Текст книги "На обочине времени"
Автор книги: Владимир Соболь
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц)
И снова мысли мои потянулись назад, к оставленному городу, кирпичу его и асфальту. Лось – не олень, выше в холке, и рога у него куда как мощнее, чем у того самца в тундре. Но характером точно такой же: бык, злобный, упрямый и одинокий. Тот, кто не желает держаться в стаде, кто все свободное время держится наособицу. Но, как только его подпирает природа, приходит и забирает лучшую самку. Так же ломился через судьбы свою и чужие друг мой Серега, не зря прозванный Графом. А мне осталось только держаться сбоку и надеяться на какую-то случайную милость, как герою его рассказа. Я вдруг понял, что давно уже живу рядом. Рядом – с самим собой. Иду, тащусь по обочинам жизни и опасаюсь сунуться в самый центр. Как и сбежать с дороги в эту вепскую чащу.
Я знал этот лес. С опушки он вроде так же весел, как пригородный, но чем дальше забираешься в него, уходя от серой нитки шоссе, тем он мрачней, темней и коварней. Городскому человеку туда лучше не соваться, какое бы бело-красное грибное море не заливало там прогалины и подлесок. Рядом с Сашей я мог ничего не опасаться, он уверенно и скоро выводил с любой случайно выбранной нами поляны, но в одиночку сунулся бы, лишь оснастившись компасом, ножом да затарив по карманам хлеб, соль и спички.
Нас посылали сюда каждый сезон. Примерно с июня во все цеха и отделы приходила разнарядка, приложенная к унылому указу генерального директора. В связи уже не помню с чем, да и тогда это мало кого интересовало, центральной лаборатории объединения предписывалось каждый месяц направлять в распоряжение АХО столько-то сотрудников.
Одни уезжали на целую смену, другие договаривались, что пробудут полсрока, и тогда сменщик добирался на место своим ходом, то бишь общественным транспортом. Но я бы не сказал, что эти полевые работы так уж обременяли жизнь нашего производственного объединения. Те, кто приказывал, вообще не помышляли ни о правах, ни об основаниях. Те же, кого посылали, тоже прекращали сопротивление, как только умудрялись выторговать все возможные льготы…
Сужу об этом не со стороны, поскольку приходилось бывать в обеих шкурах, влезая в каждую попеременно. Как начальник механо-металлографической лаборатории, обязывался выделять из подвластных мне сотрудников означенное количество единиц. Как старший инженер по штатному расписанию, сам подлежал призыву на действительную сельскохозяйственную службу. Количество рабочих мужиков в нашем подразделении можно было пересчитать по пальцам одной руки. Вилен шел под номером восемь, и по статусу уже не привлекался к хозяйственным работам, а шестой и седьмой – плавильщик наш и электрик – считались то ли на подхвате, то ли в запасе. Ну, если уж совсем никого, сойдут и эти, пенсионеры без малого. Хотя бы с одного места тронутся и до другого как-нибудь доберутся. А там, может статься, им и выделят уголок потеплее.
И так в одном качестве я уговаривал своих лаборанток, расписывая прелести полевой жизни: запахи свежего сена и дым ночного костра, обещал немереное количество клюквы, несчетное множество подберезовиков, а также двойные отгулы за каждый выходной, что приходилось проводить в поле. Девочки соглашались, уезжали, возвращались кругленькие, розовенькие и премного довольные. Да я бы тоже на их месте пыхтел и радовался, потому что к обещанным шестнадцати отгулам они умудрялись еще приплюсовать полтора десятка, пристроившись кашеварить на самодеятельной кухне. Это, стало быть, два месяца они отлынивали от копров и микроскопов, поднимая сельское хозяйство и поправляя собственное здоровье…
– Дорогая выходит картошечка, – заметил на мои рассказы Смелянский.
– Кроме бататов там еще морковка и сено, – ответил я. – Но кто же считает…
Разговор этот случился в прошлом году, когда я завалился к Смелянскому в гости, только-только отмывшись от липкой грязи, в которую смешались размокшие песчаники, суглинки и сгнившая в их недрах картошка. Дожди зарядили и заладили с конца августа, едва-едва допустив переворошить и состоговать накошенное в июне сено. А уж второй российский хлеб и вовсе поплыл, закачался, затонул в мутных ливневых водах. Тогда бросили по району клич, прошлись по заводу с бреднем и вывезли в совхоз полсотни бойцов трудового десанта.
Кирзачи, как и чем только их ни мазали, промокали уже на второй час работы, и к окончанию смены вода противно чвякала под стелькой при каждом движении. Резиновые сапоги держали бы лучше, но уж больно холодной, стылой выдалась та осень. Те, кто все-таки решились рискнуть, первый день удержали ноги сухими, но на второй заработали острое респираторное; особо стойкие простыли только на третий. Больничные были не предусмотрены, и хандрящие бедолаги также таскались в поле наравне с нами, кутаясь в шарфы, платки, постоянно отсмаркиваясь и отхаркиваясь. А мы спасались толстыми вигоневыми носками, мягкими фланелевыми портянками да, конечно же, водкой.
Ну и сушилку начальник нам наладил преотличную, так что к утру и обувь, и носки, и бушлаты разве что не дымились от жара. Можно, можно пахать и в холод, и в дождь, если только уверен, что потом привалишься к горячей печке…
– Разве никто не знал, что будет осень? – спросил Смелянский. – А октябрьские дожди в Ленинграде это и вовсе географический нонсенс? Сколько людей оторвали от дела, сколько сожгли напрасно бензина. Ведь, если подсчитать строго себестоимость каждой картофелины, окажется она…
– Еще дороже, – оборвал я его, наскоро заглотив полупрожеванный бутерброд; принесенную мной бутылку мы держали под столом, на случай если вдруг нагрянет Мишкина мама. – Половина сгниет в подвале. Мокрая, давленая. Еще столько же людей нужно, чтобы ее перебрать и высушить. Всю зиму будут гонять, только уже на базы.
– Тебя это, кажется, веселит, – сухо заметила Елена.
Да, год назад дела еще шли не валко, не шатко, но и без особых перемен. Смелянский жил на улице Достоевского, и Лена пребывала в одной с ним комнате. А меня допускали в этот дом даже без осмотра и допроса с пристрастием.
– Нет, я не радуюсь. Но и печалиться тоже не собираюсь. Я не могу и не хочу думать за всех: за город, за Россию, за всю нашу шестую часть суши. Я стою за себя самого. У меня на этом свете есть небольшое дело, которое я отправляю с возможным умением и прилежанием. И я предполагаю, что остальные, каждый на своем месте, тоже исполняют предписанное им с максимальным старанием.
– А если нет? – уперся в меня тяжелым взглядом Смелянский.
Черт, подумал я, сам же он как-то и заявил, что советский человек отличается от всех прочих тем, что любит задавать вопросы, на которые ответа нет в принципе. Но все-таки быстро прокачал возможные продолжения и выбрал самое смиренное.
– Жаль, но ничего не изменится. Я все равно должен окучивать свою грядку, тянуть свое дело. Потому что, если я возьмусь работать за других, кому-то придется пахать за меня.
– Он прав, – неожиданно поддержала меня Елена.
Смелянский взъерошил волосы разлапистой пятерней и стал похож на безумного гения. Хоть прямо вставляй его в кинокадр или прилепляй на суперобложку романа.
– Но вы же должны понимать, что не-це-ле-со-образно посылать инженера тягать мешки и ящики. Надоели мне твои трудовые подвиги. Да верю я, что ты и в одиночку способен разгрузить вагон, погрузить шаланду, но твое дело, твоя, если хочешь, обязанность перед обществом – думать! А хребтину гнуть способен всякий другой.
– Где эти другие? – спросил я.
– Найдутся, – отмахнулся Мишка. – Когда человечеству что-то требуется, всегда находятся классы, племена, страты и страны, способные это исполнить.
Я напомнил ему, что даже Василий Иванович не брался рассуждать в масштабах земного шара по незнанию всех иностранных языков. А вот за Ленинградскую область я, может быть, ему и отвечу. Ну не осталось в деревнях столько свободных рук. Вспахать могут, посадить могут, а вот, чтобы убрать, нужна целая сельскохозяйственная армия. А откуда же ей взяться, когда молодежь прямо с рождения уже целится в город. Все хотят теплого клозета и телевизора на ночь. А те, кто остался, уже ничего тяжелее стакана поднять не способны.
Рассказал я им байку, как в третьем отделении подшефного совхоза бригадир выгонял мужиков на картошку, помогать заводским. Нашел троих-четверых, вроде как свободных и на что-то пригодных, но те запросили с него по трехе только за выход, за один только выход, да и ту потребовали наличными, авансом. А те ящики, что они потом составят отдельным штабелем, нехай «бугор» запишет в тетрадку для окончательного годового расчета.
Выйти-то мужики вышли, но тут же и окопались прямо у борозды. Запалили костерочек из ломаных реек, выпили, закусили, а после здесь же и улеглись культурно отдохнуть прямо под моросящим дождиком. Набранный ящик картошки стоит копейки, погруженный немногим больше. Так зачем же ломаться и корячиться за несущественную прибавку к тому, что и так выпито на халяву.
– Испортился народишко, – сумрачно процитировал кого-то Смелянский. – Или просто пропал.
– Такого не бывает, – заметил я. – Ежели кто, согласно принципу сохранения всего на свете, – в одном месте вдруг потеряется, так тут же в другом обязательно найдется. Не исчезли люди, а только лишь переехали. И в том пример им подал сам же Михайло Ломоносов – крестьянский сын, пешком отправившийся от самого Белого моря в столичный град Питербурх.
– Но ведь не за теплым же клозетом! – взъярился Смелянский. – За наукой!..
– Каждому свое, – парировал я.
Елена принялась пространно нам объяснять, что в нормальных государствах существуют сезонные рабочие, кочующие с места на место, забивая возможные прорехи в планах народного капиталистического хозяйства.
– На то он и социализм, – философически заметил Смелянский. – Те, кто были ничем, решили завладеть всем и на меньшее уже не согласятся.
– Но на этих всех, – сказала Елена, – не хватит даже нашего громадного всего. Когда-нибудь да придется отрабатывать назад.
– Не хотел бы я до этого дожить, – с грустной отвагой заявил опечалившийся Боря Гомельский, сиречь, значица, я…
Мы еще спорили и рассуждали где-то около часа, пока не осушили бутылочку. Мировоззренчески мы разместились как-то по вершинам равностороннего треугольника. Смелянский утверждал, что все уже настолько прогнило, что почистить и починить никак невозможно. Лена пыталась взглянуть на мир взглядом сочувственным и надеялась, что со временем придут новые люди: те, что смогут перевернуть нашу несчастную страну с головы на ноги. А я твердо держался на облюбованной кочке и не собирался ждать пришествия богов и героев.
– Кстати, имейте в виду, что когда они начнут чистить наш хлам, то вместе с дерьмом выплеснут много хорошего и полезного. Например, безработицы у нас нет.
– Как нет?! – вскинулись они оба. – Есть, и еще какая – только скрытая. Сам же рассказывал, что у тебя лаборанток раза в полтора больше, чем надобно.
– Да, говорил и сейчас повторю. Но – каждая из них уверена нынче, что человек она полезный и обществу нужный. А если мне прикажут уволить завтра троих, то, во-первых, я и сам не смогу решить – без кого же обойтись легче. А во-вторых – каково же им будет оказаться за бортом жизни?!.
Дальше пересказывать бессмысленно – любой из нас сколько раз принимал участие в подобных спорах, столь же насыщенных эмоциями, сколь и бессмысленных. Ничего мы решить не могли по незнанию многих существенных обстоятельств. А когда и сообразили бы допытаться, то никому до нас все равно не было дела. Но все-таки тогда мы сидели втроем!.. Печально было вспоминать, грустно и пялиться сквозь заляпанное дорожной грязью стекло на убегающие, ускользающие из-под взгляда подмалеванные осенью деревья, топкие бочажники стылой воды, желтые проселки, тут же, не успев тронуться с места, пропадающие за поворотом, обрывающиеся за острым углом лесной опушки…
В молодости нам кажется, что жить – это бежать, настигать то, что маячит там, впереди. С годами начинаем догадываться, что самое насущное наше умение не в том, чтобы быстрее накапливать, а в том, чтобы без боли терять. Если уж крысам достает ума и мужества бросить обжитые норы, оставить нарытые ходы и двинуться в опасный путь ради чего-то лучшего и большего, то и человеку не стыдно должно быть признаться в раз совершенной ошибке. Но разве это преступление – желать теплого и сухого существования? А ведь кому-то запрещено и такое простое желание – догадался я, и пронзительная боль скользнула из-под левой лопатки в локоть ближней руки. Чтобы кому-то сделалось чуточку лучше, другому должно стать еще хуже. А если желать хорошего каждому, от этого всем поголовно очень скоро сделается невероятно плохо…
– Борь, Борь! – пихал меня в колено «дядюкала».
Я медленно повернул странно отяжелевшую вдруг голову.
– Укачало, наверное. Попробуй этого.
На огромном ломте, отрезанном едва ли не вдоль батона, теснились, наползая друг на друга, коричневые ломти непроваренной колбасы. И от одного только вида липких ромбиков сала где-то чуть ниже ребер заворочался тугой, круто замешанный ком.
– Давай-давай ешь, – настаивал уже и Максимов.
Закусывать надо вовремя, подумал я, и лучше до, чем после. А теперь-то что же стараться, когда уже совсем повело…
На этот раз нас привезли в центральную усадьбу. В прошлом году мы тоже поначалу остановились здесь, но после долгих переговоров, криков, срывающихся на визг, размашистых, не слишком приличных жестов, нас все-таки вытолкнули еще дальше на север, вытаскивать совсем уже затонувший филиал. А группу послабее, с большим количеством женщин, оставили в поселке с длинным названием, вытянувшемся двумя улицами вдоль быстрой речки.
– Повернем на мост, – проговорил вполголоса приподнявшийся с рюкзака Саша, – значит, опять в отделение.
Но мы проехали развилку и потащились дальше вверх, мимо скучных домов, замызганных, почерневших, покосившихся, но крепко вросших в родную, скудную почву.
– Это тоже еще ничего не значит, – сказал Юра; и он тоже приглядывался к знакомому – а кому же на заводе он был чужой – пейзажу. – В любой момент поворотят.
Но автобус все полз и полз. Приостановился за церковью, у рубленной из бруса конторы, и какой-то мужичок запрыгнул на ступеньку. Отсюда, сзади, мне видна была только черная шляпа, а слушать его я и не желал вовсе. Что-то он сказал, должно быть поприветствовал, и что-то нестройно загорланили ему в ответ из салона.
– Слышь, – толкнул меня Юра. – Говорит, что в школе поселят. Стало быть, точно здесь остаемся.
А мне уже было категорически все едино – школа, институт, сортир, райком… только бы поскорей на воздух.
– Как же в школе? – спросил Саша. – Октябрь уже. Им уже четверть заканчивать пора. Моя так вся в тетрадках и книжках.
– Так то же город, а это – село, – хохотнул Максимов. – Какая учеба, когда урожай. Зимой нагонят…
Двухэтажное, квадратное в плане здание школы было тоже сложено из бурого кирпича, такого же, что пошел и на церковь. Нас уже ждали. Учеников не было в помине, а в классах первого этажа парты заменили на нары, настеленные от стены к стене. Господи! Добрались! Сейчас вот рухну прямо как есть, сунусь башкой в угол и чтобы до утра никакая сволочь даже не щекотала. А там пару стаканчиков горячего крепкого, и на воздухе вся дурь выветрится за час-другой… Нет, про воздух уже что-то втолковывал мне дядька Сашка. Я встрепенулся и попытался прислушаться.
– Да какого же хрена?! – загрохотал Юра. – День приезда же никогда не считается. Надо же устроиться, отметиться. Святое дело!
– Ну понимаешь, свербит у них, – ответил ему Саша; присев на краешек постели, он споро перематывал портянки. – Картошка, погода. Может, они и правы. Хоть полсмены без дождя, да все наши…
Мы опять погрузились в тот же «икарус», даже не переодевшись, только успев переменить городскую обувь, и снова потянулись куда-то вверх, потом свернули налево и потрюхали уже по относительно плоской поверхности.
О свежем воздухе дядька Сашка втолковывал мне напрасно. То есть, если бы удалось постоять, а лучше – погулять, опираясь на дружескую руку, то, возможно, отравленный организм вернулся к равновесному состоянию. Но работать внаклонку иной раз невмоготу и трезвому. Смутно помню, что поначалу даже пытался что-то выковыривать из борозды… Потом ощутил себя восседающим на пустом ящике и крепко мыслящим в пространство, подернутое туманом… И наконец сдался вовсе. Еще хватило сил доложиться Саше, как старшему годами и чином. Может быть, он что-то и понял из моего невнятного монолога. Опыта в подобных ситуациях ему было не занимать.
Потом какие-то длинные мокрые ветки с большой неохотой раздвигались перед самой моей физиономией. Ствол сваленной когда-то березы, уже изрядно подгнивший, подкатился мне под ноги. Я полез через него, усевшись для уверенности верхом и забрасывая поочередно колени. И тут же отыскал относительно сухое место, охлопал траву ладошкой и рухнул на бок, натягивая на ухо воротник бушлата. Последнее, что вспоминается, были два голоса, плывшие, плывшие надо мной в далекой серебряной вышине. Словно пара архангелов в полном боевом облачении прилетела охранять мой беспокойный отдых.
– Ты смотри… – гудел один хранитель другому, искусно вплетая в короткую речь замысловато составленные, склеенные междометия. – Ты, это, Саня… Ты ему авторитет не рушь!..
II
Авторитет! Я сам бы расхохотался первый, если бы не так уж стремительно сваливался в мутный и мрачный сон. Пьяный и злой, расплющенный, раскатанный почти что в слюду нелепостями и подлостями быстротекущей жизни – я быстро ввинчивался в самую сердцевину тьмы… Засыпал уже, повернувшись на бочок, подобрав ладошки под щеку, и кто-то, кажется Максимов, накинул на меня сверху еще и свой бушлат.
Они звали меня «академиком». Не в глаза, разумеется: от глупостей их охраняло какое-то врожденное чувство меры. Не льстили, не подковыривали, а всего лишь, надеюсь даже сейчас, отдавали должное. Пару раз я сам случайно подслушал, как это они выговаривали, и, при самом откровенном желании, не обнаружил, чем там можно было бы оскорбиться. «Саша! – орал „дядюкале“ рябой термист Панкратов из дальнего конца коридора. – Забыл, что здесь железки для твоего академика. Уже все, закалил, отпустил, даже остыть успели. Забирай, а то выкину!..» Вспомогательные группы – токаря, слесаря, электрики – сидели в другом здании, по соседству с химической лабораторией, но я в ту минуту уже бежал к Саше именно за теми деталями, которые обрабатывал в своих печках Панкрат. Что-то такое мы с «дядькой» ладили в очередной раз – кажется, сменную оправку для Виккерса, прибора, измеряющего твердость металлов.
Славно мне было с ним работать. Я впервые тогда понял, как человек умеет думать – руками! Когда меня вдруг прихватывала очередная идея, собственная или же зароненная мне в голову Виленом, я вваливался к нему в мастерскую и чуть что не топотал от нетерпения, пока он приглядывался искоса к эскизу, подсунутому на свободный кусочек верстака. Черчению учили нас плохо, один семестр на первом же курсе, так что умел я лишь то, что сам случайно нахватал из учебников. Еле-еле выстраивал три проекции, одна с каким-нибудь полуразрезом, а про аксонометрию я даже и не задумывался. Уж если случайно выдерживал масштаб, то гордился этим чрезвычайно.
– Да уж! – выносил свой обычный вердикт Александр. – Не Шишкин… Но, может быть, что-то такое…
И он ставил сверху замаслившегося уже листка некий конструкт, выгнутый из отожженной проволоки. Пока он сканировал глазами мои извилистые прямые, пальцы его сами по себе уже прикидывали углы и объемы, плоскости и сопряжения – все то, что так трудно поддавалось моему карандашу. «Ну да…» – соглашался я радостно и скоро и тут же быстренько-быстренько улепетывал прочь, прочь от яростных причитаний сурового дядьки, всегда заваленного работой выше его кучерявой шевелюры.
Напоминать ему не требовалось. Все, о чем просили, он исполнял так скоро, как только мог. Как только умудрялся разгрести прочие поделки, громоздящиеся у него на столе: сгоревший трансформатор, западающий пакетник; а то вдруг где-то в зале химической лаборатории лопалась подводящая трубка, и он целую смену, побросав под себя ветошь, отлеживал навзничь под столами, аккуратно запаивая тонкое латунное колено какого-нибудь там газоанализатора.
Но раньше ли, позже ли (на производстве, понимаете, реальней всегда второе), вернувшись в свой закуток из очередного набега на технологов, я находил перед своим календарем «нечто». Вертел и разглядывал сам, потом относил на утверждение Вилену. Он принимал, разглядывал и на столе, и на свету, оглаживал кромки, цокал раза три языком, и я отправлялся пригонять изделие по месту. Слова казались лишними при такой работе.
Если нас уважают те, кого ценим мы сами, какого еще подарка ожидать от фортуны. «Позвоним академику – он скажет», – услышал я однажды, пробегая мимо полуоткрытой двери. Не помню, о чем там спорили коллеги, но, кажется, о чем-то не конкретно связанном с основным производством. То ли просчитывали путь до ближайшей звезды, то ли прикидывали, как ухватить за хвост увертливого рыжего зверя. Годами и фигурой на роль доктора Гаспара больше подходил Вилен, но обращались чаще ко мне. Я был ближе.
Я был почти что свой, но так, случайно набравший в голову уйму сведений о предметах, до которых нормальному человеку нет, в сущности, никакого прямого дела. Да уж одним прозвищем, тем, что вообще озаботились оным, они поставили меня посередине между собой и начальством. Звать за глаза по имени представлялось чересчур фамильярным, величать по фамилии – до этого уровня я еще не дорос. Так что я был спокоен: нехай кличут хоть котелком, лишь бы не совали на лопате в раскаленную топку. Но, уж коли выпало числиться «академиком», приходилось мне соответствовать. Хотя Смелянский, услышь он такое, точно ухихикался бы до колик. О своем новом статусе я ему даже и не заикался. А может быть, подсознательно оберегал его от лишних щелчков и уколов.
Хотя ведь он не был самолюбив. Как ни странно это звучит, но он не любил себя сам, предпочитая, чтобы и этим за него занимались живущие рядом. Признаюсь, что самый тяжелый крест, когда-либо ложившийся человеку на плечи, – любить себя самого. Такого, как ты есть, каким успел узнать себя за сорок лет, пока визжал и копошился на этой зеленой Земле, под этим голубым небом. Такого – сякого – разэтакого: подставляйте любой эпитет и все равно окажетесь правы.
Эгоист не самолюбив. Напротив, он себя самого, если и не презирает, то уж определенно недооценивает. Он уже не верит, что сам способен действовать, перестает рассчитывать свои силы и чужое сопротивление, сопоставлять собственные желания и возможности оппонентов. Он требует, чтобы этим занимались другие. Слова «надо», «должен» ему неведомы. Зачем же требовать от себя самого, когда можно подождать, пока тебя начнут упрашивать другие.
– Ты никак не можешь забыть, что он твой приятель, – обронила как-то Елена сухо, точно со зла.
– Друг, – поправил я ее, не раздумывая.
– Велика ли разница, – усмехнулась она. – С одним ты только пьешь, с другим прощаешься иногда трезвый.
Я напрягся, но все-таки решил не обижаться. Ей и вовсе не следовало знать: с какого такого повода Смелянский так раскис на нашей последней прогулке. Пусть лучше думает, что это я взнуздывал и погонял стеклянных коней по всей Петроградской. Мишкины предки в этом уверились окончательно, и оттого в их доме после нашего алкогольного променада я не появлялся недели две. Даже и не звонил. А с Еленой столкнулся совершенно случайно. Подскочил в кофейню за чашкой тройного и рядом со стойкой вдруг разглядел за столиком черную кожанку. Тогда их еще не так много путешествовало по Питеру.
Елена уже допивала свой кофе и, не дав мне толком распробовать собственный, уволокла с собой, точно боялась лишнюю минуту задержаться в зале. С Большого мы повернули в узкую кишку Гатчинской, перебежали Большую Пушкарскую; я хотел повернуть к Матвеевскому, но она увлекла налево на Саблинскую. А дальше пошли мы направо от Сытного рынка, в темную и глухую сеть всех этих Съезжинских и Зверинских. Из наших здесь жил только Пончо, а его она, кажется, не слишком-то опасалась.
Именно она, наконец, и сложила жестко те слова, до которых я вроде бы и добирался сам, но произнести не решался. Тогда мы выбрели к небольшому скверику напротив внушительной колоннады Дома чьей-то культуры и остановились перекурить.
– Он не злой и не глупый. – Лена оборвалась и затянулась глубоко, во все свои легкие. – И хочет не так чтобы многого, а только – всего. Чтобы я его подталкивала и пихала.
– Большая масса, – заметил я осторожно.
– О, да! И совсем несоразмерная весу.
К этому времени я уже продрог и подумал, что разговаривать с дамами куда сложнее. С Графом или с тем же Смелянским мы давно бы уже раскатали бутылочку-другую, и плевать нам было бы на любую погоду, что подкидывал нам родной и любимый город. Нет, женщинам со мной тоже замерзать не доводилось, но именно эта не ожидала от меня особенных жестов. Она уже кипела сама по себе. Какое-то жаркое пламя гудело у нее внутри, вырываясь наружу короткими разрядами.
– Я знаю, что он – не есть. Но никак не возьму в толк – кем же собирается стать. Он словно вампир. Ждет, пока я сделаю первый ход. Всегда. Теперь понятно, почему не играет в шахматы. Черными он не выиграет, а белыми – не решится начать.
– Странно. Он столько знает, столько читал…
– Эх, Боря, Боря… Ну зачем, скажи, держать на полках столько книг, если среди них нет хотя бы одной твоей собственной?..
Тогда я и понял, что она уйдет от Смелянского. Может быть, еще не осознал, но уже понял. А потому Надежда в кофейне меня, в общем, не удивила. Да и то, что уйдет не ко мне, тоже было ясно уже давно…
III
Той осенью, помнится, погода нас пожалела. Не обрушилась дождями проливными, затяжными, ледяными, а ровно и медленно вывела реостат небесной печки на «ноль», да так и оставила на недели. По утрам, когда неровной колонной мы выдвигались на картофельное поле, стальная, схваченная заморозком трава слабо шелестела под сапогами. Через борозды переползали нечесаные космы розового тумана, втягиваясь в дремавшие еще поселковые улицы, цепляясь за дома и заборы. Ветер дул от реки и гнал их прочь, за дальнюю околицу, подальше от моста и шоссе, по которому уже подбирался к стоянке утренний автобус.
Клубни за ночь смерзались с землей, так что те коллеги, что копошились на грядках, подолгу оскребывали их плохо еще гнущимися поутру пальцами. Донельзя занудное занятие, которое я попытался как-то оживить мыслью и делом.
– Три промышленных революции успели совершиться в мире за последние десять тысяч лет. Вот-вот нагрянет четвертая. А мы все никак не рискнем отказаться от простейшей сельскохозяйственной технологии, выработанной еще при первобытно-общинном строе!..
Выпалив выдуманную чушь, похожую, впрочем, на настоящую правду, я прицелился и с удовольствием шмякнул здоровенным комом о борт тракторного прицепа. Серая земля брызнула на все стороны света, но и картофелина немедленно разломилась надвое, бесстыдно обнажив белую сердцевину.
– Не умствуй, Боря. Грузи! – не слишком ласково посоветовала мне одна из наших заводских боярышень.
Сначала я даже не очень понял – кто это. Все они казались на одно лицо, точнее – без лица, поскольку только глаза выглядывали в мир между витками туго намотанного шерстяного платка. Затылок прикрывал еще поднятый в стоечку воротник новенького бушлата или же потрепанного пальто, а сверху, с макушки, на этот шар плотно накатывалась вязаная шапочка. Но что-то вдруг меня кольнуло под лопатку, под левую. Я вспомнил, где видел эти серые глаза, прямо и твердо смотрящие из-под прищурившихся век, из-под длинных ресниц.
Та самая девица, что уволокла меня из отдела главного металлурга, оттащила от стола оскорбленной и оскорбившей меня дурехи. Галина, потом я выяснил ее имя, отправила меня за дверь в тот самый момент, когда я собирался уже грохнуть об пол канцелярский прибор с ручками, резинками, скрепками. Первый раз тогда упасла она меня от невероятной глупости, которую я собирался устроить из своей жизни. Первый, но – далеко не последний.
На заводе мы не встречались, а здесь вот пересеклись на картофельном поле. Я приехал на тракторе собирать полные ящики, она, вместе с другими женщинами, выкапывала корнеплоды из грядки, прихваченной уже утренником. Поганое, напомню вам, занятие: восемь – десять часов кряду копошиться внаклонку, переползать вдоль борозды, подтаскивая за собой сколоченные из реек ящики. Причем объедение это пионерское требовалось не просто убрать с земли, а еще и рассортировать на четыре части. Прежде всего, конечно, откидывали гнилую, но и в оставшейся товарной куче различали три фракции: крупную, среднюю и мелкую.
Местные бригадиры придирчиво разглядывали тянувшиеся вдоль поля шеренги деревянных клеток, куда мы старательно прятали спасенные от заморозков бататы, и постоянно напоминали заезжим полеводам, что, как работаем осенью, так будем кушать зимой. Предполагалось, что крупная, отборная картошка поступает в городские магазины. Не знаю, не знаю. Возможно, они ее туда и направляли, но на пути к прилавку она скукоживалась до размеров мельчайшей фракции, и обычно в мою сетку высыпалось что-то вроде переросшего свою меру гороха.
Я и сейчас хорошо помню всю эту сортовую несуразицу, когда вдруг начинали спорить сборщики и грузчики, в какую же стаю должно прибиться именно этому ящику. Оставить его в верхней категории или же перевести на ступеньку ниже. Мелкая ли это крупная или все-таки средняя, но изрядной крупности?!.
Максимов зачем-то разглядывал выхваченный из кучи клубень на просвет, не то выискивая внутренние каверны, не то соразмеряя с диаметром солнечного диска.
– Хорош, мужики, грузим!.. – верещал я истошно сверху.
– Да-да! – словно бы испуганно спохватывался дядька Сашка. – Хватай, Юра, ящик. А то у нас герои наверху подмерзают… Слышь что говорю, – обидится Боря, так вовсе уйдет.
Они закидывали на платформу спорный предмет, и Максимов тут же хватал другой, стоящий по соседству.
– Ослеп, да?! – орали разъяренные дамы. – Это же мелкая!..
– Да вас не разберешь, – возмущался притворно Максимов. – Там мелкая крупная, а здесь крупная мелкая. Молодая, наверно. Пока до магазина везут – созреет. Вот и Боря говорит, что, сколько ты слагающихся не тасуй, любовь все прежняя и только горячее…
И он хватал в охапку ближайшую к нему сборщицу. Та визжала и лупила карщика по шапке, по плечам, спине, надежно прикрытой ватником. Пока клубился этот полевой флирт, я перекуривал, присев на ящики.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.