Текст книги "Блудное художество"
Автор книги: Далия Трускиновская
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 41 страниц)
– А уж в Москве я опять про него услышал от наших главных вестовщиков.
Хотя двор уже полгода пребывал в Москве, Архаров так и не знал точно, кто первый придворный сплетник. Очевидно, эта должность не была постоянной.
– Кого вы имеете в виду, ваше сиятельство?
– Да Матюшкиных, кого ж еще. Граф с графиней – два живых бродячих барометра придворного климата, и коли они к кому с дружбой своей липнут, тот, выходит, у государыни в фаворе.
Алехан рассказал, как вышло, что он, приехав в Москву едва ль не инкогнито, в почтенном доме встретился с Матюшкиными и был ими обласкан.
– Да, я сам диву даюсь, откуда у сей четы разнообразные сведения, – признался обер-полицмейстер, отметив в уме, что участие Матюшкиных – тоже весьма важный кирпичик в умственном сооружении. И странное, надо сказать, участие!
– Они-то и рассказали мне великую тайну – мусью Роклор пытается продать в Москве сервиз фавориту, чтобы тот преподнес его государыне в честь празднования мира с турками. А фаворит, у коего деньги меж пальцев текут, сперва сильно обнадежил Роклора, а потом – на попятный, да и кобениться стал, так что бедняга француз чуть ли не в слезах от него уходит. А они узнали эту новость потому, что граф, в бытность свою в Париже, познакомился с Роклором и даже были у них какие-то общие проказы.
Архаров не хуже Алехана представлял, что это могли быть за проказы: ловкий комиссионер устроил проигравшемуся в прах русскому графу денежный заем, получив с того свой процент сразу же – и, возможно, от обеих сторон, потому что ясно было: сколько бы этот вертопрах ни проиграл, его долги оплатит какая-нибудь значительная особа.
– То бишь, о том, что сервиз был заказан еще покойным французским королем, вы узнали от Матюшкиных, ваше сиятельство?
– Или же от Роклора. Они мне его представили. Пожалуй, что от Роклора… Разве сие имеет значение?
Сие имело значение. Ежели приступить к розыску, Матюшкины будут все валить на Роклора – он-де солгал, а они ведать не ведали, что сервизишко краденый! А вот удастся ли изловить этого Роклора – еще вилами по воде писано.
– Стало быть, Ваше сиятельство решили поднести государыне сей сервиз?
– Роклор мне сухарницу показал и кофейник. А весь сервиз, сказал, спрятан в надежном месте, куда он лишний раз не лазит – так оно целее будет. Ну, Архаров, случалось мне богато едать, а такой посуды не видывал. Главное, сервиз точно таков, как должен ей понравиться – линии просты, четки, узор изящен, а ручки эти красненькие – впору умиляться. Казалось бы, велико ли диво – яшма. А как хорошо получилось! Там не столь золото – золото тьфу! Там работа бесценная. Не ремесло – художество! И решил – беру. А расплачусь камнями – я, Архаров, таких трофеев привез!.. У меня в одном кармане – деревень пять или шесть обретается, да не захудалых каких-нибудь!
Граф сунул в карман руку и добыл драгоценности – длинные серьги с подвесками, запястья, броши, сцепившиеся между собой, так комом и выложил на каретное сиденье.
– Роклор, разумеется, был согласен.
– А что ж не соглашаться? Я-то его не гонял взад-вперед, как фаворит…
Граф замолчал.
Экипаж приятно покачивался – дорога у самой Москвы ровная, особливо у ямских слобод, где устраивают на праздники гоньбу, ездить – одно удовольствие. За экипажем вразнобой стучали копыта – на некотором расстоянии его сопровождали архаровцы и полицейские драгуны.
– Но как вышло, что сервиз оказался на Ходынском лугу?
– Глупейшая история, Архаров. Наиглупейшая! Постой-ка! Архаров, говори прямо – тебя на след фаворит навел? Это он тебя на меня натравил?
Тут обер-полицмейстер и онемел.
– Ты сказывал – сервиз-де краденый, ты-де за ним охотился! Кто тебя охотиться-то послал? А? Выслуживаешься перед государыней? Ты на носу заруби – она такого не любит! Тем, кто верно служит, цену знает… да и то не всех защитить может…
Алехан помрачнел. Возможно, он имел в виду самого себя.
Архаров все понимал – служа государыне, граф Орлов оказался под всеобщим ударом. Европа возмутилась, Польша кипела – авантурьеру, им похищенную, прямо называли родной дочерью покойной царицы Елизаветы Петровны и, загадочным образом, законной наследницей российского трона. То, что покойница замужем не была и законного потомства оставить не могла, Европу не смущало. А здешние российские недоброжелатели с того голоса свою песню завели – негоже-де матушке-царице такие услуги от графа Алехана принимать, он-де, чтобы бродяжку на корабль заманить, с ней доподлинно венчался, а потом-самозванцем был его приспешник де Рибас…
Очень может статься, что нынешний фаворит – того же мнения, ибо уж ему-то Орловы при дворе не надобны.
– Служу я Отечеству, – помолчав, сказал Архаров. – А фаворит мне не указ. Он, я чай, меня и в лицо-то не запомнил.
Не удержался – высказал обиду! Господин Потемкин несколько раз не ответил ему на поклон, а Архаров по этой части был злопамятен. Коли бы посчитать, сколько раз забьывали поклониться ему влетающие в кабинет полицейские, да выдать обер-полицмейстеру столько золотых червонцев – и он бы, пожалуй, сумел приобрести сервиз графини Дюбарри. Но на лестнице, им изобретенной, было в ходу правило: высший может быть суров по отношению к низшему, однако правила светской любезности соблюдать безукоризненно.
– Твою рожу поди не запомни…
Архаров понял, что Алехан ему поверил. Есть такие оттенки в бурчании и словесном огрызании, которые означают скрытую просьбу простить за необоснованные подозрения.
– Стало быть, сервиз достали из хранилища, где он был небезопасен, и стали искать новое, – сказал обер-полицмейстер. – Но неужто на Москве иного места не нашлось?
– Чертов Роклор хорошо еще, что с перепугу его в нужник не вывалил. Покуда мы сговаривались, кто-то донес фавориту. Французишка отыскал меня ночью, веришь ли – в маске примчался с перепугу! Умолял все забыть, брал свое слово обратно. Тут меня и заело – не желаю уступать сервиз, да и все тут! Хоть тресни!
– Прелестно, – пробормотал Архаров.
– Я цену накинул – он согласился. Через день присылает сказать – фаворит-де его в Сибирь закатать обещал, коли кому другому сервиз отдаст. Хорошей цены не сулит, а Сибирью, вишь, грозится! Роклоришка опять со страху штаны намочил…
– И вы опять цену накинули.
– А что мне оставалось? До праздника-то – считаные дни. А у меня вся ставка на этот сервиз была сделана. Отдарить за все добро, что от государыни видел, по-королевски! Да и в отставку.
– Продолжайте, ваше сиятельство, – сказал Архаров чуть скорее, чем бы следовало.
Он знал, насколько болезненными бывают вопросы об отставке для таких молодцов, как граф Орлов. Уходить, притворяясь, будто делаешь это добровольно, – что может быть хуже.
– Вчера же случилась такая беда – фаворит велел перевезти сервиз к нему в апартаменты, на Пречистенку. Он же там поселиться не постыдился. А Роклор – не дурак, перевезешь вот этак – потом десять лет будешь ходить, свои же собственные деньги выпрашивать. И решил он с перепугу сперва выпроводить сервиз из Москвы, а потом уж дальше со мной тоговаться. Боялся, что фаворитовы люди за ним следят. И уговорился он с одним своим знакомцем, французом, как звать – не помню, славным механистом. Он человеческие фигуры мастерит – шевелятся, как живые, только что не говорят, а сказывали, однажды и говорящую голову изготовил. Тот механист вывез сервиз на возу со своими железными куклами и доставил на Ходынский луг, более ему некуда было, а тут – кто его проверять станет? Везет сундук тяжеленный – стало быть, так ему по его ремеслу надобно. Теперь тебе, Архаров, все ясно?
– Ваше сиятельство, тут только часть сервиза, другая закопана в подвале старого Гранатного двора, – сказал Архаров. – Коли ваш Роклор честный комиссионер, он не мог вам продавать лишь часть сервиза.
– А ты почем знаешь?
– Мои люди ведут наблюдение за Гранатным двором. Мне бы, возможно, следовало те тарелки, откопав, отвезти к себе домой, но я их оставил, потому что не понимал, сколь тонкая игра ведется. И они, смею надеяться, еще там.
– Я все тебе, как на духу, рассказал. А теперь ты мне растолкуй, Христа ради, какая тебе корысть в том сервизе, – приказал Алехан. – Коли не фаворит, то кто тебя по следу направил?
– Того человека, кто меня по следу направил, в России нет. Это, ваше сиятельство, французский начальник полиции господин де Сартин. И его письмо о том, что в Париже был украден сервиз, заказанный для себя фавориткой покойного короля графиней Дюбарри, исправно хранится в моей канцелярии…
– Этой блядищей?!.
– Я, ваше сиятельство, у сводни ее не встречал и в постель с ней не ложился, так что про блядство доподлинно не знаю, – с тяжеловесным ехидством отвечал Архаров. – Письмо хоть сейчас предъявлю, для того придется в контору заехать и послать за кем-то из старших канцеляристов. А еще меня сильно уговаривали искать похищенный сервиз господин граф Матюшкин и госпожа графиня Матюшкина. Было же сие, как сейчас помню, когда праздновали день рождения государыни.
– Архаров, ты врешь… – в отчаянии произнес Алехан.
Архаров только плечами пожал. Обиды он не испытал – в самом деле, кому приятно осознавать, что мошенники втравили его в свою игру и провели, как младенца.
А игра была затеяна опасная. Составляющие ее мелочи, загромождавшие архаровскую голову в неимоверном количестве, только-только начали складываться вместе так, чтобы одно дополнялось другим, и уже ткалась из ниточек ткань с узором, и по крайней мере одну прореху можно было заполнить подходящим завитком… Выстрел из-за графской спины, о котором толковал Федька, собрал вокруг себя все противоречивые подробности, и пистолет, выброшенный из-за парусины к графским ногам, обрел речь…
– Коли был бы жив господин Захаров, мы бы поехали к нему, и он бы разложил вам всю сию интригу, как, знаете, любители отварной рыбьей головы ее на тарелке по косточкам раскладывают. Я же попросту скажу… – Архаров помолчал. – Сервиз отвезли на Ходынский луг единственно потому, что там ночью полно народу и все строения охраняют полицейские драгуны. В месте, где будет среди постороннего народа развлекаться сама государыня, возможны всякие…
И тут нужное французское слово вдруг вылетело из архаровской головы, а на языке завертелось, другое, тоже французское, но совершенно не подходящее: экзерсисы.
– Неприятности, – сказал он, чтобы не длить молчания. – Именно там выстрел, произведенный ночью, тут же соберет множество народу и стрелка изловят, будь он хоть граф Орлов.
– Да какого ж хрена мне стрелять?!
– Причина для стрельбы самая простая – вас разозлила попытка вмешаться в ваши дела, да и то, что вас обозвали вдруг скупщиком краденого, тоже привело в ярость. Но даже не это важно. Важно то, кого бы вы застрелили.
– И кого же?
– Меня, ваше сиятельство.
Сказать это Архарову было непросто.
– Архаров, ты точно сдурел. Я, коли что, тебя кулаком приласкаю, стрелять-то для чего?
– Для того, чтобы убить.
– У меня и пистолетов-то никогда при себе нет!
– Зато пистолет был у того мазурика, что стоял у вас за спиной, спрятанный за холстинами. Ваш мусью Роклор, спускаясь сверху, превосходно осветил меня, стоящего у белой холстинной стенки. Тут было бы мудрено промахнуться. А затем, коли помните, после неудачного выстрела пистолет был брошен к вашим ногам. И, смею вас уверить, это был весьма дорогой пистолет. И что же получается, ваше сиятельство? Получается, что вы накануне славного праздника убиваете московского обер-полицмейстера за то, что он помешал вам купить краденую вещь и ту краденую вещь подарить нашей государыне. О том, что я искал сервиз, знали многие. Итак, убийство видят мои люди, это видит мой друг поручик Тучков, это видят полицейские драгуны. Все они, ошалев от ужаса, готовы клясться, что видели пистолет в руке вашей. И оружие мои люди там, в корабле, подобрали…
– Да мало ли пистолетов на Москве?
– Извольте любоваться.
Наконец-то Архаров выставил пистолет-кинжал, который до поры прикрывал полой кафтана.
Горевший в карете фонарь давал довольно цвета, чтобы разглядеть и тонкую работу, и золотую насечку.
– Мой? – сам себя спросил Алехан. – Доподлинно – мой! А я-то на дураков своих грешил…
– И многие ли его, у вас в гостях бывая, видеть успели?
На этот вопрос Алехан не ответил.
– Стало быть, драгуны, прискакав на выстрел, находят мое мертвое тело и при нем – ваш разряженный пистолет. Ну, и господина графа, разумеется, который клянется, что оружие у него три года как украли. Об этом наутро же докладывают государыне, а полчаса спустя это знают все посланники – и английский, и испанский, сколько их там у нас завелось…
– И французский.
– Французский о сем… – опять нужное для красоты слово упорхнуло, пришлось использовать просто русское: – о сем безобразии, боюсь, знал заранее. Такие вот дела, ваше сиятельство. Сие именуется – шкандаль…
Алехан ничего не ответил.
– У меня тут на Москве риваль завелся, – сказал Архаров. – Господин Шешковский, с коим делим подвалы и прочие палаты Рязанского подворья. Как приехал вести следствие по делу маркиза Пугачева, так у нас и застрял. Надоел до полусмерти. Хоть съезжай, и с конторой своей вместе. Коли бы меня убили, а все улики указывали на вас, господин Шешковский в течение двух-трех часов посидев в полицейской канцелярии и сличив все донесения по поиску сервиза, преподнес бы государыне весьма неприятный для вашего сиятельства доклад.
– Стало быть, французы. Ах, черт, как все ловко подстроено! Пристрелить обер-полицмейстера – это ведь столько шуму, вовек не отмоешься! Архаров, это мне за Ливорно…
– Может быть, и так, а может, и нет.
– За Ливорно. Все грехи мне бы тут же припомнили… а знаешь ли, что еще за слух пущен? Будто бы я не настоящую авантурьеру увез, а какую-то похожую девку, настоящую же приберегаю… Так им, может, и эту блядь выторговть бы удалось. Господи, позору-то… И все, что я доброго сделал, – псу под хвост!
– Ваше сиятельство, обошлось. Угодно ли ехать к старому Гранатному двору?
– Да, – подумав, сказал Алехан. – И молчи, Бога ради.
Архаров видел – граф Орлов не желает ему верить, в глубине души надеясь, что обер-полицмейстер заблуждается. Сие Левушка называл иллюзией. Иллюзию следовало развеять. А заодно и забрать треть сервиза – более ей там лежать было незачем.
Чтобы доехать до печально известного подвала, следовало сделать небольшой крюк. Да там еще повозиться, откапывая клад. Архарову уже хотелось домой, спать, и он знал, что уснет, невзирая на все события этой ночи, – настолько велика была усталость. Уснет, как всякий, кто чудом остался жив, но еще толком не осознал возможности своей смерти. Может, завтра осознает…
Когда экипаж остановился, Алехан не сразу решился его покинуть. И Архаров понимал – очень уж графу не хотелось посмотреть правде в глаза. Пока что его слово было против архаровского слова, история про честного комиссионера Роклора – против истории о ворованном сервизе. Правда же хранилась в подвале.
Поэтому обер-полицмейстер молча ждал, пока граф Орлов выйдет из кареты.
У подвала их остановили двое десятских. Они признали Архарова, поклонились, он же их отпустил по домам.
Внизу все было, как оставили архаровцы, – только на прислоненных к стене лопатах давно высохла земля.
Михей и Максимка-попович стали копать, Устин им светил. Очень скоро показалась рогожа. Сверток вытащили и положили к графским ногам.
– Угодно ли сличить сии тарелки с теми, что у вас в экипаже? – безжалостно спросил Архаров.
Вдруг ему пришло в голову, что французы, поди, его высоко ценят: столь дорогую посуду не поленились привезти, чтобы поймать на сервиз, как рыбку на ключок, сперва московского обер-полицмейстера, потом графа Орлова. Ну что ж, он своего звания не посрамил – впредь могут и дороже оценить!
– Хрен с ними, верю, – сказал Алехан. – Архаров, я твой должник. Кабы не ты, то праздник завтрашний – ко всем чертям! Ко всем гребеням мохнатым! Да и сам я – туда же. Сраму-то… Все, все бы мне припомнили – и Ропшу. Архаров, ты-то хоть веришь, что я покойного императора не убивал? У него и точно какая-то колика была, может, геморроидальная – я почем знаю? Как стоял – так, посинев, и рухнул.
Обер-полицмейстер посмотрел в лицо графу Орлову. И то, что ему требовалось, увидел.
– А чего тут верить? Я знаю, – ответил Алехану Архаров. – А должник ты не мой. С Федькой Савиным рассчитывайся. Он нас обоих спас.
* * *
Который уж день Тереза пыталась понять, что надобно Мишелю.
После их бегства из далеких деревень, после долгой и страшной дороги, они поселились в Замоскворечье, в комнатах маленьких, но со всеми необходимыми женщине удобствами. Наконец удалось позвать к Мишелю доктора-немца.
Граф Ховрин, в восторге от своего побега из ссылки, взял деньги и одежду, но позабыл лекарства и микстуры. Появляться на людях было опасно, верный кучер находил каких-то бабок-травознаек, Тереза прямо в экипаже заваривала сухие листья и коренья, поила своего любовника, уговаривая потерпеть. Ей казалось, что в новой жизни, наступившей после зимы в старой усадьбе, Мишель сделался ее ребенком. И жизнь эта текла наоборот – не от рождения к зрелости, а от зрелости – к причудливому детству и далее – в небытие. Иначе, видно, и быть не могло – после мертвой зимы в чужой усадьбе. Иной свет и иные обстоятельства делались привычными – а то, что в прежнем своем существовании Тереза знала цену времени, в этом же время перестало иметь значение, казалось ей правильным…
Ничего более не должно было удивлять в этой новой жизни – даже то, что в замоскворецком жилище их встретила на пороге Катиш. Она обратилась к Терезе, словно и не расставались, так, как привыкла обращаться на Ильинке, и сразу поставила себя на место служанки, Терезу – на место госпожи. И ни слова не сказала о том, где и как провела эту зиму.
А зима выдалась для Катиш нелегкой – она постарела. Прежняя ее бойкость сменилась плохо скрываемым высокомерием и злостью. В обращении с господами, Терезой и графом Ховриным, она себе воли не давала, но Тереза слышала, как она кричит на кухарку, на горничную, на мужчин, бывших тут в услужении, но занятых чем-то непонятным. Кроме того, Катиш стала носить драгоценности.
Возможно, она хотела, чтобы Тереза расспросила ее, откуда эти кольца и запястья. Но Терезе совершенно не хотелось это знать. Катиш завела богатого любовника – ну так недоставало лишь, чтобы они вдвоем, усевшись в уголке, грызли дорогое драже и толковали о своих любовниках.
Теперь Тереза и Мишель, живя в тесноте, спали каждую ночь в одной постели. Но их объятия не имели продолжения – прижавшись к Терезе, Мишель строил безумные планы. Он намекал на знатных особ, что покровительствуют ему в столице, на тайные межгосударственные интриги, особо напирал на свое значение в политических хитросплетениях, обещал Париж, Лондон и Неаполь, где Терезу ждут дворцы, балы, драгоценности.
Он тяжело и быстро дышал, хватался рукой за горло, как будто это могло помочь, и Тереза понимала: она, как всякая добродетельная мать, утешает свое страдающее дитя. Кому же еще поведает дитя свои затеи, свои выдумки, как не матери? И какая мать оттолкнет умирающего ребенка?
Она знала – не умом, а душой знала, – что Мишелю более не перед кем похвалиться своими великолепными замыслами; возможно, он для того и держит ее при себе, не отпуская, что ему необходима снисходительная слушательница – не знающая, каковы обстоятельства на самом деле, и готовая вместе с Мишелем жить в том мире, что он сам для себя возводил словесно. Жить вне жизни, вне времени, – как будто их обоих уже безболезненно перенесли на тот свет.
А что было за пределами этого жаркого ночного мира, в котором угасание сонной речи было сродни угасанию самой жизни?
У Мишеля доподлинно сыскался какой-то богатый покровитель. Однажды привезли дорогое платье для Терезы, укутанное в простыню. Она вытащила булавки и невольно улыбнулась. Платье поражало воображение – это была парижская мода уже будущего года! Она отреклась от тончайших и изысканные оттенков и полутонов, а предпочла тона, спорящие друг с другом. Оставалось лишь понять – кого Терезе пленять тут, в маленьком домишке.
– Позвольте, сударыня, я вам помогу надеть и зашнуровать, – сказала Катиш.
Платье было полосатое, полосы черные и бледно-жонкилевые, и из такой же ткани – большой бант-розетка на груди. Бант из ткани платья означал, что ленты, чего доброго, выйдут из моды. Поверх следовало носить атласную бледно-жонкилевую накидка, отороченная мехом. Декольте обрамляла очень скромная полоска кружева, такое же кружево было положено и на рукава, доходящие до локтя.
– Позвольте, сударыня, я вам волосы всчешу и взобью.
Еще год назад Тереза не стала бы носить такой большой и пышной прически, полагая ее признаком дурного вкуса. Теперь же Катиш зачесала ей волосы наверх довольно высоко, спереди уложила их гладко, хотя пришлось повозиться – такие моды не для курчавых волос. На самой макушке Катиш приспособила плоскую наколочку из кружев и лент – черных и жонкилевых.
Украшений Катиш не предложила, ни броши, ни браслетов, – одну черную бархотку на шею.
– Благодарю, – сказала Тереза.
И, сев у окна с рукодельем, надолго замолчала. Рукоделье было какое-то нелепое, шитое кружевце, неизвестно для чего нужное. Сама она им даже нижнюю юбку бы не украсила. Но без рукоделья отсутствие жизни в доме было бы совсем мучительным.
Мишель видел ее покорность – но мало задумывался о природе такого смирения. Тот, кто позвал его в Москву (Тереза догадывалась, кто этот человек, но и с ним смирилась), куда-то вызывал его, придумывал для него занятия, и несколько раз Мишель в поте лица своего переводил с французского на русский какие-то письма. Ни покровитель, ни тот неприятный человек не пожелали видеть Терезу. Очевидно, они считали, что любовница Мишеля должна волновать только его самого, а другой пользы от нее не предвидится.
Тем не менее граф Ховрин как-то получил средства для своего обустройства, и тогда он повез Терезу и Катиш в торговые ряды, но не на Ильинку, где их все еще помнили, а в лавки Кузнецкого моста. Он был шумен, желал швыряться деньгами, и Катиш ловко выманила у него парные браслеты. Тереза не хотела украшать себя – но ей показалось вдруг, что изящная фарфоровая фигурка на рабочем столике была бы ей приятна. Она подошла к витрине и невольно вспомнила, как придирчиво отбирала фарфор для своей модной лавки.
Тереза удивлялась, как могут нравиться яркие и блестящие фигурки из севрского фарфора – хотя удивительный по глубине тона «королевский синий» был хорош… Однако «розовый а-ля Помпадур» ее раздражал своей пошлостью, немногим приятнее для нее были яблочно-зеленый и лимонно-желтый цвета. Несколько лучше она относилась к фарфору расписанному а-ля гризайль – только синей или только пурпурной краской.
Но подлинным праздником для Терезы была возможность заказать и привезти к себе фигурки из французского бисквита – фарфора без глазури, которая изрядно портила мелкие черты купидонов и нимф в пять вершков ростом. Бисквит был не белоснежного, а скорее желтоватого тона и при касании пальцами являл нежную, даже шелковистую поверхность.
Она отыскала двойную фигурку – Амура и Психею, слившихся в поцелуе. Странной и притягательной была для нее эта фигурка, являвшая разом и прошлое, и будущее. Четыре года назал вот так приникали друг к другу два юных хрупких тела – два подростка впервые пробовали на вкус любовь. Сейчас и Тереза несколько округлилась (ей это не нравилось, и она старалась потуже стянуть шнурованьем грудь), и Мишель изменился – четче обозначились мышцы, как будто он высох и сделался жестким и костлявым. Но нужно было переждать несколько – и обратное течение жизни изменит их, сделает плоть прежней, разве что совсем невесомой…
Мишель купил ей Амура и Психею, а Катиш попыталась развлечь новомодными товарами. Тут лишь Тереза словно проснулась ненадолго.
Она смотрела на модные вещицы и понимала, что тоскует по свой собственной лавке. Те месяцы вне музыки, которые казались ей бездарно и напрасно растраченными, имели, оказывается, свою прелесть. Они были насыщены иной красотой – которой сейчас недоставало.
Прекрасные кружева, которые продавала она, уже не считались прекрасными – нынешние щеголихи предпочитали более прозрачные, прежние изящные и сложные букеты и гирлянды, заполнявшие тюлевое полотно, стали не столь плотными, рассыпались на отдельные мелкие цветочки, мушки, бабочек.
Обратила она также внимание на новые валансьенские кружева, которых даже можно было не касаться пальцем, чтобы сказать – плотного плетения узор не выделяется рельефом, и потому новинка весьма удобна для стирки и для утюжки. Далее на консоли были выставлены золотистые блонды из Кане, Байе, Пюи (она вспомнила названия городков, в которых отродясь не бывала) и новомодные черные шелковые кружева из Шантильи.
Но Мишель стал торопить их, и, садясь в экипаж, Тереза окончательно простилась со своим шелково-фарфорово-кружевным прошлым. Так же, как давным-давно простилась с прошлым клавишно-нотным. И даже если вновь явится воспоминание – оно уже ничего не изменит.
За тяжкий грех жаркой свой страсти она получила воздаяние – Мишеля, стала для него, как и мечтала, единственной в мире, и молча несла этот крест, не имея более порывов и желаний.
Однако душа ее ждала некого знака. Что-то вроде приказа собираться в дорогу… Душа, приходя на миг в себя, не верила, что это оцепенение – навсегда.
И знак был! Хотя Тереза сперва даже не поняла, что это такое.
Катиш привезла откуда-то невысокого остроносого и остролицего человека, сказала, что он будет жить в верхней горнице. Тереза вовсе не претендовала на ту комнату, узкую, окном выходящую на задний двор, и промолчала – не все ли ей равно? Да и человека этого она видела мельком, просто Мишель, выходя в гостиную, как всегда, не притворил дверь.
А потом она услышала поющий голос.
Тереза не слишком любила пение – вернее, не слишком доверяла ему. Голос мог сорваться, солгать, пропасть, не дотянуться до самых верхних, самых хрустальных нот, а пальцам, знающим правильное обращение с клавишами, все было подвластно. К тому же, новый обитатель дома пел простонародные песни, которые и раньше-то не вызывали у Терезы даже любопытства.
Деваться было некуда – она шила свое кружевце и слушала. Слушала и просыпалась…
В этом высоком и заливистом мужском голосе была та привольная игра со звучанием, та внешняя неправильность размера, то противоречие нотному стану, разбитому на прямоугольнички, что доступны только истинному природному таланту, не знавшему принуждения. Так пела бы душа в раю, не стесненная правилами, кабы не томление о невозможном, пронизывающие эти песни с простой мелодией и несложными словами. Записать их на бумаге – и нет более очарования, а голос записать не на чем – разве что у ангелов в небе такие способы есть.
Тереза положила свое рукоделие мимо корзинки и пошла на голос.
У нее хватило еще ума не врываться в комнату, а, поднявшись по ступеням, встать почти у самой двери. И у нее хватило воображения, чтобы представить: там, за дверью, где звучит дивный голос, не комнатушка жалкая, с постелью, с двумя стульями, а некий просторный и разноцветный мир, некая жизнь, исполненная чувства – печали с блаженством пополам…
Как хорошо было бы любить в этом мире, подумалось ей, как сладко было бы лететь вдвоем, взявшись за руки, ощущая себя ожившим голосом, коему все подвластно…
Но недолго длилось мечтание – певец отворил дверь.
Это был всего лишь человек, поселившийся в комнате, невысокий, худощавый, далеко не красавец, походивший на блудливого приказчика в знакомой лавке, такой же бледный, белобрысый и не разбирающий разницы между девицами – они все для него были хороши.
Стало немного обидно – этот московский житель не имел права владеть таким голосом. Тереза, мало беспокоясь, что он подумает о ней, повернулась и пошла прочь, с каждой ступенью все более удаляясь от мира, в котором можно так петь и так любить.
Путь в этот мир был для нее закрыт навеки. Она не была свободна, она была обречена каждую ночь обнимать человека, который не давал ей более любви, который лишил ее всего, что нужно душе, но бросить его Тереза не могла, как если бы они были повенчаны – на жизнь и на смерть.
Слезы потекли по ее лицу – она возвращалась в прежнее свое отрешенное состояние, иное было для нее невозможно.
Вдруг откуда-то появилась Катиш, заговорила, стала обещать какие-то радости и удовольствия. Тереза отвечала ей кратко: «да, да». Тогда Катиш вдруг принялась ее чем-то пугать, какими-то неизвестными господами, на все способными. Устав слушать слова, понять которые было невозможно, Тереза ушла в спальню.
В этот день была еще неприятность – приехал тот самый господин, Иван Иванович, что был виной Мишелевой болезни. По его приказу Мишеля с Терезой заперли в заброшенном доме, и ночь, проведенная в прохладе, сильно отразилась на состоянии Мишелевой груди и горла. Правда, у этого дела была и другая сторона – Иван Иванович таким странным образом спас графа Ховрина от более серьезных неприятностей, на чем они и помирились. Тереза не хотела видеть этого господина и на несколько дней просто заперлась в спальне. Она и до того почти не выходила из дома.
Мишель куда-то выезжал, был удивительно бодр, и ей показалось было, что жаркое лето поможет ему окрепнуть. На следующий день после явления Ивана Ивановича он привез новые красивые дорожные сундуки.
– Мы возьмем с собой немного, любовь моя. Поедем через Киев. Еще два дня – и в дорогу. Или же три… Вели Катиш уложить сундуки, сама также приготовься. Недостающее купим в пути.
– Катиш поедет с нами? – спросила Тереза.
– Нет, она останется тут. По дороге мы наймем тебе горничную. Все складывается отлично, любовь моя!
И пошел восторженно перечислять европейские столицы – вплоть до Мадрида…
Тереза ничего не сказала, а только радость Мишеля показалась ей неестественной, как если бы он был пьян. А он и точно захмелел от своих великолепных планов – он хотел ехать в Париж и блистать в свете, он тосковал о крупной карточной игре, о больших деньгах. Он даже обещал Терезе, что она будет принята при дворе – не сразу, конечно, сперва им следует повенчаться, но с венчанием торопиться не следует…
Это было продолжением давешних ночных речей, но странным продолжением – Тереза обнаружила себя перенесенной из области туманних мечтаний любовника в область, где загадочные мужчины заняты таинственными, но приносящими много денег делами. И это ей не нравилось – она чувствовала, что дела Мишеля вряд ли кончатся добром. Она предпочла бы и дальше жить с ним в маленькой комнате и по ночам выслушивать неосуществимые планы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.