Текст книги "Олег Ефремов"
Автор книги: Елена Черникова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)
Эта разница подходов, возникшая на первой репетиции, определила и основной конфликт персонажей, выявила разницу мировоззрений, творческих позиций Ефремова и Смоктуновского – Генделя и Баха…»
Прекрасно вот это – «присваивал каждый звук». Вы ведь не любите похвал вашим актерским способностям?
– Трудно сказать определенно…
– Александр Галибин говорил мне: «Это болезнь, которая лечится только работой. Ты ее лечишь только тем, что ты работаешь. Я имею в виду актерская, артист – это больной человек. На всю башку. Последний Сирано – его лечение. Актер болен тем, что он актер. А еще актерская профессия – она должна быть оснащена, конечно, технически, надо телом владеть, голосом, мимикой и многими вещами… но она еще связана с твоим внутренним миром. Болезнь заключается в том, что ты свой мир выносишь на сцену. Если ты этого не делаешь, ты не интересен просто. И каким бы ты ни был внешне в жизни, как только человек выходит на сцену, он привносит туда себя. И, собственно, лично мне интереснее смотреть за этим миром больше, чем… мне неинтересно смотреть, что придумает режиссер, неинтересно смотреть мизансцену. Мне интересно смотреть на личность, которая находится на сцене и которая работает со своим миром. Которая мне являет свой мир. Вот Олег Николаевич был таким человеком». Вы какой человек, Олег Николаевич? Помните, в юношеском дневнике вы написали, что воспитываете в себе человека. Эпитеты творческий, хороший зачеркнуты, вы оставили только существительное быть человеком.
– И глагол «быть».
– Ну да – после Гамлета уносят трупы, после Ефремова остается три живых театра. Хотя ему, как Дон Кихоту, пришлось повоевать с ветряными мельницами, а как Сирано – столько слов подсказать, чтобы они все влюбились-поженились… Как странно, что всей символики пути Ефремова до сих пор никто не написал так просто, в ряд, все поливают то елеем, то ядом. Но… вернемся к актерству.
Галибин: О. Н. очень Тютчева любит. Много читал и перечитывал.
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои –
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи,
Любуйся ими – и молчи.
– Актер, скрывайся и таи… Невероятно.
– Давайте вынырнем. Здесь зрители, они хотят аплодировать. Итак, режиссер «Возможной встречи» Вячеслав Долгачев считает, что вам режиссерское имя дороже актерского: «Невероятное сочетание деликатности, невозможности пальцем тронуть человека не только бесполезного, но и вредного для театра – и абсолютизма, когда что-то “запавшее” худруку должно было быть сделано (и делалось!) против всяких доводов несогласных. Желание воплощать свои намерения и реализовывать собственные идеи от лица общественности: и худсовет, и совет театра вынуждены были голосовать “за”, будучи “против”. Невероятная художническая ревность, присущая больше актерам. Не явная, не открытая, а какая-то потаенная, даже к своим актерам, им самим взращенным. Он и сам себя ревновал. Не любил, когда хвалили его актерский талант, – важнее для него были отзывы о его режиссуре». Это правда?
– Ну, вообще-то по образованию я актер. У меня диплом с отличием, сама знаешь. Ты ведь читала мое предисловие к первому изданию Петра Михайловича Ершова? Золотая книга режиссера. И мой малозаметный бунт в тексте.
– Там, где речь о противоречии: «Искусство режиссера состоит в том, чтобы объединить всех в выстраиваемой им борьбе. Это главное его назначение. Актер же в силу сосредоточенности на познании одного персонажа, роль которого ему надлежит играть, подчас является тормозом в процессе такого объединения. Но понять, что познание своего персонажа плодотворнее и вернее, когда оно идет одновременно с изучением и познанием связей его с другими персонажами, – необходимо. Это облегчит творческий процесс, это – путь к более совершенному искусству и, самое главное, путь к созданию нового ансамбля актеров, которые строят свое искусство на взаимодействии». Мхатовская школа учит взаимодействию. Ваш – и Станиславского – основной принцип: общение актеров на сцене, взаимодействие. А потом открытие, что не все любят это блюдо. Трагедия?
– На погоду и человеческую природу обижаться нельзя. Общение на сцене, в ансамбле, паутина энергий, созданная Станиславским, великое открытие не одного лишь театрального бытия, но всеобщего спасительного единения в задаче. Цель – это что мы делаем. Например, чему-то радуемся или хандрим, что работать надо, а всё руки не доходят. А задача – как мы это делаем. Так просто – увязать энергии союзничества, сказать свое с опорой на энергии партнеров…
– Напоминает общую молитву. Вы – протоиерей незримого храма. Пришли кочевники, разбили храм, на руины накинули свою сетку, приговаривая, что ни храма, ни Создателя им не надо, сами с усами.
Миллиоти: «Он обязательно о каждом думал, чтобы каждый был занят в репертуаре… понимаете, недаром основой его был Театр единомышленников. Он хотел, чтобы… как сказать… вместе… рождаем спектакль. Вы понимаете, поэтому он главное говорил: ради чего? Это вот прежде всего было. Для чего? Ради чего? Что мы для них, что они должны унести? О чем мы им хотим сказать, ради чего мы будем это делать? Этим были заражены все. И все ниточки всех его ролей вели вот к этому».
– Почему же с «Чайкой» в «Современнике» в 1970 году накладка вышла? Что случилось?
Миллиоти: Ну как сказать… уже прошел тот студийный период, когда мы сидели на репетициях…
– Я поняла: в 1970-м, в зрелом «Современнике» у всех уже что-то происходило в жизни. Поговорить за кулисами было куда интереснее, чем слушать то, что делает режиссер на сцене. Чудо, что вы, Олег Николаевич, умудрялись гореть непрерывно. Как настоятель – всегда на службе.
– Я говорил им не тяни одеяло на себя, чтобы попроще.
– Премьерство на грани каботинства? Главная ненависть Станиславского – к тем, кто любит не театр, себя в искусстве. Вернулись на круги…
Галибин: Олег Николаевич – человек поступка. Разделение МХАТа – это серьезный поступок. Жестокий, но шаг. Он жил серьезными поступками. «Современник» – это поступок. Огромный, огромный поступок. И когда меня спрашивают о творчестве и почему я не ставлю… ну, во-первых, сейчас это так все разношерстно… а хочется какого-то высказывания целого. Пока вот в моей жизни много кино.
– Именно: целого высказывания. Целостность – самый древний архетип. Я подумала: может быть, О. Н. ходил в кино не за усиленной правдой, как втирал журналистам, не прогуляться-проветриться, как думали некоторые, а наоборот – за чувством единения? Целостность! Она и мимолетна, и в тираж улетает, то есть в прокат, но когда двое, малознакомые люди, сидят в такси слушают песню «Нежность», замирает весь мир…
Представьте себе идеальное общество: да, мы все в такси, путь очерчен и недолог. И мы должны успеть напеть друг другу песню нежности.
* * *
Автор этих строк говорит – я. И места не занимает, и правдиво: я видела фильмы с участием Ефремова-киноактера, я не видела спектаклей с участием Ефремова-артиста-режиссера. Сегодня их невозможно увидеть. Спектакль – бабочка: родился и улетел, и всё в один вечер. Даже если это «Синяя птица» Метерлинка, созданная Художественным театром в ХХ веке и в 2019-м восстановленная МХАТ им. Горького (Тверской бульвар, 22). Даже если реставрировать старинные декорации, повторить освещение, добавив современных эффектов, словом, что ни вытвори – никогда не вернется время, контекст, аромат, кровообращение. Неповторим каждый миг действа. С уникальностью энергообмена между сценой и залом никогда не справится запись, как не выйдет то же самое, если целоваться через стекло.
Все люди – актеры? В самом деле: росла барышня, книжки читала, вдруг встречает какого-то оболтуса с крепкими мышцами, чмок – и начинает играть роль, например, жены. Откуда? С чего это? А роль уже написана. Барышня, ты только играй по тексту, а мы тебе поможем. Тут есть С? Есть. С – так называемое общество, и оно уверено, что знает правила (то есть текст роли жены) и может проверить исполнение. Оно даже за билет платит: и на свадьбу конверт, и ясли строит, оно везде. Есть и безбилетные контрамарочники – общественники, с активной гражданской позицией. Они тоже уверены в своем знании текста. Весь мир театр – этого не отнять.
Пересматриваю фильмы с Ефремовым. Ищу, где глаза крупно, свет фронтальный – нахожу любимые кадры, но самый знаменитый снят в черно-белом кино: таксист в «Трех тополях на Плющихе». Спустя годы фильм раскрасили, верить своим и чужим глазам стало невозможно тем более. Остается выбор: считать глаза реального Олега Николаевича Ефремова зелеными согласно анкете для выездного дела, подписанной им собственноручно.
Хитрющие древние римляне отгородились от дураков стеной прелестных афоризмов. Например: «После того не значит вследствие того». Могу добавить: и до того не значит вследствие того. Чуяли римляне: выйдет необычный спектакль студии Ефремова «Вечно живые» – и стремительные историки напишут: это было в оттепельные годы! Или еще: хрущевская оттепель! В культуре подъем и порыв к свободе! Так вот: спектакль вышел в апреле, а ХХ съезд был в феврале 1956-го. И вот честное слово – ни Хрущев, ни 1349 делегатов не посылали Ефремову на визу текста секретного доклада про преодоление культа личности. Но вы уловили что-то такое в воздухе, ощутили новый язык и новый стиль. Делать так больно и так радостно всем людям одновременно – для этого нужен медийный инструментарий. Хотя бы стилистический.
А газетчики хоть и пластичны, но перо привыкает и к стилю, и к идейно-тематическому содержанию. Трудно слезают с объезженного конька-горбунка. Например, когда в апреле 1986 года рванул Чернобыль, газеты поначалу промолчали. Но информация была придержана не только по сумасбродной прихоти главлита. Еще и потому, что журналисты не умели сообщать о катастрофе обществу, в котором по определению не может быть ни катастроф, ни трагедий, их просто не может быть, не может…
– В девяностых научились: катастрофа стала ежедневной. Я сказал о катастрофе в 1992 году со сцены Колонного зала, когда меня поздравляли с 65-летием. Вышел на сцену и сказал.
– Я видела. Вам аплодировал весь зал. Некоторые уже поняли, что прежней жизни конец. Но для иных вы по сей день метафора, подновляемая как штукатурка на фасаде Зимнего. Или гигантский лук единомыслия в руках индейца-партии, а стрела-Олег всегда летит в незримую цель. И врезается в каменную стену.
– И все равно всемогущ только ансамбль единомышленников. Он может. Школа Станиславского, с толком примененная, спасает актера от разбазаривания себя любимого. Знаешь ли ты, как практично перевоплощение? Если актер думает о себе как об огромной личности, то на сцену он приносит только свои чувства и мысли, скудеющие раз от раза. Для того и придумано перевоплощение, чтоб актер мог играть всю жизнь и не исчерпываться. Не стоит актеру выносить на сцену свою тему, личное присутствие, исповедничество…
– Знаете ли вы, кто первый обратил мое внимание на трагичность вашего образа?
– Смерть сама по себе еще не трагедия, что бы ни думали двоечники.
– Да-да, я помню, что для трагедии нужно непреодолимое по силе вмешательство рока. Так вот первым публично, в телеинтервью, сказал о вас как о трагической личности Олег Табаков. Вы уже не смотрели ТВ, а я переслушала каждую реплику каждого друга и недруга. Олег Павлович в свое – тоже фирменное – обаяние превосходно замуровывал-замурлыкивал истину, для безопасности обкладывая ее игровыми подушками безопасности. Ваша школа!
* * *
Самый густой мусор – воспоминания современников. Но из обмолвок и придаточных предложений может и выпасть шматок правды. Лилия Толмачева, первая жена, говоря об Олеге на публику, все микшировала тактично, зашлифовывала занозы и потому невольно проговаривала правду. Например, на тему что он принес в искусство она искренне говорила: «Новый язык человеческого общения на сцене». Говорила, что такое было трижды: Щепкин, Станиславский, Ефремов. Все они убирали наслоения пафоса и фальши. (Про фальшь, магически убранную именно Ефремовым, в какой-то момент уже невозможно слушать; ведь ясно, что мановением одного жезла всю фальшь всей идеологической коросты не содрать.)
Наконец, выработав традиционное топливо всех современниковцев, Толмачева роняет: в таланте Олега «особенно дорого ощущение трагикомедии. Мы долго хором пели песню Айболита: “Это очень хорошо, что пока нам плохо!”». Как ни пристрастны современники, уж в чем она не могла ошибиться – так в хоровом пении куплетов Айболита, и в собственных ощущениях, особенно дорогих. Верю. Мне не важно, как трактовала трагикомедию чья-либо вообще жена, но крайне важно, что понимала под трагикомедией выпускница Школы-студии МХАТ Лидия Толмачева, на сцене Лилия. Их качественно учили, в жанрах они не путались, людей чувствовали. «До свидания, Олег, дорогой человек. Отдыхай хорошо, ешь кашу, толстей, набирайся сил для “ночных бдений”, не увлекайся (тут же рисунок: бутылка и стаканчик. – Е. Ч.) всякой ерундой. До осени! – пишет Толмачева толстым синим карандашом на листке, ныне серо-желтом, из блокнота. – С радостью думаю о предстоящей работе. Сетую лишь на свой характер, строптивый и взбалмошный. Хотела всей душой добра, а наделала много неприятностей тебе… <…> Ведь отношусь я к тебе с большим уважением, верой, ну, одним словом, великолепно отношусь к тебе. Почему-то это слабо выражается внешне. Но что поделать? Такой уж характер. Желаю тебе всего самого лучшего. С искренним дружеским приветом Лилия». Невероятно, тонко, сдержанно. Письмо из прошлого.
* * *
Актер и режиссер Олег Ефремов поставил пять пьес Чехова, то есть все основные; на языке пиара – все мировые хиты. Тоже правда, но Чехова ставили и ставят по всей Земле, и что? Прошло больше ста лет со дня его кончины, но и Шекспира ставят, а времени прошло куда больше. Что в ефремовских постановках Антона Павловича такого, чтобы писать, например, диссертацию? К счастью, сделать научную работу по постановкам невозможно. Спектакль выходит один раз. Можно сделать диссертацию о динамике состава публики, но любой подобный подход даст лишь гипотезу, далекую от раскрытия наконец тайны творчества.
Да и то, что звалось публикой, давно стало авторствующей аудиторией. Настоящий строитель театра, истинный творец, созидатель и выразитель своего времени – это всё цитаты о Ефремове, которые ничего не скажут поколению, увлеченному антитеатром, иммерсивными шоу. Поколение не представляет, что театр мог быть и храмом, и газетой. Это всё экивоки идеологического лексикона. Даже если сказать, что в день похорон главного режиссера к театру было не пробиться из-за многолюдья и цветов, то глотателя пустот (по Цветаевой) плотным народным восторгом не проймешь. И завидовать поленятся. Возглавлял, вел, руководил – всё слова.
Давать оценки смешно: попытка историчности в шортиках: не эстетично, не этично. Если народная артистка России Евгения Добровольская говорит: «Ефремов – космос, и как можно описать космос!» – она права, на свой взгляд еще как имеет право, и с моим отношением это совпадает, и хотя мне претит стремление к объективности, попадающееся в предисловиях и мемуарах, один способ возможен: интонация. А так – да, объективности не существует. Любой факт доступен толкованиям, их количество бесконечно. Примеров тому тьма. Что же мы хотим с вами друг от друга, дорогой читатель? Почему вы читаете эту толстую книгу? В ней груда цифр, имен и топонимов, они мешают скольжению взгляда по гладким глаголам родился-учился-женился.
Возможно, интонация. До финиша осталось совсем немного, и я хочу поделиться цитатами. У меня запасена тысяча файлов с интереснейшими текстами, которые неприлично пересказывать своими словами. Подумайте, как можно пересказывать говорящую ситуацию? Она тягостна, чудовищна по накалу страстей, и сей пример из рук вон как некрасив, но меня все время спрашивали знакомые, и я решила обойтись цитатами только потому, что на эту тему мне нельзя высказываться своими словами. Не имею возможности, а мемуарам не доверяю. Предлагаю лестницу из бумажных ступенек. Ни одну из ступенек не считайте золотой. К истине не ведет ни одна, у любого человека есть свой бэкграунд. Помните главное: только дописав книгу «Олег Ефремов», я поняла, что О. Н. – человек-театр. Потом увидела ту же формулу в мемуарах его почитателя и доброго друга Резо Габриадзе, написавшего со своим обычным пафосом: «Он – Человек-Театр». С прописных букв по-русски так нельзя, посему воздадим грамматике: человек-театр. Кентавр. Все, что вы читаете в мемуарах современников, следует видеть как из зрительного зала. О. Н. – на сцене, вы в зале. Не верьте ни слову, ни жесту: специализированный спектакль. Постановщики – зрители. Мемуары – праформат иммерсивного шоу. Не тот, кто на сцене, а тот, кто смотрит, является постановщиком. Как может, так и видит.
– Опять о вас. Говорит как бы друг много-многолетней выдержки: «С тоскливым чувством трезвого партнера лег спать (нас поселили вместе в номере люкс), предварительно спрятав бутылку водки “Пшеничная”, что еще осталась от “грузинских товарищей” с соседнего стола. Часов в пять утра О. Н. стал расхаживать по комнате в поисках похищенного. Ходил тихо, старался меня не будить, потом терпение его истощилось, и он тихо спросил: “Где?” Все было выдано. Никогда ни до, ни после мне не приходилось его видеть в таком состоянии. Нет, он не был подавлен или угнетен. Он был разрушен. Черное лицо, повернутый внутрь себя взгляд. Налил немного, выпил и секунд через двадцать глубоко выдохнул. Последствия этого вздоха-выдоха были поразительными. Как будто ангел коснулся его души, лицо его разгладилось, в голосе возникла небывалая нежность».
Но другой как бы возражает: «Ефремов был свободный человек, обладал пушкинской страстью к вольности и непокорством. Он был смел и прям в достижении цели, в работе, в отношениях с людьми. И ни в каких “разгуляньях” не бывал наглецом или хамом, хулиганом или пошляком. Он работал, как вол, он пер, как танк, всем известно. И пил он, как всякий русский человек пьет: от напряжения, от отчаянья, от обиды, от неумения по-иному расслабиться. И это было его личное дело. Смелость и отвага, свобода имеют свою оборотную сторону: одиночество и отчаянье. Провести много лет подле Ефремова и так о нем написать! Получается прямо по выражению Станислава Ежи Леца: “Хуже нет, когда жизнь прожита с одними, а отчитываться приходится перед другими”. Факт и акт публикации статьи оскорбляет, на наш взгляд, память о нем».
Еще один пристает: «Удовлетворен ли ты жизнью, какую прожил? Был ли счастлив?
– Понимаешь, все эти понятия счастлив-несчастлив – это несерьезно.
– А что серьезно?
– Серьезно вот это: ведь и эмфизема, и остальное закладывается гораздо раньше. Cейчас бы я этого не допустил. Потому что понимаю, что самое ценное – это здоровье. Вот и все. Я жил всегда достаточно активно. В этом, может быть, характер. Я и пил достаточно серьезно. И курил, конечно. И все остальное…»
Адвокатствует некто: «Он живет в другом мире. И когда спускается из разреженного горного воздуха в тяжелую атмосферу асфальта, то способы, которые он применяет, чтобы сохранить свой мир, осуждать не нам».
И совсем уж откровенно: «Но Олег Николаевич, слава тебе господи, не в мавзолее лежит, а рядом со Станиславским. И по такому случаю у тех же древних было иное изречение: De mortuis – veritas. Что значит – «О мертвых – правду»».
В духе правду и только правду выступает любой литератор, пишущий в рассуждении быть объективным, от себя, о времени, о себе во времени, о виденном и пережитом лично, и я тоже хотела бы о времени, о себе, только правду. Ее, к счастью, нет, но искать надо. Этический кодекс биографа? Его нет. Писатель не подчиняется профессиональному этическому кодексу. Его нет. У журналистов, юристов, педагогов есть. У писателей нет. Тем более у театрального писателя – нет и не может быть профессиональной этики ввиду отсутствия соответствующего сообщества. Дело именно в сообществе: профессиональную этику формирует профессиональное сообщество для саморегулирования. Ввиду отсутствия сообщества театральных писателей у единичного специалиста, называющего себя театральным писателем, тем более руки свободны. Из записных книжек Ильфа: «Книга высшей математики начинается словами: “Мы знаем”». По-моему, любой мудрый биограф перед началом сочинительской деятельности должен вывешивать баннер с этой абсолютно одесской фразой Ильфа на рабочий стол – или прямо на стену. Чтобы чувство юмора не оставляло его до слова Fin ни на секунду. И к Ильфу добавить эпиграф из Есенина:
К черту чувства. Слова в навоз,
Только образ и мощь порыва!
Что нам солнце? Весь звездный обоз –
Золотая струя коллектива.
– На все это я бы ответил фразой из моей статьи о Питере Бруке: «Знание Бруком Шекспира даже противно, так и хочется ему сказать: “Питер, ну попробуй, отнесись к Шекспиру по-новому”. Хотя все равно, когда он ставит Шекспира, он всегда открывает его заново». Пусть и они откроют книгу своей памяти заново.
* * *
– Катастрофа. Годы с воровским привкусом. Время убивает. Каждый ранит, последний убивает: надпись на средневековых часах. О девяностых общество не договорилось до сих пор. Нет общего мнения: для одних те годы «лихие», для других – «святые». Одни получили небывалые возможности, другие – и их большинство – вдруг оказались нищими…
– Ты, вероятно, тоже осталась в нищете – но ведь работала. Вот и я работал. Ответственность за семью – а театр моя семья – поставила нас всех перед выбором: что теперь понимать под современностью? Она стала ядом. Вместо желания творить современность и говорить о ней – поиск репертуара, который отрицал бы ее новые постулаты.
– Сейчас это называют модным словом «токсично». Олег Николаевич, в 1999 году вас изобильно интервьюируют. Журналисты всегда где-то рядом. Вопросы почти всегда одни и те же. Даже про «елки». Мне вообще нравится, когда возвеселившийся на свободе люд задает прямые милые вопросы вроде: «А подрабатывали вы, главреж МХАТ, елками?» Ладно царь, гусар, следователь милиции – это все понятно, а вот как у вас по части Деда Мороза?
– Нельзя сердиться на журналистов девяностых. К 1999 году они уже привыкли к апологии чепухи, но с другой стороны, что ж – елки так елки. У меня была 20 января встреча со слушателями на радио при знаменитой газете, и там меня про Деда Мороза и спросили в прямом эфире. Ну я и рассказал. Слушайте: «Раньше елочная “страда” была единственной возможностью как-то заработать на весь год. Поэтому все-все артисты этим занимались. Я вам могу рассказать самый запомнившийся новогодний случай. Во времена Сталина Кремль был закрыт абсолютно, можно было только по большому блату попасть в Оружейную палату, но проверяли, кто ты, кто твой папа, дедушка, бабушка… А Никита Сергеевич Хрущев открыл Кремль для граждан. И за три дня до Нового года вдруг у него возникла мысль устроить Кремлевскую елку в Георгиевском зале. Поручили сделать все в три дня замечательному режиссеру Иосифу Михайловичу Туманову. А мне очень хотелось побывать в Кремле, и я согласился там играть. Те актеры, которые приходили вовремя, надевали костюмы стрельцов (их взяли в Большом театре, а к концу пик приделали звездочки), а потом шли рядами по Георгиевскому залу, окружали елку, наклоняли эти пики, и елка зажигалась. Но кто опаздывал, должен был импровизировать танец вокруг елочки, что было очень неловко… Так что свою первую “осаду” Кремля я запомнил очень хорошо».
– Я давно догадалась, кто в вашем окружении главный Нестор-баснописец. С кого спрашивать и за историю «Современника», и за выдумку с кровавой клятвой в Школе-студии… А ведь нехорошо детей-то обманывать, Олег Николаевич. Они ведь в отличие от меня ваших дневников не читали, правды знать не могут, верят всему, что скажет авторитет. Вы даже Смелянского этой сказкой про клятву околдовали, а ведь умнейший человек.
– Легенда необходима. А раз уж ты так крупно начитана в моих правдивых дневниках, цитируй сама. Собственно, ты так и делаешь. Что ж, я не против. Однажды кто-то должен был стать их читателем, для кого-то я писал все это, а мой отец Николай Иванович собирал всё. Любую мою бумажку – даже промокашки из какой-нибудь тетрадки по химии.
– В том же прямом эфире вас спросили о зодиаке, приметах, и вы не смущаясь выдали слушателям то, что им и хотелось.
– К 1999 году все уже начитались гороскопов всласть. Все, кто мог и хотел, поверили во все, чего просила душа. Ну что ж, я им и сказал, что календарь астрологический интересно бывает почитать: что как подумаешь об этом немножко, и как-то полегчает. Сказал, что я Весы, поэтому склонен к компромиссу. А по году – Кот. Поэтому в любых передрягах все равно на четыре лапки приземляюсь. Во всяком случае, даже из каких-то самых безвыходных положений выходил.
– То есть вы научились говорить и с этими современниками на их языке?
– Разумеется. Я все, что приятно уху слушателя, поведал в необходимых красках. Спросили – с кем я встречал Новый год. Сказал, что с Михаилом Рощиным. Мише, кстати, тоже недолго оставалось. Он успел дописать книгу о Бунине для «ЖЗЛ», о чем мечтал давно. И роман его, представьте, вышел в журнале 1 октября 2000 года, когда мои друзья выпустили в Художественном театре мое завещание, моего «Сирано». В тот же день. А я успел сняться в фильме по Чехову. Мы вообще что-то успели, я думаю.
– Ваша с ним общая работа в театре прославила его как чуткого к современности литератора. Я читала и роман, и его рассказ «Бунин в Ялте», и с его трактовкой Бунина не соглашалась, все это казалось неподлинным. Будто он вырезает и подкрашивает маску, самим же Буниным на себя пристроенную. Позволю себе длинную цитату. Впрочем, в 2020 году гениям, в ней упомянутым, одному 160 лет (Чехову), другому 150 (Бунину), можно и процитировать Рощина по хорошему совместному случаю:
«Да, вот уж повезло так повезло: жить у зимнего моря, опять в Ялте, одному, под дождем и туманом, в самом милом доме на свете, в Белой Даче, у Чеховых, где даже половицы и деревянные ступени, чудится, скрипят о порядочной, сознательной и полезной жизни, жить опять без денег, а потому и без малейшего соблазна и отвлечения, без жены, без семьи и без дома – это уж, видно, на роду ему написано – и день за днем отскабливать, отмывать душу от нагара и накипи жизни, зализывать новую свою рану, открывшуюся там, где и старая еще не заросла, – нет, прекрасно, прекрасно стало, и вот так бы всегда…
Вот так бы всегда! Потому что хватит, хватит, ведь тридцать один год! А что сделано, что успелось? Только жалкая, тысячная доля того, чем он жил, мучился, страдал и думал, перенесена в художество, в искусство, да и то это вторичное, неглавное, еще не свое, не самая его суть и душа – что-то другое. Что бы там ни писали и ни говорили о нем, он-то знает. “На край света”, первый его сборник, девять рассказов, – нарочно девять, потому что он всегда чувствует магию чисел: девять, семь, одиннадцать, – “сочувственно встречен прогрессивной критикой”. Но как он скуден и слаб, как осторожно традиционен, да и что в нем? Нищие старики, голодные дети, томящийся на летней даче студент, печальное свидетельство о жалкой людской жизни? Но об этом все пишут. А Горький или Короленко умеют об этом много лучше, им и карты в руки. А он пережил нищую и горькую свою юность, любовь, смерть, кажется, испытал уже все радости и страдания, и где это все? И недаром его известности хватило на одних литераторов и поэтов – до читателя же, до России не разбежалась еще, не разошлась круговая его волна – мал камешек брошен. Писатель разбивает покой вод, и потом идут, идут круги, задевая один за другим все слои общества: бросок короток и быстр, жизни не хватает, камень давно на дне лежит, а круги всё расходятся, потом отражается и обратно идет волна, и расходится снова, распространяясь уже в иных временах и поколениях. Так происходит с Гомером, Плутархом, Библией, Пушкиным. Потому что не камешками падают в воду – глыбами, снарядами броненосца, метеоритами. Потому что не тратят себя на пустое, не расходуют искру божью невесть на что.
Нет, довольно, прощай, жизнь! Прощай! Хватит просто жить, безумствовать, пропадать в горячем лоне твоем, испепеляться твоими соблазнами. Прощай, охота к перемене мест, ветер скитаний моих, тоска от одного вида парохода или вагона, запах дороги, тяжесть чемодана в руке, мучительное влечение неведомо куда и трепет ожидания новых встреч… И любовь, прощай, довольно любви, нет больше любви, та обманула и эта, и что ж рыдать в полынной одесской степи, что ж разрывать сердце? Как он плакал тогда, господи, – мальчик! – и хотел убить себя от горя и обиды, да и как не убить: его Варя, пять лет такой любви, и вдруг замуж! За друга, за Арсика Бибикова! “Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом…” (Что это, как странно, что он теперь, расставшись с Аней, вспоминает отчего-то не Аню, а Варю?) Да, довольно любви.
Но прощай и ты, тайное, мужское, взрослое, животное, непонятное и непреодолимое, нечистое вожделение, ты, измена желтая, смертельная и всегда оставляющая в живых, прощай и ты! Я выдумаю это лучше, чем бывает на свете, потому что это правда, что, “полюбив, мы умираем”… Прощай и ты, страстное увлечение всяким новым лицом, новым местом, ты тоже прощай! Меня тошнит от моей наблюдательности и жадности, я переполнен накоплением – хватит. Надо отдавать, а не вновь и вновь брать с дрожью и жаждой голодающего, без остановки, впиваясь до тех пор, пока не выпьешь до конца, не отведаешь, не раскусишь и не затолкаешь про запас за щеку, как хомяк, как обезьяна. Хватит!»
– Зря ты нападаешь на трактовку. Это же писатель, ему можно. Ведь он честно указывает жанр: рассказ, роман. То есть художественная проза, в ней вымысел и возможен, и, бывает, желателен, чтобы выхватить и ярче высветить деталь.
– У меня с вами – тоже роман.
– Думаю, многие поймут правильно. Хоть здесь и нет вымысла, но пусть называется – роман. Мои дневники цитировать можно, а полностью публиковать не стоит. И стихи не надо. И трагедию мою не ищи. Я ведь не написал так называемой актерской книги, хотя многие написали.
– Многие актеры, кстати, прекрасно пишут. А читатель с удовольствием покупает, чтобы заглянуть им в душу и понять, где маска и где душа.
– Вот именно. А поскольку актеры никогда сами этого не знают, то Бог в помощь читателям.
– На той же прямой линии в январе 1999 года радиослушательница спросила вас о судьбе МХАТа, о его духе и жив ли этот дух. И сейчас, когда во МХАТе им. Горького, в 1987 году оставленном вами на Тверском бульваре, 22, продолжаются энергические процессы, я уже начала понимать, что в зерне роли «Художественный театр» был издавна заложен буйный дух умножения, деления, словом – нестабильности, но приписывать раскольничество продолжают вам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.