что-то нечленораздельное: не по предложенной нам программе, а так, от полной жизни, сладкого портвейна и солнечной погоды. И вдруг, как раз напротив трибуны, Банщиков очнулся. Приподнялся на локте, огляделся и, болтая в воздухе расслабленной кистью, пропел противным фальцетом: «При-ф-фэт, боль-ше-вич-ки!» И как раз в этот момент олух с мегафоном решил перевести дыхание.

Мы чуть было не грохнули этого придурка тут же на площади. Да и он сам протрезвел от страха и запросился вниз. Все пятеро быстро-быстро пошли-побежали вперед, вырвались на Халтурина и там какими-то закоулками, вдоль Мойки, мимо Конюшенной, через Марсово поле свалили подальше от проклятого места…

Сказать по правде – такой реакции я не ожидал. Думал, ну повеселятся, ну пошерстят для порядка, а так – кто же не был молодым да глупым. Тем более что, как я понял из разговоров, особенной симпатии к этим товарищам из Смольного они не испытывали. Мне казалось, что я им дал удачный повод лишний раз посмеяться, позубоскалить, отвести надорванную службой душу. Но они просто молчали.

В комнате, где собралось полсотни изрядно подвыпивших людей, сделалось вдруг ужасно тихо. Я даже услышал, как скребет по блюду нож-лопатка, подцепляя последние куски бисквита. Каждый сидел, словно надувшись, и мрачно пялился перед собой, в индивидуальную чашку. И старик с носом, распухшим, как огромная клубничина; он ел левой рукой, держа правую в черной перчатке на коленях: кисть потерял на лесоповале, где-то в районе Таймыра. И сорокалетний здоровяк-альпинист, чьи мышцы изящно прорисовывались под тонкой шерстью югославского джемпера; как будто не он жаловался громко, что ВАК второй раз завернул ему докторскую: придирки мелочные, а причина понятная. И литературное дарование вполне русского и вида, и отчества тоже помалкивало, как бы в задумчивости пристукивая пальцами по скатерти; но уж он-то сам только что здесь кипел и бурлил, выстреливая гениальные строчки, годами плесневеющие в письменных столах и редакционных шкафах. И даже Мишка озабоченно посапывал над моим плечом, беспокоясь – только я не понимал о чем и за кого.

– А вы уверены, что за вами никто не следил? – спросил Яков Семенович.

Я вежливо напомнил, что история случилась не сегодня, а четыре года назад.

– И так никуда и не вызвали?

Я отчетливо и очень аккуратно объяснил аудитории, что никуда никого не вызывали, никто к нам не приходил, и никаких последствий Санина идеологическая диверсия не имела. Разве что я окончательно разругался с тогдашней подружкой. Потому что не пошел на условленную вечеринку, а, забрав из дома запасенную бутылку, поехал к Банщикову, у которого тоже что-то было. Родители его гуляли где-то за городом, и нам никто не препятствовал упиться вволю. Напоследок и там вроде появились какие-то девицы, но это я помню уже нетвердо.

Поверили они мне, не поверили, но – приободрились. И уже застучали ложечки, помешивая сахарный песок в чашках, кто-то зашуршал салфеткой, промакивая пролившийся на брюки лимонный сок – хорошо пропекся пирог в духовке, – и, конечно же, со всех сторон стола посыпались поучения. Я тоже уткнулся в свой кофе и не следил за тем, кто и о чем говорит. Все эти реплики слились для меня в один монолог, который произносил один Голос, твердо, убежденно и внятно, как будто на публичном выступлении, словно перед включенным микрофоном.

– Социализм, – гудел Голос, – благородная идея, но ее воплощение чревато… и опасно… Ну при чем здесь – опасно? – перебивал он сам себя. – А притом, притом… Да нет же – человеческое общество суть такой же материал, как мрамор или гранит. И точно так же обладает известными характеристиками сопротивления: упругостью, твердостью, ну и так далее. Скульптор, приступая к работе, имеет в голове идеальный образ будущей статуи, бюста, барельефа. Но его намерения неизбежно ограничены возможностями того камня, того минерала, который завезли к нему в мастерскую. И те экспонаты, что мы видим в музеях, есть результат несовпадения наших желаний с нашими возможностями… А эти постоянные апелляции к Западу… И политик, перестраивая государственный организм, сталкивается с пустотами, сколами, чуждыми включениями и вынужден сочетать свою теорию с реалиями внешнего мира. Человеческая масса, наравне с физической, есть мера инерции. Чтобы сместить ее в сторону, необходимо приложить силу, порой весьма значительную… они и так недовольны интеллигенцией, зачем же заводить их еще больше… А сила всегда жестока…

Сам себе я в те минуты представлялся маленьким и затюканным. И не мог никак осознать – почему же моя маленькая, забавная байка стронула такие пласты, залежавшиеся в умах и сердцах…

– Я еще раз повторяю, – настаивал Голос. – Те предметы, которые мы видим в музеях, это совершенно не то, что замышляли когда-то их творцы. Это всего лишь результат… Как чего? Нашего несовершенства. Все исторические формы отличаются от замыслов отцов-основателей. Хотели другого, но получилось – так. Это трудно понять, еще сложнее с этим смириться, – сановито тянул слова Голос, но вдруг перебивал сам себя, переходя с баритона на фистулу: – Вот вы говорите «поэты», а этого вашего горлана кураторы не хотели пускать на встречу с канадцами, так он через их головы вышел в ЦК, добился разрешения и отвечал иностранным господам так резко и точно, что все сопровождение только рты разевало…

Страшно зачесалась вдруг правая даже не ляжка, а ягодица. Но я держался, опасаясь, что естественное мое действие тоже расценят как провокационный демарш…

– Никакой нужды, – менялся Голос на бас, – втягиваться в эти квазиполитические игры. Это мальчишество, беспечное молодечество какими-нибудь идиотами может быть расценено в лучшем случае как пьяное хамство. И что же дальше, Боря, – исключение, волчий билет? Портить себе жизнь с самого начала… Пускай себе, – взлетал Голос фальцетом, – но зачем же другим?!. Родная, – снижался тембр к баритону, – при чем здесь другие? Здесь только свои… А притом, притом, – взмывал вверх, – что я тебе сто раз уже говорила…

Голос начал дробиться, распадаться, стройный монолог расслаивался на случайные выкрики. Я взял бутылку, первую, что попалась под руку, налил стоящий рядом фужер до краев и выпил залпом. Это оказался коньяк, хороший, наверное, но очень крепкий…

III

– Конечно, они испугались, – сказал Граф. – Откуда же им знать, что ты не стукач.

– Но ведь и я эту компанию в первый раз вижу. А может быть, у них там через одного гэбэшники сидят.

– Вот я и говорю – не хрен трепаться…

Мы сидели у стола и закусывали. Я уже проглотил два раза по пятьдесят и начал понимать, что мир – не такая паскудная штука, каким он мне представлялся с утра. Затылок еще сжимала невидимая рука, но вещи и предметы уже понемногу занимали законные места и четко очерченные границы. Книги и бумаги мы сдвинули в сторону и на середину столешницы кинули кусок клеенки, на которую поставили хлеб-соль, бутылку, стаканы. В центр водрузили на деревянную плашку чугунную сковороду с омлетом, и отхватывали по очереди кусочки яйца, запекшегося вокруг чуть пережаренной колбасы.

Надя принесла из кухни чайник и поставила на подоконник. Она приглянулась мне сразу, как только я увидел ее на дне рождения Графа. Пышненькая девочка, но крепенькая и очень домашняя. Хорошая подружка, что без лишних слов и на стол накроет, и закуску подаст, и выйдет вовремя, и водочки примет за компанию, не ломаясь. Ночевала ли она здесь или появилась лишь утром, я не знал. Как и не помнил, каким ветром меня сюда занесло.

Граф объяснил, что нашел меня в Матвеевском садике. Топал себе по диагонали, сбежав из компании домой, и вдруг неожиданно натолкнулся на старого приятеля. Я полулежал на скамейке и негромко подхрапывал. Вел себя достаточно мирно, то есть ничего не починял, но никого и не трогал. Однако в ноябре ночевать на улице было чревато многими воспалениями. Да и, кроме того, на мое еврейское счастье, рядом непременно проехала бы «хмелеуборочная». Только бумаги в деканат из вытрезвителя мне и не хватало под самое распределение.

Адреса моего он не знал, да и в любом случае тащить пьяного в коммуналку за полночь казалось делом бессмысленным. Посему он повел меня сюда. Повел?.. Да, как будто я даже сам передвигал ногами, хотя и закрыв глаза. А здесь он разложил мне раскладушку на кухне и укрыл сверху половичком.

– Странно, что они тебя там не оставили. Идеология идеологией, а пьяного в ночь отпускать – не гуманно.

Первый раз в своей короткой жизни я не смог из гостей добраться до дома. А ведь вчера мне казалось, что я прощался с Мишкой вполне членораздельно. Был собран и целеустремлен.

Должно быть, меня развезло уже в метро. Надо было, как вошел, так и остаться стоять: держаться за поручень и таращить глаза в черные стекла. Но на каком-то перегоне, это я еще помнил, вагон качнуло так, что я плюхнулся со всего роста на сиденье. Сил подняться уже не было, веки закрылись как бы сами собой, и я тут же вырубился. Так что, кажется, несколько раз проехал мимо «Техноложки», где нужно было пересаживаться на другую ветку. Просыпался, выходил, забирался в обратный поезд, падал на мягкий диванчик, опять засыпал…

Честно признаюсь – не люблю ночевать в чужом доме. Просыпаюсь я рано, но не решаюсь беспокоить хозяев, так что остается лежать, таращиться в потолок и размышлять. На похмельную голову мысли садятся черные, как мухи у какого-то поэта, уже забытого. И тогда, помнится, я лежал часа полтора, размышлял, слушал звуки, доносящиеся из Серегиной комнаты, и немного завидовал… Но потом это развлечение им уже наскучило, и Граф пришел проведать меня. Пока они готовили завтрак, я собрал постель, ополоснулся и позвонил маме. Как вы понимаете, получил что причиталось. По крайней мере половину. Остальное предстояло выслушать вечером, при личном контакте.

– Интеллигентные люди. Где им разобрать, кто пьяный, кто трезвый.

– Да и ты сам интеллигент.

– Нет, – сказал я…

– Как же нет? Мама врач, и сам – на каком курсе? – ну вот, ровно без году инженер…

– Нет, – повторил я. – Мама врач сама по себе, и я буду инженер сам по себе. А интеллигентом надо родиться.

Граф почмокал губами: мысль любопытная, но насухо не лезет. Мы приняли еще по пятьдесят. Прожевали хлеб с яйцом, и я пошел раскручивать посылку.

Есть интеллигенция, и есть интеллектуалы. И это вовсе не одно и то же. Интеллектуал – человек, зарабатывающий на житье-бытье своим мозгом. А интеллигенция – каста… В основном ее составляют дети интеллигенции, но можно туда попасть и со стороны. Однако определяет уровень притязаний не интеллект, а способ существования.

– Да кто же определяет? – раздраженно спросил Граф…

В этот момент я как раз поплыл, а потому с минуту пялился на него растерянно…

– Не сам же уровень себя определяет, – повторил он. – Кто здесь рефери? Где планка? Кто удостоверит – взял ты эту высоту или нет?..

Я собрался и ответил решительно:

– Ее члены, сами же интеллигенты. Это духовная аристократия, элита, и развивается она только изнутри. И сама же решает, кто достоин быть ее членом, а кто нет. Но что любопытно – даже те, кто бегает с внешней стороны черты, тоже принимают эти правила. Все знают, что такое интеллигент, даже если не могут объяснить.

– Пример!

– Пожалуйста – Каренин, тот самый, с ушами, муж Анны. Он – интеллектуал? Конечно: человек образованный и орудует не кайлом или там лопатой. Но интеллигент ли он?.. Я тоже думаю, что – нет. Не той породы… Разболтай-ка еще по одной… Потому я и говорю, что интеллигентом надо родиться. Как дворянином. Маркизом, бароном… графом…

– У тебя получается, – сказал Сергей, – что-то вроде партии. Второй КПСС. На хрена же она нужна?..

– А я и сам не знаю. Как не ведаю, для чего нужны мухи или слоны. Так природа захотела. Такие она установила правила. Нам надо их понять и не мустрд… не муд-р-ст-во-вать лукаво, а играть по ним и добиваться успеха. Знаете, ребята, мне иногда кажется, что зайцу очень обидно, что он всего лишь заяц, а не, скажем, волк или лисица. Но он уже ничего не может поделать. Ему остается только бежать, и как можно быстрее.

Граф мрачно смотрел на меня и шевелил губами. Надя, также молча, разделила остатки водки поровну на троих и стряхнула оставшиеся капли хозяину.

– Хорошо, – сказала она. – Пускай там я всего четыре года в Питере и приехала из-под Пскова. Но ведь Сергей здесь живет с рождения. Писатель. Как же он не интеллигент?

Я уставился было на Сергея, но не выдержал и сморгнул. Он – писатель? Да он и читателем-то всегда был еле-еле!..

– У тебя проблемы, Бобчик! – с твердым воодушевлением сказал хозяин.

«Эк, удивил! – подумал я. – Да если хочешь знать: у меня вся жизнь – одна сплошная проблема!..»

– Держаться надо своей компании. Только своей. Людей в этом городе много, все они как-то кучкуются, и нечего лезть к чужим. Ничего ты там не найдешь, кроме обиды и огорчений. А главная твоя проблема, Боря, – повторил он упрямо, набычившись, словно тут же готов был вскочить в стойку. – Проблема твоя в том, что ты живешь где-то рядом.

– Да все мы рядом живем, – вскинулась вдруг Надежда.

– Да, рядом, – согласился с подружкой Граф. – Но мы с тобой живем рядом с другими. А Боря наш живет рядом – с самим собой.

Хорошо он влепил, короткий прямой по корпусу, так что дыхалку перехватило на время. Я немного расстроился, но отметил, что сказано было совсем неплохо. Может быть, и впрямь он начал играть словами не только в жизни…

Глава третья
I

Сейчас кажется странным, но раньше я любил задымленные комнаты. Чем-то притягивала меня эта сумрачная атмосфера, сгущенный до физической осязаемости воздух, висевший клочьями у лампы, туманивший и мозг, и легкие. Был в этих хмельных вечеряниях еще какой-то наркотик, помимо алкоголя и никотина, который притягивал нас, заставлял снова и снова сбиваться в кучу. Мерещилось, будто бы общими усилиями удастся слепить некое убежище из мыслей, мелодий и слов. Пусть время тянется своим чередом, мы же останемся здесь, затерявшись меж стен и стекол. Отгородимся от шершавого гранита и неровного асфальта тяжелыми шторами. Развесим холсты на обоях, бросим небрежно пачку писчей бумаги на стол. Туда же, к исчерканным листам, еще приставим бутылку, пару стаканов, пепельницу, выложим на блюдечко небрежно порубленную колбасу, а хлеб, серый и вязкий, выставим на подоконник. Такой натюрморт когда-то, в самом деле, набросал Юра Крюгер. Написал, выставил, дал наглядеться, а потом убрал. Возможно, что насовсем. Как и зачем – об этом несколько позже…

Час с четвертью я просидел в Публичке и все-таки решился снова выйти на улицу. Дождь не кончился, только притих. Уже не изливался на город с яростной ненавистью, а с унылым упорством обмолачивал крыши, асфальт, спины прохожих. Все проистекало одновременно: и дождичек мелкий, осенний, и капли ползли с волос на щеки, словно мне и впрямь вздумалось разреветься на Невском ни с того ни с сего. Милое дело для молодца на пятом десятке от роду. Картины уже закрыли полиэтиленом, и белый Пьеро с трудом угадывался сквозь пленку. Зато дверь, грязно-коричневая, почти бурая, выделялась отчетливо.

– Нет. Не приходил хозяин, – замотал головой торгаш. – И теперь уже, должно быть, не скоро появится. Сыро, покупателей нет.

Он ежился под драным зонтиком – две спицы торчали наружу, черная тряпка провисала над кожаным плечом – и холод странным образом делал его любезным. Вряд ли он рассчитывал, что я куплю работу, но, возможно, надеялся отогреться в разговоре. Я спросил, как зовут хозяина. Конечно, это был не Юра, но все-таки уже виделся какой-то хвостик цепочки. Той кованой связи моих лет и дней, находок и расставаний, которая, как мне казалось, была безнадежно оборвана десять лет назад. Да, если считать по годам, то ровно десять. Я не знаю, как случилась та яростная вспышка, разорвавшая мою жизнь надвое; я не видел, как это происходило, а только столкнулся с последствиями. И того мне хватило на несколько лет ночных кошмаров…

Я обошел Катькин сад с внешней стороны решетки и двинулся к метро. Несколько скукоженных мужиков под навесом галереи «Гостиного» нестройно и фальшиво выдували из медных труб «Кукарачу». «Горланит Гвадалахару» – вспомнились мне вдруг строчки Бродского. Граф любил читать их где-то в середине попойки. Но в тот вечер, когда жизнь моя, спокойная и монотонная, дала первую трещину, он, напротив, был собран и трезв.

На этот раз мы заскочили к нему втроем. Принесли с собой, разумеется, пару бутылок сухого белого. Но разве это доза для трех мужиков? Лена практически не пила. Да, тогда еще она только пригубливала… А Смелянский с Графом тут же затеяли яростный спор. Ну вы же, наверное, знаете, как это случается, особенно в молодости. Два-три слова ложатся вдоль, а четвертое становится поперек, и собеседники вдруг сатанеют и упираются лбами. В тот раз вспомнили Солженицына.

– Определенно утверждаю, что интеллигенцию он не любит! – кричал Смелянский. – Те, кто думает и рассуждает, кажутся ему просто лишними людьми на планете. Доказательства даже не нужно искать, они бросаются в глаза в первой же повести. Как только попадается интеллектуал, что режиссер, что каперанг, так сразу оборачивается непроходимым придурком.

– Но они и в самом деле придурки, – спокойно возразил Граф. – Хотя бы потому, что, пока Иван Денисович работает, они толкуют в тепле.

– Если рассуждать по-лагерному, то выходит так. Но если по-человечески?

– Да с какой стороны ни возьми, получится одинаково. Разве справедливо, что один пашет в поту и мыле, а другой в это время парится у печки.

– А на что же этот Денисович в жизни еще способен, кроме как класть кирпичи? Ведь это же нужно было додуматься – выводить в герои такого неандертальца. Да ему даже абсолютно все равно с какой стороны проволоки жить!

– Давай по пунктам, – сказал Граф. – Первое – об интеллигенции. Если тот разухабистый диалог об Иване Грозном и есть пример высокоинтеллектуальной беседы, то куда пристойнее молча таскать носилки с раствором… Второе – о неандертальце. Иван Денисович – человек. И сам себя он понимает прежде всего – личностью. Вспомни – не мог он допустить себя завтракать в шапке. Это на морозе-то, голодный, ослабевший. Но не мог уронить собственное достоинство.

– Ну да, еще страшнее, чем носилки с раствором на ногу…

Не знаю, почему Смелянский вдруг выбрал такое сравнение. Не помню, чтобы он хотя бы раз «пахал» в стройотряде. Прочитал, наверное, где-нибудь…

– …носилки, кирпич, железо – больно. А достоинство?

– Стыдно, Михаил, стыдно!

– Да перед кем стыдно?! Там, поди, все в шапках сидели.

– Перед самим собой. Главное для человека, чтобы ему перед самим собой стыдно не было…

Ох, любил он эдак упереться рогами. Олень, ей-богу, чистых, благородных кровей. Марал, изюбрь, карибу… А кругом одни волчары зубами щелкают…

– И третье – о проволоке, – продолжал Граф. – Согласен, что Ивану Денисовичу немногим хуже в лагере, чем на воле. Но это лишь потому, что для него, как и для миллионов других, жизнь совершенно одинакова по обе стороны забора. И там и здесь равные условия нечеловеческого существования.

– То есть вся страна – большой лагерь. Или же лагерь – государство в миниатюре. Похоже, но – неправда. Все-таки свобода и неволя – вещи существенно разные.

– А по-моему, не бывает ничего хорошего или плохого само по себе. Предметы начинают различаться, только когда мы их принимаем в сознание. Можно и на короткой привязи чувствовать себя свободным, а можно и в широкой степи сетовать на безжалостную судьбу.

– Ну да. Как только ты осознал необходимость собственного печального образа, так сразу и сделался свободным. Это у тебя получается какая-то смесь Протагора с Марксом.

– Не читал ни того ни другого, – ответил Граф.

– А ты прочитай. Обязательно. Особенно Протагора.

Смелянский неплохо поддел его. Я-то уже знал, от него и от Лены, что от софиста осталось только несколько фраз, да и то в памяти знавших его людей. В самом деле, Гаргантюа наш глотал жадно не только «горькое и сухое», как пел Пончо, но и слова, слова, слова. Он читал много, иной раз мне казалось, что чрезмерно много, слушать его было зачастую полезней, чем листать энциклопедию. Но свои знания он почему-то не перерабатывал в мысли. Беда всех чересчур разговорчивых индивидов, таких как и сам Мишка, в том, что они выпускают весь пар в пространство, и эта энергия не способна повернуть даже элементарнейший маховик. Смелянский говорил, что любил науку. Только не науку в себе, и даже не себя в науке. Он любил науку, как некую умозрительную постройку. Эдакий интеллигибельный храм, куда можно забраться, спрятаться от немытой толпы, от сложностей ежедневного существования.

Думаю, Мишке представлялось в мечтах большое, красивое здание благородных пропорций, выверенных с изяществом и наследственным вкусом. Оно устремлено ввысь, в заоблачные миры, а почтительные, тихие, вышколенные служители, скользящие в прохладных порталах, объясняют посетителям суть и соль происходящего. Смелянский видел себя таким экскурсоводом или, может быть, пастырем новой религии нашего мира. Я могу понять подобных людей, но принять их способ жизни не в состоянии. Я – мастеровой, и мое место на заднем дворе, где ладят очередную хозяйственную пристройку.

Мое дело отрыть котлован, приладить опалубку, а потом, пока мастер надрывается у телефона, выбивая бетон с растворного узла, перекурить в тенечке у штабеля использованных поддонов. Привалишься натруженной хребтиной к нестроганым доскам и, не спеша, посасываешь себе «беломорину». Хотя обычно предпочитаю сигареты, но на кафедре держу пачку-другую папирос, поскольку грязными пальцами удобнее брать картонный мундштук, чем составной фильтр.

Так полулежишь, покуриваешь; птички чирикают в запыленных кустах, начальник верещит в разваливающейся подсобке, напарник гундосит у плеча, перемножая копейки с минутами. А ты поглядываешь на сплоченные тобой щиты, представляешь себе фундамент, который зальешь через пару часов, стены, что станут здесь через год. И такое на тебя снисходит успокоение, что и дела тебе нет в том, что никакой из будущих музейных служителей никогда и не узнает твою фамилию и ни разу не сообщит восторженным потомкам. Они про меня не вспомнят. Но я-то знаю, что ходить эти поколения будут по настеленному мною полу. Я – работяга, я делаю вещи, и этого сознания мне вполне достаточно, чтобы чувствовать себя уверенно в этой жизни.

Мишка же любил рассуждать. Сколько я его знал, он всегда был в курсе чужих дел и намерений. Есть три вещи, объяснили мне несколько позже (три процесса – поправил бы я, если бы осмелился), три состояния, что, раз увидев, рассматривать можно бесконечно долго: как горит огонь, как бежит вода и как другой работает. Но Смелянскому мало было разглядывать это чужое действие, он еще хотел его оценивать. Причем вполне бескорыстно. Он не служил контролёром ни в каком смысле, и более того – тут же отказался бы, буде ему предложили такое место. Он не хотел делать, он хотел только наблюдать, править и выставлять заслуженную оценку…

В тот вечер Смелянский с Графом долго бычились, выкладывали друг перед другом аксиомы и постулаты. Но я начал уже понимать, что занимает их вовсе не человечество, а отдельный его представитель. Тот, а точнее – вы понимаете – та, что вроде бы скромно притулилась поодаль. Лена сидела не за столом, а на диване, в уголке, под самым торшером. Она молчала, сидела смирно, только изредка подносила к губам чашку с вином, которое вроде не убавлялось. Она не отметила ни одной реплики, она как будто даже несколько заскучала, но я-то следил за ней очень внимательно и понимал, что на самом деле девочка цепко держит взглядом каждого, кто сидит в этой комнате, и точно засчитывает очки при удачном ударе. Она рефери, но она же и приз. Именно потому я и придерживал свои соображения внутри себя. Ибо знал – за этим столом им не место.

Может быть, я и набрался бы наглости да попробовал бы ввязаться в схватку наших титанов, но тут в дверь позвонили. Короткий, длинный, пауза и опять короткий – верный сигнал, что пожаловали свои. «Еще продолжим», – кинул Граф, выходя в коридор. Будто бы звонок с перемены развел стыкнувшихся в школьном сортире.

Пришли художники, Юра с Надеждой. Мне объяснили, что они семейная пара, но я в это не сразу поверил. Конечно же, они жили в одном городе, в одно время, ходили и сидели рядом – иногда; да что там говорить – спали в одной постели, но делали это порознь. Ни один человек не решился бы утверждать, что эти двое могут в чем-нибудь составить единую плоть. Каждый держался наособицу: ни взгляда, ни касания, ни слова. То есть Надежда тарахтела за обоих: себя, мужа да, может быть, еще какую-нибудь подружку. Но – все адресовалось другим, никак не Юре. Тот отмалчивался в уголке, и, даже когда обсыхал стакан, он только поднимал руку с пустой посудой и ждал, пока другие его заметят.

Они разнились и внешне. Надежда причесывалась гладко, стриглась коротко, а все остальное буйно прыскало в разные стороны – щеки, губы, груди, бедра. Ни одна хламида не казалась достаточно просторной для нее. Даже в домашнем халате, чуть запахнутом и слегка схваченном пояском, она умудрялась ходить и садиться так, что ветхая ткань только что не лопалась под напором тела. Она не кокетничала, не завлекала, а просто жила и цвела: естественно, как одуванчики в саду. Дунешь – и полетит. Если достаточно сильно дунешь.

А муж ее – странное дело, ведь они в самом деле не только обитали в одном логове (комнатой я бы это назвать постеснялся), но и были официально женаты: расписаны, как сказали бы родственники Надежды, – так вот Юра, казалось, состоит из одного лба. В обиходе почему-то «лбами» именуют здоровенных жлобов, для которых краткое мозговое усилие непосильней штанги в полтора центнера.

Если бы я взялся реформировать наш разговорный язык – если бы мне зачем-то это понадобилось, – то прежде всего озаботился бы жаргоном. И эту энергичную кличку присадил бы на действительно выдающиеся лбы наших сограждан. Такой, как Юрин. Он начинался очень высоко – казалось, что даже расчесанные на прямой пробор, достигающие по тогдашней моде плеч волосы, – отступают под напором хозяйской мысли, – а затем резко сваливался вниз, набухая над переносицей. Все остальное как-то уже не имело значения. Ни рост, ни вес. Даже на лице кожи едва хватало, чтобы обтянуть скулы. Остального очевидно не доставало, а что имелось – казалось донельзя хрупким. Еще примечательны были кисти: узкие ладони, расщепленные на длинные пальцы, жили своей особой жизнью. Все время двигались, искали добычу либо, уже ухватив не успевший укрыться предмет, гнули его и вертели, пока не хрупал карандаш, не лопались надвое скрепки.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации