Текст книги "Из России в Китай. Путь длиною в сто лет"
Автор книги: Елизавета Кишкина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)
Глава 12
Война
И вот он наступил – сорок первый год. Никто не мог предполагать, что он станет зловещим.
Летом, в июне, у меня заканчивались выпускные экзамены в институте. В воскресенье 22 июня с самого утра мы собирались с Ли Мином поехать за город подыскать одну – две скромных комнатки, где можно было бы провести лето на природе.
Утро выдалось чудесное, на небе ни облачка – чего еще было желать для загородной прогулки! К девяти часам утра вернулись домой Володя с женой, проводив пятилетнего сынишку Толика – он уезжал с детским садом на лето в дачную местность. Но мы, Ли Мин и я, почему-то замешкались. И только было собрались выйти, как вдруг из черной тарелки репродуктора, стоявшего на письменном столе (тогда обходились такими радиоточками, радиоприемники были дорогостоящей роскошью), раздался тревожный голос диктора. Он объявил: в полдень, ровно в двенадцать, будет передаваться важное правительственное сообщение. Я была настроена по-выходному и не придала этому особого значения. Но Ли Мин решительно заявил: «Никуда не поедем!»
И, увидев мое расстроенное лицо, добавил:
– Ты ничего не понимаешь, Лиза! Что-то произошло, и очень серьезное.
К двенадцати часам мы всей семьей уселись перед репродуктором. Ровно в полдень мы услышали председателя Совнаркома В. М. Молотова. Срывающимся от волнения голосом он объявил, что сегодня на рассвете фашистские бомбардировщики сбросили бомбы на наши южные города – гитлеровская Германия без объявления войны вероломно напала на Советский Союз.
Война! Сколько о ней писалось, сколько говорилось начиная с 20-х годов! Как мы беззаботно распевали: «Если завтра война, если завтра в поход, мы сегодня к походу готовы». Насколько мы были беспечно-наивными – показали дальнейшие события военных лет.
Ясный солнечный июньский день словно потускнел. Лица у всех сразу посуровели, в глазах появилась тревога. Все понимали, что война есть война, но надеялись – нет, даже искренне верили, что надолго война не затянется, что ни одной пяди родной земли не будет отдано врагу. «И на нашей земле мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом!»
На улицах началось какое-то неуловимое беспокойное движение. Люди куда-то торопливо бежали, растерянные, встревоженные. У дверей военкоматов скапливались мужчины, подлежащие призыву. Их сопровождали заплаканные матери и жены. Всеобщая мобилизация была объявлена в первый же день войны. Из военкоматов призывников сразу отправляли к месту формирования воинских частей.
На следующий день, 23 июня, у меня состоялся последний экзамен в институте. Всегда такое радостное для выпускников событие на этот раз не вызвало в наших душах должного возбуждения. Экзамен проходил вяло. История педагогики не волновала уже никого – ни экзаменаторов, ни экзаменующихся. Кому сейчас были интересны теории Жан-Жака Руссо, Яна Амоса Коменского и других великих гуманистов-педагогов! У всех были свои заботы, свои думы – на карту была поставлена судьба России, судьба всех нас.
* * *
Ли Мин не делал различия между судьбой своей родины и судьбой Советского Союза. Он ясно отдавал себе отчет в том, что фашизм был угрозой для всего мира, в том числе и для Китая. В 30-е годы в обвинениях со стороны Коминтерна звучали слова о том, что Ли Лисань проводил «антисоветскую линию», пытаясь якобы вовлечь Советский Союз в конфликт с Японией. Полвека спустя советские исторические исследования продолжали говорить о «национализме» Ли Лисаня, о его «китаецентризме». Я не знаю, как сложился этот миф, но тридцать лет моей совместной жизни с Ли Лисанем дают мне право утверждать, что он был не только горячим патриотом, но и подлинным интернационалистом. Его убеждения, широта его взглядов, отличавшая его от многих партийных руководителей того времени, все его поступки – тому доказательство. После его выхода из тюрьмы я не услышала от него ни одной жалобы в адрес Советского Союза, что было бы вполне естественно от иностранца, пострадавшего от несправедливости. И он не притворялся, не скрывал своих взглядов – это было не в его привычках. В первые же дни войны Ли Мин подал заявление в военкомат с просьбой отправить его на фронт – он считал, что его место там, вместе со всеми советскими людьми. Но заявление осталось без ответа: он ведь был иностранцем, прошедшим тюрьму, с паспортом без гражданства. Сам Ли Мин, видимо, и не очень надеялся на положительный ответ, однако этот искренний порыв давал ему ощущение исполненного интернационального долга.
Чувство долга владело в то время подавляющим большинством людей. Москва меняла свой облик. Зеркальные витрины магазинов наглухо закладывались мешками с песком, окна домов заклеивались бумажными полосками, чтобы не вылетели во время бомбардировок. Площади города разрисовывались так, чтобы сверху, с самолета, они казались скоплением зданий, дома камуфлировались под рощи. Тогда это, видимо, помогало дезориентировать противника, ведь военная техника не была такой совершенной, как теперь. С наступлением сумерек в небо поднимались на натянутых стальных тросах аэростаты с сетками-заграждениями, похожие на огромных тупорылых рыб. Военные команды при аэростатах состояли из одних девушек, которые одеты были в защитного цвета гимнастерки и такие же юбочки. На ногах у них были кирзовые сапоги, а на голове – сдвинутые набекрень пилотки, что придавало девушкам бравый вид.
Когда наступал вечер, город погружался во тьму: не зажигались уличные фонари, не светились окна – их закрывали плотные светомаскировочные шторы из черной бумаги. Сразу после объявления войны, как только было отдано распоряжение о введении светомаскировки, эти шторы, как по мановению волшебной палочки, появились в магазинах, и все жильцы поспешили их купить. Было установлено дежурство по дому, и дежурные строго следили за тем, чтобы ни единый лучик света не пробивался даже через самую маленькую щелочку.
Официальная Москва готовилась – готовились к выживанию в военных условиях и ее жители. В магазинах расхватывалось все: мука, крупа, сахар, соль, мыло, спички. Ведра, канистры и даже ванны наполняли керосином – газа во многих домах города еще не было, и на коммунальных кухнях чадили керосинки и примусы. Вскоре, однако, дома запретили держать запасы такой огнеопасной жидкости, как керосин. Но лихорадка продолжалась. Москвичи стали раскупать и вещи, хватали в комиссионных даже ковры и хрусталь, боясь обесценивания денег. В сберкассах происходило столпотворение: вкладчики изымали свои вклады. Сунулась туда было и я – снять со сберкнижки свои скромные сбережения, но при виде очередей махнула рукой – пусть останутся государству, пойдут на оборону. Наша семья вообще не делала никаких запасов, следуя жизненному правилу моей матери: «На всю жизнь не запасешься». Этим принципом я руководствовалась и впоследствии.
Городские власти очень быстро ввели нормированное распределение продуктов. Выдали продовольственные карточки, по которым практически мало что можно было купить.
Какое-то время в самом городе еще не ощущалось жаркого дыхания войны. Изредка только раздавался вой сирены противовоздушной обороны – возможно, прилетали самолеты-разведчики. Мы спускались в подвальное помещение котельной, которое служило нам бомбоубежищем. Однако бесполезное сидение там надоедало, и некоторые стали оставаться у себя в квартирах вопреки требованию дежурных сойти вниз.
Фашистские полчища, молниеносно сломавшие пограничную оборону, стремительно продвигались к Москве. К середине июля развернулись жестокие бои за Смоленск, находящийся на московском стратегическом направлении. По этому пути, кстати, шли и французские войска Наполеона Бонапарта в 1812 году.
И вот, как сейчас помнится, 22 июля на рассвете из нашей черной тарелки (радиоточки велено было не отключать ни днем, ни ночью) раздался знакомый голос диктора Левитана, который настойчиво и тревожно повторял: «Граждане! Воздушная тревога! Граждане! Воздушная тревога!» Оглушительно завыли сирены. Через открытые настежь окна донеслись непривычные еще для уха звуки: стреляли зенитные орудия, установленные на высоких зданиях и стратегически важных объектах. (Мы жили вблизи трех московских городских вокзалов – Казанского, Октябрьского и Северного[79]79
Речь о Ленинградском и Ярославском вокзалах. Однако Октябрьский вокзал переименовали в Ленинградский в 1937 году.
[Закрыть].) «Что это?» – недоумевали мы. Кое-кто из соседей легкомысленно посчитал, что это всего лишь противовоздушные учения, и советовал не волноваться. Какие учения?! Война, война подступает к самому нашему порогу! На востоке багровое зарево окрасило небо. Как потом выяснилось, горел спиртоводочный завод, в который попала немецкая бомба. Летчик нацеливался бомбить авиационный завод ЦАГИ, но промахнулся. С этого дня и началось.
Налеты фашистских самолетов на Москву с третьей декады июля стали ежедневными. Немцам присуща пунктуальность, поэтому их бомбардировщики появлялись в московском небе минута в минуту – ровно в девять часов вечера. Они шли массированным строем, их рев накатывал волна за волной. Оглушительно выли сирены. Бабахали зенитки. Из всех репродукторов доносилось: «Граждане! Воздушная тревога!». «Зажигалки», как в просторечии окрестили зажигательные бомбы, сыпались на крыши домов. Сбрасывали на Москву и кое-что пострашнее – бомбы огромной разрушительной силы. При прямом попадании они пробивали перекрытия нескольких этажей – без жертв не обходилось. Недалеко от нас, от Ново-Басманной улицы, на железнодорожное полотно упала такая бомба. Взрывная волна была настолько мощной, что наш дом солидной дореволюционной постройки, стоявший на добротном фундаменте, содрогнулся. Ощущение было не из приятных.
Однажды через открытое окно я увидела пролетавший довольно низко над домами фашистский самолет с отвратительным опознавательным знаком – свастикой, напоминавшей черного паука-крестовика. Этот впечатление я тоже запомнила надолго. По самолету стреляли трассирующими пулями, но ему удалось вырваться из их кольца и улететь.
Москвичи быстро приспособились к немецкой военной пунктуальности. К девяти вечера улицы города пустели. Жители спешили по домам. Те немногие, кого сигнал тревоги заставал на улицах, прятались в укрытия, самым надежным из которых было метро. Когда бомбардировки стали непрерывными и ожесточенными, люди на длительное время обосновывались на станциях московского метрополитена. На крышах домов было установлено дежурство, чтобы тушить зажигательные бомбы. Вступили в действие противопожарные отряды добровольцев. Ли Мин, конечно, не мог остаться в стороне от такого дела. Почти каждую ночь он вместе с другими жильцами проводил на чердаке нашего четырехэтажного дома. По сигналу тревоги вылезали на крышу через большое слуховое окно. Внимательно следили за траекторией падения бомб, и, если какая-нибудь из «зажигалок» попадала на крышу, тут же бросались к ней и торопились затушить в ящике с песком или в бочке с водой, которые поставили специально для этой цели на крыше дома.
Позднее Ли Лисань с удовольствием вспоминал об этих противопожарных дежурствах. Я думаю, он рассказал об этом и Чжоу Эньлаю. Во всяком случае, в 1950 году, после начала Корейской войны, когда в Китае создавался Государственный комитет противовоздушной обороны и Чжоу Эньлай в качестве премьер-министра встал во главе него, он предложил ввести туда и Ли Лисаня. Аргументация премьера была проста: «Мы с вами ничего не понимаем в ПВО, а Ли Лисань не только видел воздушные бои своими глазами, но и имеет практический опыт противовоздушной обороны». Для большинства китайских руководителей, действительно мало знавших, что такое воздушная война, это прозвучало убедительно, и Ли Лисань вошел в этот комитет.
Глава 13
Эвакуация
Вскоре после начала войны началась эвакуация гражданского населения из Москвы. Вывозили в первую очередь детей дошкольного и школьного возраста. Без них город показался осиротелым. Заводские предприятия стратегического назначения также перебазировались вглубь страны. Переполненные пассажирские поезда и груженные заводским оборудованием тяжелые составы непрерывным потоком шли на восток – в Поволжье, на Урал, в Сибирь, в среднеазиатские республики.
В издательстве, где работал Ли Мин, готовились эвакуировать семьи сотрудников.
– Поезжай и ты, – сказал мне муж. – Все равно работы в Москве ты не найдешь.
И действительно после окончания института я сидела дома без дела. С дипломом отличницы, который портила только одна четверка – по истории языка. При распределении мне дали направление в среднюю школу учительницей французского языка. Но податься было некуда: все школы, все вузы уже не функционировали, а готовились к эвакуации. Я с радостью пошла бы работать на какую-нибудь фабрику, сочла бы за честь стать рабочим человеком в те грозные времена. Но остававшиеся в Москве заводы и фабрики переключались на выпуск военной продукции, и я знала, что любая попытка поступить туда на работу будет напрасной. Такое со мной уже случалось: еще накануне получения диплома я попробовала устроиться в Военный институт иностранных языков преподавательницей, но получила категорический отказ. Причина – муж-иностранец, к тому же побывавший в тюрьме.
И я решила ехать в эвакуацию в расчете на то, что там не придется сидеть сложа руки. Со мной поехали мама и невестка Мария с пятилетним сыном Толей. Оставаться в городе с ребенком становилось опасным, и Володя настаивал: «Уезжайте и вы!»
В начале августа семьи сотрудников издательства погрузили в товарный вагон – пассажирских уже не хватало – и повезли в Горьковскую область. В городе Горьком (теперь снова Нижний Новгород) нас пересадили на пароход, и мы поплыли вниз по течению. Через несколько часов пароход причалил к пристани Васильсурск. Здесь небольшая речка Сура впадает в Волгу. Затем нас отвезли в деревню Малый Воротынец и расселили по избам колхозников.
В деревне к тому времени было уже мало мужчин – все ушли на фронт. Нам довелось быть свидетелями проводов последних призывников. Провожали их без фанфар и ликующих возгласов. Все было по-житейски обыденно и просто. Призывники уходили строем. Женщины по деревенскому обыкновению громко голосили и причитали, долго бежали следом. Падали на землю, в дорожную пыль, но продолжали судорожно цепляться за уходивших, словно надеялись их удержать. Такое можно было понять: прощались с кормильцем семьи, и кто мог сказать, вернется ли он с этой жестокой войны! Смотреть на это было мучительно больно.
Нас четверых поселили в избе у одинокой пожилой женщины. Она была человеком запасливым: в сенях на балке у нее висел большой мешок со спичками, а в кухне за русской печкой стоял такой же мешок с солью. Там же хранились и запасы мыла. К нам хозяйка не испытывала особого расположения, и мы часто ловили ее косой, недружелюбный взгляд. Чувствовали себя непрошеными гостями и старались держаться тише воды, ниже травы. Вот что означало в военные годы быть «эвакуированным». Теперь таких людей называют просто беженцами.
Нужно было зарабатывать на жизнь. В колхозе началась уборка хлебов, рабочих рук не хватало. Мы с Марией стали с раннего утра ходить в поле. Пшеницу косили жнейкой, она ложилась в валки, а мы шли следом и вязали снопы. Умелые руки Марии, выросшей в деревне, ловко справлялись с этим делом. А мне, горожанке, приходилось тяжело. Мария перевыполняла дневную норму, успевая связать триста снопов, а я не дотягивала и до двухсот. Уставала страшно – болели руки, ломило поясницу. И как же было приятно, когда можно было передохнуть, усевшись в тени сложенной из снопов копны, и утолить голод куском черного хлеба с солью и свежим огурцом. Но самой тяжелой работой была уборка льна. Про эту работу здесь говорят «брать лен». Лен глубоко и крепко вгрызается корнями в землю – ухватившись голыми руками за грубый стебель, надо было изо всех сил тянуть растение из земли. После такой работы на ладонях вздувались кровавые волдыри.
Так и прошел август – на полевых работах. А что делать потом? Вчетвером на какие деньги жить? Я колебалась, не зная, на что решиться дальше. Ли Мин присылал открытки и каждый раз подчеркивал необходимость устроиться на работу. Я ему отвечала:
«Ты прав, это действительно необходимо, потому что жить ожиданиями посылки денег – невозможно. Тебе и Володе это просто трудно, я очень хорошо это понимаю. (Я это понимала с самого момента нашего отъезда.) Я до этого времени делала все возможное, чтобы устроиться куда-нибудь – но ничего не могла найти. Работу техническую в учреждении получить трудно, вот если бы я была счетным работником – другое дело! Но ты же знаешь мои способности и умение считать?!»
Но перед самым началом нового учебного года я нашла работу преподавателя, причем по специальности (это было единственное место во всем районе). Пошла в районный отдел народного образования предложить свои услуги в качестве преподавателя французского языка. Посмотрели мой диплом:
там стояли хорошие отметки, я ведь чуть-чуть не дотянула до диплома с отличием. И мне дали направление в среднюю школу в Васильсурске.
Не мешкая, с первой попутной подводой мы все вчетвером перебрались в Васильсурск. Сняли чистую горницу (в деревенских избах, как правило, бывает две комнаты: жилая – «чистая» и кухонька). Дом был недавно построенным и в нем приятно пахло свежеструганным деревом. Позади избы, на огороде, стояло небольшое деревянное строение – банька. Впервые мне довелось париться в деревенской бане. Топилась она по-черному. Через небольшое оконце внутрь проникал слабый свет. Очаг с подтопкой. Вмазанный в печь котел для нагревания воды и рядом плоский камень. Плеснешь на него ковш холодной воды – и сразу же густое облако пара окутывает баньку. Так и «поддаешь жару» до тех пор, пока не становится невыносимо душно, и тогда приоткрываешь дверь и жадно глотаешь свежий воздух. Русские любят так париться. Истинные любители жаркой бани, распаренные, красные, выскакивают наружу даже в лютый мороз и растираются снегом. Считают, что баня помогает разгонять кровь, спасает от разных хворей. «Пар костей не ломит» – говорит русская пословица. У каждого народа свои представления, свои способы лечения.
Васильсурск – большое село, раскинувшееся на пригорке. С высокого берега открывается такая красота, что дух захватывает от восторга. На низком левом берегу до самого горизонта простираются леса, расцвеченные яркими красками осени. А внизу, под обрывом, величаво катит свои воды могучая Волга.
В сельской школе мне дали вести два седьмых класса. В одном были русские ученики, в основном дети волжских грузчиков. В другом – чувашские ребятишки. И какими же разными были эти два класса! В русском классе все как на подбор – отчаянные головы, которым не только до французского, но и до русского языка дела не было. О дисциплине никто и знать не хотел. На уроках озорники пускали бумажных голубей или бросали друг в друга хлебные мякиши. С замиранием сердца переступала я порог этого класса. Только наклонишься над журналом, чтобы выбрать «жертву» для ответа, а мальчишки-двоечники тем временем ныряют под парты, и даже хуже того – выпрыгивают через окно на улицу: школа была одноэтажная. Девчонки громко хихикают. Что с ними делать? Замечаний не слушают. Попробовала применить позорную, на мой взгляд, меру наказания. Выставляю за дверь – никакого эффекта!
Со слезами на глазах покидала я класс, едва сдерживаясь, чтобы не заплакать перед моими мучителями и не вызвать их злорадных усмешек. Неопытная молодая учительница, я совершенно растерялась перед такой «разбойной волжской вольницей». Завучу я заявила, что преподавать в этом классе не буду. Он меня уговаривал. Иногда даже просиживал на задней парте все два часа моих уроков. Это действовало, и урок не срывался. Не я одна мучилась с этими ребятами, не лучше приходилось и другим учителям.
Зато в классе, где занимались маленькие чуваши, я просто отдыхала душой. Дисциплинированные, спокойные, они тихо сидели на уроках, внимательно слушали, прилежно готовили домашние задания. С ними я без труда успевала выполнить намеченный план урока и всегда оставалась довольна собой и своими учениками. Я искренне полюбила этих смуглолицых чувашских ребятишек с миндалевидным разрезом черных глаз.
Положение на фронте продолжало ухудшаться. Поток беженцев усиливался, в Васильсурск прибывали все новые эвакуированные. Сюда перебазировалось и балетное училище Большого театра. Мне предложили заниматься и с этими ребятами.
В классе – опять же седьмом – были в основном девочкиподростки, стройные, грациозные, очень миловидные. Мальчиков было меньше. Они тоже озорничали, но совсем по-другому, нежели волжские ребята. Помню, один из них, довольно рослый, с развернутыми плечами танцовщика, досаждал мне, с изысканной вежливостью устраивая клоунаду на потеху классу. Когда я его вызывала, он грациозно поднимался из-за парты и продвигался к доске мягкой балетной походкой, кокетливо покачивая бедрами. Потом двумя пальчиками доставал из кармана чистенький носовой платок и, жеманясь, начинал стирать им с доски. Класс покатывался со смеху, а я краснела и сердилась, но, зная, что это делается не от злости, быстро сменяла гнев на милость.
На сельской улице, широкой и заросшей травой, я часто встречала пожилую полную женщину в кожаном пальто – такие пальто в те времена были редкостью. Вид у этой дамы был важный и надменный. «Что за птица?» – спрашивала я себя. И вот как-то в сельсовете, куда я зашла по делу, я услышала, как эта женщина в кожанке громким повелительным голосом кричала:
– Как это вы не можете?! А вы знаете, кто я? Я мать Марины Расковой!
Вот оно что! Марина Раскова – в те годы это было громкое имя. Одна из первых женщин-летчиц, совершивших знаменитый перелет на Дальний Восток, а теперь командир женского бомбардировочного полка, Герой Советского Союза. Но все равно, кто дал право ее матери быть такой заносчивой! Оказалось, дочь Расковой занималась в младшем классе балетного училища, потому и бабушка очутилась вместе с внучкой в Васильсурске.
В преддверии холодов школа наша готовилась к зиме. Учителя вместе с учениками старших классов ездили в лес на заготовку дров. Для меня это было новое трудовое испытание. Мужчины валили лес, а мы, женщины, обрубали сучья поваленных деревьев и грузили их на телегу. «Я превращаюсь в квалифицированного пильщика», – писала я в Москву.
Стояла уже осень, сырая и холодная, с непрекращающимися дождями, с непролазной грязью на дорогах. Возвращались мы из леса промокшие, продрогшие до костей. Обогреться же по-настоящему было негде. Да и с питанием дело обстояло неважно. Стояли в очереди за пайковым плохо пропеченным черным хлебом. Изредка выпадала удача: в сельмаге давали какую-нибудь крупу. Сельчане неохотно продавали нам, эвакуированным, картошку и овощи – приберегали для себя на зиму. Мы сами ходили подбирать картошку на убранном колхозном поле, копались в земляной жиже и были счастливы, когда удавалось выкопать несколько картофелин – грязных, но все же съедобных.
Надо отдать должное Ли Мину: он чем мог поддерживал нас. Присылал с каждой оказией (в Васильсурске находилось немало сотрудников издательства и членов их семей) деньги и посылки.
Я просила в письме:
«Здесь нет совершенно сахара, чая, папирос. Пусть Володя привезет крупы: какой достанет – манной, рис, перловой; макароны, вермишель. Хлеб мы здесь получаем по карточкам – только черный, белого, конечно, нет. Но можно купить белую муку на рынке.
Пусть Володя захватит все, что у нас осталось в шкафу, вплоть до лаврового листа, картофельной муки, уксуса и т. д. Там у нас осталось немного разных круп – пусть привезет.
Купите маленькую аптечку, а то с медикаментами дело плохо. Мин, купи мне по карточке несколько пар простых чулок и одни трико для мамы, размер № 5. Чулки стоят 4 руб. – не больше.
Из вещей хорошо было бы, если бы он (Володя) привез сюда: ведро и самовар, мамину старую шубу, старые твои галифе (Володя знает, что это такое) и старый пиджак, квитанцию на выкуп его прилагаю.
Эти последние две вещи можно здесь сменять на продукты».
Несмотря на наличие работы, я продолжала лелеять надежду на возвращение в Москву из этого «медвежьего угла». Очень скучала по мужу, изливая чувства в письмах:
«Мой дорогой и бесконечно любимый мой!
За последнее время живу одной мыслью: скорее тебя увидеть. (…) Милый, родной мой – я даже не могу подобрать соответствующих эпитетов, это совсем не то, что я вот сейчас чувствую – с моей стороны просто преступление оставлять тебя в Москве в таком настроении. Милый мой! Как ты меня любишь! Я совсем не заслуживаю такого отношения. Я рассуждаю совершенно разумно и считаю, что должна быть в Москве. Я сделаю все, что можно, чтобы освободиться от работы – буду искать себе заместителя. (…) Я тебе буду телеграфировать. Не отчаивайся – мы скоро увидимся. Я последнее время только и думаю о тебе. Нам вместе, я думаю, страшным ничего не может показаться.
(…) Если возобновятся бомбежки, мы вместе будем бегать в метро. Верно ведь? Родной мой, у тебя замечательное благородство души, но я тоже не хочу поступать эгоистически, да я просто и не могу оставаться здесь. Я уже решила: хочу быть с тобой».
И в другом письме:
«Вчера мне Володя в письме сообщил о смерти в госпитале нашего старого знакомого. Знаешь, я впервые вдруг почувствовала, что такое война – сколько гибнет тысяч таких молодых, полных жизни! Какая ужасная вещь война. Вдруг мне стало страшно потерять тебя – мой родной, мы должны быть вместе!»
Ответы от Ли Мина хотя и приходили регулярно, но были очень краткими, сдержанными. Может быть, ему было трудно писать по-русски? Я хвалила его: «Ты стал замечательно хорошо писать, мой родной Мин, – очень правильно, с чисто русскими оборотами». Но Ли Мин нередко не мог понять моего меняющегося нервного настроения и, как он писал, боялся надоедать бесконечными открытками, письмами, чтобы не вызвать моего раздражения. (Вот разница национальных психологий!)
Я знала, что Ли Мин продолжал работать в издательстве, вместе со всеми участвовал в подготовке к обороне Москвы – выезжал в пригород рыть противотанковые окопы. Меня не покидало беспокойство за мужа: как он там устраивается с хозяйственными делами – питанием, стиркой, уборкой и тому подобным. Ведь чего-чего, а хозяйственности у него не было ни на грош. Даже гвозди в стенку приходилось мне забивать. И хотя он жил в Москве вместе с моим братом, но больной и слабосильный Володя мало чем мог помочь. Володя стремился выехать к нам, и я его поддерживала, не сомневаясь, что работу бухгалтера он здесь найдет обязательно и сможет прокормить жену с сыном. А то ведь эта забота легла на мои плечи.
Сама я рассчитывала дождаться Володю и вернуться к мужу в Москву. Но Ли Мин не спешил соглашаться, и это меня нервировало. «Судя по твоему письму, ты уже начинаешь входить во вкус холостяцкой жизни, не правда ли? – писала я ему. – Одно решительно сказанное слово “приезжай, жду”, и я уже давно была бы там».
Но Ли Мин отвечал:
«Конечно, я хочу быть вместе с тобою, но целый ряд обстоятельств заставляет меня колебаться. Во-первых, в Васильсурске несомненно спокойнее, чем в Москве. Во-вторых, в Москве тебе будет трудно найти работу, а без работы ты не можешь сидеть. В-третьих, мой вопрос хотя решен, пока никуда не поеду, но все-таки это “пока”, т. к. в такое время я должен быть готов каждую минуту пойти на любую работу, куда меня посылают. Лизочка, моя милая, я действительно не знаю, что делать, по крайней мере, я не могу требовать от тебя такой жертвы».
Эти увещевания меня прямо-таки вывели из себя, и я написала злое письмо:
«В предыдущем письме ты мне разными способами доказывал и “во-первых”, и “во-вторых” нецелесообразность моего приезда, что меня очень огорчило. Мне в тот момент очень хотелось, чтобы ты меня всячески поддержал в моем намерении, – но нет, ты все колебался, но я все-таки сделала уже очень многое. С большим трудом я приближалась уже к желанной цели – меня уже почти совсем отпустили.
Нужно было только чуточку “нажать”, что называется. И вдруг утром рано получаю телеграмму: “Не приезжай!”
(…) Вообще о моей жизни здесь у тебя такие же представления, как у новорожденного ребенка. Это не упрек, не обижайся, пожалуйста!
Настроение у меня скверное, хочется плакать и, пожалуй, поругаться с тобой. Вот видишь, мой милый Мин, мой скверный характер дает все еще себя знать: ты сам подумай, если я сейчас не уехала, через месяц-полтора встанет Волга, и мы окажемся отрезанными и замурованными в нашем “медвежьем углу” – это до весны!»
Я мысленно ругала Ли Мина за нерешительность: «приезжай», «не приезжай», «решай сама», «я колеблюсь» и прочее в таком роде. Эта «волынка», как я ее называла, была мне очень неприятна, потому что, исходя из женской логики, я расценивала поведение мужа как отсутствие большого желания меня увидеть. Но была в корне неправа.
Военные сводки становились все более неутешительными. Каждый день утром, включая радио, мы слышали сообщения о городах и селах, оставленных врагу. Вся эта трагическая информация была, конечно, тщательно отфильтрована и дозирована. В столице ходило гораздо больше слухов и разговоров, усиливавших беспокойство и колебания Ли Мина, который не мог писать мне обо всем, но и не хотел подвергать меня опасности – ведь было непонятно, что станет с Москвой.
30 сентября началось мощное наступление немцев на Москву. Вот тогда-то, 1 октября, я получила срочную телеграмму от мужа с категорическим «Не приезжай!»
К середине октября фашистские войска оказались уже на ближних подступах к столице.
16 октября – эта злосчастная дата запечатлелась в памяти москвичей. В тот день по радио было объявлено, что немцы прорвали оборону и устремились в образовавшуюся брешь. В городе поднялась паника, началось беспорядочное бегство. Выезжали все, кто мог, – и учреждения, и горожане. Поезда брали с боя. Этот день в народе окрестили днем «великого драпа».
Был отдан приказ и об эвакуации издательства, в котором работал Ли Мин. Срочно собрали сотрудников и членов их семей и пешим ходом отправили на Казанский вокзал грузиться в эшелон. Там царил такой же хаос, как и на всех столичных вокзалах. Давка стояла невероятная. Пожалуй, только китайская секция проявила организованность и дисциплинированность, свойственную китайцам. Они не только сами загрузились в полном порядке, но и помогали пробиваться в вагоны детям и старикам.
Что происходило в Москве, я тогда, конечно, не знала. Но из Васильсурска многие эвакуированные начали перебираться подальше, вглубь страны, и было понятно, что все стало непредсказуемым – где на другой день будет проходить линия фронта, когда наконец-то будет остановлено продвижение вражеских войск.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.