Электронная библиотека » Ханья Янагихара » » онлайн чтение - страница 22

Текст книги "До самого рая"


  • Текст добавлен: 16 июня 2023, 09:00


Автор книги: Ханья Янагихара


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 49 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Ага, – сказал я. Я не мог сделать вид, что он шутит, – как я уже говорил, он не шутил никогда. Так что я вылез из машины, и через секунду он вышел вслед за мной.

Мы поднимались по холму, и я нервничал все сильнее; дойдя до дома, я пробормотал что-то в том духе, что мне надо на тебя посмотреть – в те дни, когда я брал тебя с собой, я садился на заднем сиденье и держал тебя на руках, – и помчался на второй этаж, где ты спокойно спал в своей кроватке. Мы недавно поставили тебе собственную кроватку, маленькую, низкую, окруженную подушками, потому что ты спал беспокойно, все время ерзал и запросто мог скатиться с матраса на пол. “Кавика, – помню, прошептал я тебе, – что же мне делать?” Но ты, конечно, не ответил – ты спал, и тебе было всего два года.

Когда я спустился обратно, моя мать и Эдвард уже поздоровались и ждали меня за обеденным столом.

– Эдвард говорит, вы встретились снова, – сказала она, когда мы положили еду на тарелки, и я кивнул. – Не кивай, открой рот, – сказала она, и я прокашлялся и заставил себя ответить.

– Да, – сказал я.

Она повернулась к Эдварду.

– А что ты будешь делать на Рождество? – спросила она, как будто виделась с Эдвардом каждый месяц, как будто знала, как он обычно проводит Рождество, и поймет, обычны или необычны его планы в этом году.

– Ничего, – ответил он и, чуть помолчав, добавил: – Я вижу, у вас елка.

Он сказал это без особого выражения, но моя мать уже относилась к нему с подозрением и поэтому была начеку. Она выпрямилась и сказала “Да”, тоже без выражения.

– Не очень-то по-гавайски, да? – сказал он.

Мы все посмотрели на елку, стоявшую в углу веранды. У нас была елка, потому что у нас всегда была елка. Каждый год с материка доставляли сколько-то елок– не очень много, – и их можно было купить за дикие деньги. В дереве не было ничего особенного, кроме сладковатого, туалетного запаха, который я много лет связывал со всем материком. На материке был асфальт, снег, шоссе и запах елок, как и положено стране, застывшей в вечном объятии зимы. Мы почти никак ее не украшали – собственно, этим в основном занималась Джейн, – но в том году она казалась интереснее обычного, потому что теперь у нас был ты, и ты уже мог дергать елку за лапы и смеяться, когда тебя за это отчитывали.

– Дело не в том, по-гавайски это или не по-гавайски, – сказала моя мать, – это традиция.

– Да, но чья традиция? – спросил Эдвард.

– Всех, – ответила она.

– Ну не моя, – сказал Эдвард.

– Это вряд ли, – сказала моя мать – и потом обратилась ко мне: – Вика, передай мне, пожалуйста, рис.

– Нет, не моя, – повторил Эдвард.

Она не ответила. Только много лет спустя я смог оценить хладнокровие, которое моя мать проявила в тот вечер. В тоне Эдварда не было ничего вызывающего, но она уже все поняла – задолго до меня; вокруг меня, когда я рос, не было никого, кто ставил бы под сомнение, кто я такой и чего заслуживаю, – в отличие от нее. Ее право на имя и род постоянно подвергалось сомнению. Она понимала, когда ее пытаются провоцировать.

Он прервал ее молчание:

– Это христианская традиция. Не наша.

Она позволила себе слегка улыбнуться, подняв глаза от тарелки.

– То есть гавайцев-христиан, значит, быть не может?

Он пожал плечами:

– Среди настоящих гавайцев – нет.

Ее улыбка стала еще шире и напряженнее.

– Понятно, – сказала она. – Мой дед бы очень удивился. Он вообще-то был христианином и служил при королевском дворе.

Он снова пожал плечами.

– Я не говорю, что гавайцев-христиан не существует, – сказал он. – Просто эти понятия друг другу противоречат. – (Позже он повторил это мне, добавив пример из области, не относящейся к его собственному опыту: “Вот люди вечно говорят о негритянском христианском опыте. Но разве негры не знают, что тем самым они оправдывают методы своих угнетателей? Их подталкивали к христианству, чтобы они думали: за гробом их ждет лучшая жизнь, и это после многих лет поругания. Христианство оказывалось способом контролировать их сознание, им же и остается. Все это морализаторство, разговоры о грехе – они это скушали и теперь заперты в идеологической тюрьме”.) Она ничего не ответила, и он продолжал: – Это же христиане отняли у нас наши пляски, наш язык, нашу религию, нашу землю – даже нашу королеву. Вам ли не знать. – Тут она посмотрела на него изумленно, как и я, – никто еще не обращался к моей матери с такими заявлениями, – а он не опустил взгляд. – Так что странно, чтобы настоящий гаваец разделял мировоззрение, адепты которого отняли у него все.

(Настоящий гаваец, истинный гаваец – я впервые слышал в его устах эти слова, и скоро они мне невероятно надоели: и потому, что в них слышалось обвинение, и потому, что я их не понимал. Я знал только, что настоящий гаваец не похож на меня – настоящий гаваец злее, беднее, решительнее. Он говорит на родном языке – бегло; он танцует – могуче; он поет – проникновенно. Он не только не американец – он разозлится, если его так назвать. Единственное, что объединяло меня и настоящего гавайца, – это цвет кожи и кровь, хотя позже даже моя семья окажется минусом, подтверждением моей соглашательской позиции. Даже мое имя будет сочтено недостаточно гавайским, хотя это имя гавайского короля: поскольку это гавайский вариант христианского имени, оно, соответственно, абсолютно не гавайское.)

Мы могли сидеть, застыв, до скончания века, если бы моя мать не поглядела на меня – злобно, не сомневаюсь – и не охнула. Я услышал, как она говорит “Вика!” – и когда я снова открыл глаза, оказалось, что я лежу в своей кровати и в комнате темно.

Она села рядом.

– Осторожно, – сказала она, когда я попытался привстать, – у тебя был припадок, ты ударился головой. Врач сказал, что тебе надо денек побыть в постели. С Кавикой все в порядке, – сказала она, стоило мне открыть рот.

Мы некоторое время молчали. Потом она сказала:

– Я хочу, чтобы ты больше не встречался с Эдвардом. Ты понял, Вика?

Я мог бы рассмеяться, я мог бы фыркнуть, я мог бы сказать ей, что я взрослый человек, что она больше не может мне указывать, с кем общаться, а с кем нет. Я мог бы сказать ей, что в Эдварде меня тоже многое тревожит, но и волнует и что я не перестану с ним видеться.

Но я ничего из этого не сделал. Я лишь кивнул, и закрыл глаза, и, засыпая, услышал, как она говорит “Вот и молодец”, и ощутил ее ладонь на лбу, и, теряя сознание, я чувствовал, что я снова ребенок, что мне дают шанс заново прожить свою жизнь и что на этот раз я все сделаю правильно.


Я сдержал обещание. Я не виделся с Эдвардом. Он звонил, но я не подходил к телефону; он заезжал, но я велел Джейн говорить, что меня нет. Я оставался дома и смотрел, как ты растешь. Выходя из дому, я нервничал: Гонолулу был (и остается) маленьким городом на маленьком острове, и я все время боялся, что столкнусь с ним, но почему-то так и не столкнулся.

В течение тех трех лет, что я прятался, в моей жизни не менялось ничего. Но ты менялся: ты научился говорить – сначала целыми предложениями, потом целыми абзацами; ты научился бегать, читать, плавать. Мэтью научил тебя взбираться на нижнюю ветку мангового дерева; Джейн научила тебя отличать спелый манго от волокнистого. Ты выучил несколько слов по-гавайски от моей матери и несколько слов на тагалог – от Джейн, но тайно: твоя бабушка не любила, как звучит этот язык, и ты знал, что при ней своих знаний демонстрировать не стоит. Ты разобрался, какая еда тебе нравится – как и я, ты больше любил соленое, чем сладкое, – и подружился со многими детьми без всяких усилий, что мне никогда не удавалось. Ты научился звать на помощь, когда у меня случалась судорога, а потом, когда приступ кончался, подходил и гладил меня по лицу, и я хватал тебя за руку и так держал. В те годы ты особенно сильно меня любил. Ты не мог любить меня больше – или даже так же, – как я любил и люблю тебя, но в то время наша взаимная привязанность была крепче всего.

Ты менялся, как менялся весь мир. Каждый вечер по телевизору показывали как минимум один репортаж о протестах минувшего дня: сначала протестующие выступали против войны во Вьетнаме, потом за права чернокожих, потом женщин, потом гомосексуалов. Я смотрел на экран нашего маленького черно-белого телевизора и видел огромные колышущиеся массы людей в Сан-Франциско, и в Вашингтоне, и в Нью-Йорке, и в Окленде, и в Чикаго – и всегда думал: а Бетесда, который покинул остров сразу, как произнес ту речь, он тоже в одной из этих толп? Почти все протестующие были молоды, и хотя я тоже был молод – мне и тридцати еще не было в 1973 году, – мне казалось, что я гораздо старше, я не узнавал себя ни в ком из них и не мог принять их борьбу и их страсти как свои. Дело было не только в том, что я выглядел иначе; я не мог понять их горячность. Они родились, понимая и ощущая, что мир шатает из стороны в сторону, а я нет. Я хотел, чтобы время текло мимо меня, чтобы каждый следующий год не отличался от предыдущего, чтобы единственным моим календарем был ты. А они хотели остановить время – остановить, а потом ускорить, чтобы оно мчалось все быстрее и быстрее, пока весь мир не вспыхнет огнем и не начнется заново.

Здесь тоже происходили перемены. Иногда по телевизору рассказывали про Кейки-ку-Али’и. Это было объединение коренных гавайцев, которые, в зависимости от того, кого из членов этого объединения спрашивали и в какой день, требовали то ли отделения Гавай’ев от Соединенных Штатов, то ли реставрации монархии, то ли особого статуса для урожденных гавайцев, то ли создания гавайского государства. Они хотели, чтобы уроки гавайского языка были обязательным школьным предметом, они хотели, чтобы здесь был король или королева, и они хотели выгнать всех хоуле. Они даже гавайцами себя уже не хотели называть: теперь они назывались канака маоли.

Мне всегда представлялось, что даже смотреть эти репортажи незаконно, и я вообще перестал смотреть вечерние новости – вдруг что-нибудь такое покажут, когда мы в комнате вместе с моей матерью. Я включал телевизор, только когда ее не было дома, и даже тогда убавлял звук, чтобы услышать ее шаги, если она вернется раньше, и успеть выключить телевизор. Я сидел близко к экрану, готовый быстро-быстро нажать на кнопку, и мои ладони потели от волнения.

Почему-то я испытывал потребность защитить – не мою мать, а этих протестующих, косматых молодых мужчин и женщин, моих сверстников, которые пели хором и поднимали кулаки, подражая членам группировки “Власть черных”. Я знал, что моя мать про них думает – “Вот идиоты, – пробормотала она почти ласково после первого такого выпуска, который мы просмотрели в напряженном молчании год назад, – сами ведь не понимают, чего хотят. Что произойти-то должно, а, как им кажется? Нельзя требовать реставрации монархии и создания нового государства одновременно”, – и почему-то мне не хотелось и дальше слушать эти ее нападки. Я понимаю, что в этом нет логики, тем более что я и не думал иначе: да, они выглядели комично со своими футболками и копнами волос, когда начинали прерывисто петь, стоило камере к ним повернуться; их лидеры по-английски говорили плохо, но и в гавайском спотыкались. Мне было стыдно за них. Они очень громко кричали.

Но при этом я им завидовал. Я никогда не испытывал таких бурных чувств ни к чему – кроме тебя. Я смотрел на этих людей и понимал, чего они хотят, – и желание тут оказывалось сильнее логики и организации. Мне всегда говорили, что надо стараться жить счастливой жизнью, но может ли счастье дать тот жар, ту энергию, которую гнев, безусловно, дает? Они действовали с таким энтузиазмом, который перебивал любое другое желание, – если уж он есть, ты ничего больше не захочешь. По ночам я пытался представить себя одним из них. Могу ли я так воспламениться? Могу ли я чего-то так страстно хотеть? Могу ли я считать, что со мной поступили жестоко и несправедливо?

Я не мог. Но я стал стараться. Я говорил уже, что раньше не очень-то и задумывался о том, что это такое – быть гавайцем. Все равно что думать о том, что ты мужчина, что ты человек, – да, это то, из чего я состою, и такая формулировка всегда казалась мне достаточной. Я стал размышлять, нет ли других способов самоотождествления, не ошибался ли я всю жизнь, не оказался ли не способен увидеть то, что эти люди, судя по всему, видят совершенно ясно.

Я пошел в библиотеку и перечитал книги о перевороте; я пошел в музей, где в стеклянной витрине была выставлена шляпа с перьями, принадлежавшая моему прадеду и переданная туда – вместе с витриной – моим отцом. Я пытался что-то почувствовать, но все, что мне удавалось почувствовать, – это слабое ощущение иронического недоверия: не хоуле делают что-то, прикрываясь моим именем, а вот эти самые активисты. Кейки-ку-Али’и – дети вождей. Но я-то действительно был ребенком вождей. Когда они говорили о короле, которого следует восстановить, они имели в виду меня, мои права – и при этом знать не знали, кто я такой; они говорили о возвращении короля, но им не приходило в голову спросить у короля, хочет ли он, собственно, возвращаться. Но знал я и то, что мое происхождение всегда будет важнее меня самого – собственно, только оно придавало мне хоть какую-то значимость. С какой стати им бы пришло в голову спрашивать меня?

Они и не спрашивали, но Эдвард мог бы. Должен признаться, что я боялся связаться с ним, но постоянно его искал. Я вглядывался в экран телевизора, изучая толпу протестующих, которые пытались проникнуть в кабинет губернатора, в кабинет мэра, в кабинет университетского ректора. Пару раз я видел Луи – брата Луи, – но Эдварда не видел ни разу. Однако я не сомневался, что он где-то там, за кадром, стоит, прислонившись к стене, и оглядывает толпу. В моем воображении он даже становился каким-то вождем, уклончивым и трудноуловимым, который награждал приверженцев редкой улыбкой, когда был ими доволен. По ночам мне снилось, что он стоит в сумрачном доме вроде Хале-Кеалоха и произносит речь; просыпаясь, я изумлялся, восхищался его красноречием и ясностью, пока не соображал, что так поразившие меня слова принадлежали не ему, а Бетесде, – я повторял их про себя так часто, что они стали неким мотивом моего подсознания, как государственный гимн или та песня, что Джейн пела мне в детстве и которую я теперь пел тебе: “Желтая птичка на ветке высоко, / Вижу, тебе, как и мне, одиноко…”

Так что когда я с ним в конце концов столкнулся, удивительно было лишь то, что это не произошло раньше. Была среда – я помню это, потому что по средам, проводив тебя в школу, я пускался в долгую прогулку, шел аж до Вайкики, где сидел под деревом в парке Капи’олани, как мы сидели вместе, когда ты был младенцем, и ел крекеры. В каждой упаковке было восемь крекеров, но я съедал только семь, а последний крошил в порошок и скармливал майнам, а потом поднимался и шел дальше.

– Вика, – услышал я и, подняв взгляд, увидел, что это он идет мне навстречу.

– Так-так, – сказал он с улыбкой. – Давно не виделись, братец.

Раньше он не улыбался. И “братец” не говорил. Волосы он отпустил еще длиннее, чем прежде, местами они выгорели на солнце; они были заколоты в пучок, но отдельные выбившиеся пряди парили вокруг его головы. Он загорел, отчего глаза казались светлее и ярче, но вокруг них появились морщины, и он похудел. На нем была выцветшая до бледно-голубого цвета гавайская рубашка и джинсовые шорты – он выглядел одновременно моложе и старше, чем мне помнилось.

Что не изменилось – так это полное отсутствие удивления при встрече. “Ты голодный?” – спросил он, и когда я ответил, что да, он сказал, что можно сходить в Чайнатаун и съесть лапши. “Машины у меня больше нет”, – сказал он, и когда я что-то обеспокоенно или сочувственно промычал, он махнул рукой. “Да не важно, – сказал он. – Потом выцарапаю. Просто сейчас нет”. Его резец с левой стороны был чайного цвета.

Он стал очень разговорчив, и это было главным изменением. (На протяжении первых шести месяцев после этого нашего последнего сближения я все время сравнивал, что изменилось, а что было знакомым, и это неизбежно приводило меня к одному и тому же пугающему выводу: я не знаю, кто он такой. Я знал некоторые факты, у меня были кое-какие впечатления, но все остальное я придумывал, делая из него человека, которого я хотел видеть.) За обедом и в последовавшие месяцы он говорил все больше, пока дело не дошло до таких дней, когда он часами ехал на машине (появившейся так же загадочно, как исчезнувшей) и говорил, говорил, говорил, и иногда я переставал что-либо слышать, откидывался на подголовник, и его слова переливались через меня, как скучный выпуск радионовостей.

О чем он говорил? Ну, сначала надо сказать не о чем, а как: у него появился некоторый призвук пиджина, хотя из-за того, что он вырос, не говоря на пиджине – он же был стипендиат и не попал бы в школу, если бы мать не следила, насколько грамотно он говорит по-английски, – звучало это искусственно и каким-то диким образом официально. Даже я мог оценить богатый и могучий повседневный пиджин, на котором говорили некоторые урожденные гавайцы, – этот язык не предназначался для обмена мнениями, на нем шутили, оскорбляли, сплетничали. Но Эдвард сделал его – по крайней мере, пытался сделать – языком наставлений.

Не было необходимости спрашивать у меня, понимаю ли я положение вещей, – он знал, что не понимаю. Я не понимал, почему наша судьба, судьба гавайцев, была связана с судьбой чернокожих людей на материке (“На Гавай’ях нет чернокожих”, – заметил я ему, повторяя сказанное моей матерью при просмотре телевизионного репортажа о каком-то расово мотивированном протесте на материке. “На Гавай’ях нет негров”, – объявила она, и призрак того, что она не удосужилась добавить – вот и слава богу, – повис в воздухе). Я не понимал, каким образом нас можно использовать в качестве пешек, не понимал его довода, что переселенцы из восточных стран пользуются нашей слабостью, – многие азиаты, с которыми я сталкивался, были явно нищими или уж по крайней мере небогатыми, но с точки зрения Эдварда за исчезновение нашей земли они несли такую же ответственность, как миссионеры-хоуле. “Ты же видишь, как они ведут себя сейчас – покупают дома, открывают лавки, заводят бизнес, – сказал он. – Даже если они бедны, они бедными не останутся”. При этом отделить азиатов и хоуле от нас вряд ли было возможно – каждый знакомый мне гаваец был либо отчасти азиатом, либо хоуле, либо и тем и другим, либо, в некоторых случаях, как Эдвард (хотя об этом я молчал), в основном хоуле.

Труднее всего мне было понять, что я и моя мать в принципе принадлежали к какому-то “мы”. Приземистые темнокожие люди, медленные, тяжелые, пьяные, дремлющие, которых я видел в парке, – это, может быть, гавайцы, но никакого родства с ними я не чувствовал. “Это тоже короли, Вика”, – упрекал меня Эдвард, и я молчал, но вспоминал, что мне сказала в детстве моя мать: “Лишь немногие – короли, Вика”. Может быть, я в конечном счете оказывался таким же, как моя мать, даже не желая этого; она бы сочла этих людей не сходными с ней, потому что считала, что они ниже ее, а я считал их не сходными со мной, потому что боялся их. Мне не приходило в голову отрицать общность расового происхождения, но мы принадлежали к разным породам людей, и это меня от них отделяло.

Все это время я считал, что Эдвард – член Кейки-ку-Али’и, в моих фантазиях, как я уже говорил, даже не просто член, а их предводитель. Но оказалось, что это не так. Он состоял в этой организации, сказал он мне, но быстро вышел из нее. “Сброд невежд, – фыркнул он. – Вообще не понимают, как можно сплотиться”. Он пытался научить их тому, что об этом узнал на континенте, он подталкивал их к большему охвату, к более радикальным действиям. Но их интересовали только мелочи, сказал он: чтобы нищим гавайцам выделяли землю, чтобы запускали программы социального обеспечения. “Вот в чем тут проблема – все слишком провинциальное”, – часто говорил он. Дело в том – хотя его бы такая мысль глубоко оскорбила, – что он тоже был снобом, тоже считал себя лучше других.

Я, сам того не зная, сыграл свою роль в его разочаровании, сказал он мне. Это он выступал за реставрацию монархии, это он ввел в их разговоры понятия отделения и свержения. “Я объяснил им, что и так уже знаю короля”, – сказал он, и хотя это был не столько комплимент, сколько констатация факта – я бы стал королем, если бы о короле вообще могла идти речь, – он как будто меня похвалил, и я почувствовал, что мое лицо горит. Но разговоры об отделении и свержении, сказал он, оказались слишком страшными для большинства участников – они боялись, что из-за этого не смогут получать разные поблажки от государства; они стали спорить, и Эдвард потерпел поражение. “Жаль, – сказал он, выставив ладонь за окно автомобиля и перебирая пальцами, – что они оказались такими недалекими”. Мы ехали к Вайманало на восточном берегу, спускались, петляя по извилистой дороге, и я смотрел на океан, на его морщинистую синюю поверхность.

Мы собирались остановиться возле любимого кафе Эдварда перед самым Шервудским лесом, но вместо этого поехали дальше. В какой-то момент у меня случился приступ, я чувствовал, что голова опускается на подголовник, и слышал голос Эдварда, не разбирая слов, и ощущал свет солнца на веках. Когда я очнулся, машина стояла под большой акацией. Внутри пахло жареным мясом, и я повернулся к Эдварду – он смотрел на меня и ел гамбургер. “Просыпайся, лоло, – сказал он добродушно. – Я тебе бургер взял”. Я покачал головой, отчего все закружилось еще сильнее, – после приступов меня слишком сильно тошнило, чтобы есть. Он пожал плечами. “Как хочешь”, – сказал он и съел второй гамбургер, и когда он его доел, я уже чувствовал себя чуть лучше.

Он сказал, что хочет мне кое-что показать, и мы вышли из машины и куда-то пошли. Мы были где-то на самой северной оконечности острова – судя по окружавшей нас пустоте. Мы стояли среди огромного пространства нескошенной, высушенной на солнце травы, и вокруг не было ничего – ни домов, ни других строений, ни автомобилей. За спиной поднимались горы, перед нами простирался океан.

– Пойдем к берегу, – сказал Эдвард, и я последовал за ним.

Мы шли по ухабистой песчаной тропинке, никаких асфальтированных дорожек вокруг не было. Высокая трава стала редеть и в конце концов уступила место песку, и вот мы оказались на пляже, где волны бились о берег, откатывались назад и бились снова.

Не могу тебе объяснить, почему все это выглядело таким чужим. Может быть, из-за отсутствия людей – хотя тогда на острове еще были места, куда можно было отправиться и оказаться в полном одиночестве. Но эта местность казалась особенно уединенной, уединенной и покинутой. Хотя я не мог – и сейчас не могу – сказать почему: вокруг был песок, трава, горы, те три сущности, которые есть почти в любой точке острова. Деревья – пальмы, саманеи, панданы, акации – были такие же, как у нас в долине, и стебли геликонии тоже. Но все было необъяснимо иным. Позже я буду пытаться убедить себя, что, увидев этот клочок земли, я сразу понял, что вернусь туда, но это фантазия. Скорее наоборот – с учетом того, что там потом происходило, я стал помнить его иначе, как место, у которого есть какое-то значение, хотя в тот момент я не увидел ничего особенного, просто кусок незанятой земли.

– Ну как тебе? – спросил наконец Эдвард, и я посмотрел на небо.

– Красиво, – ответил я.

Он медленно кивнул, как будто я поведал что-то мудрое.

– Оно твое, – сказал он.

Он нередко так говорил, показывая из окна машины на пляж, где дети бегали по песку и запускали воздушных змеев, или на парковку, или когда мы ходили по Чайнатауну: эта земля – твоя, говорил он, и иногда это значило, что она моя из-за моих предков, а иногда – что она моя, потому что она и его тоже, и земля принадлежит нам, потому что мы гавайцы.

Но когда я обернулся к нему, я увидел, что он на меня внимательно смотрит.

– Эта земля – твоя, – повторил он. – Твоя и Кавики. Смотри, – сказал он, прежде чем я успел открыть рот, и вытащил из кармана бумагу, которую быстро развернул и протянул мне. – Я сходил в архив кадастрового учета в мэрии, – возбужденно сказал он. – Посмотрел данные вашей семьи. Эта земля принадлежит тебе, Вика, – она была собственностью твоего отца, а теперь она твоя.

Я прочитал написанное на бумаге. “Участок 45090, Хау’ула, 30,3 акра” – и больше ничего прочитать почему-то не смог и отдал ему листок.

Я очень устал и очень хотел пить; солнце над нами жгло слишком жарко. “Мне надо опять прилечь”, – сказал я ему и почувствовал, что земля у меня под ногами расступается, а потом проваливается, и моя голова, как в замедленной съемке, упала в ладони Эдварду. Некоторое время было тихо. “Ну ты и лоло, – услышал я наконец его голос, но как будто издалека, и говорил он с нежностью. – Дурачок. Дурачок, дурачок, дурачок”, – слово повторялось, нежно-нежно, а солнце надо мной остановилось и озарило все вокруг яркой, непреклонной белизной.


Кавика, я теперь могу обойти всю палату и не устану. Я прикасаюсь к стене правой рукой и иду; стены отштукатуренные, прохладные, неровные, и иногда я убеждаю себя, будто трогаю что-то живое, кожу какой-нибудь рептилии. Завтра вечером попробую пройти по коридору. Вчера вечером я впервые дотронулся до дверной ручки, не сомневаясь, что дверь заперта, но ручка легко подалась у меня под рукой, так легко, что я был почти разочарован. Но потом я вспомнил, что мне предстоит что-то новое и что каждый вечер, продвигаясь в своем хождении все дальше и дальше, я приближаюсь к тебе.

Сегодня приходила твоя бабушка. Она говорила о ценах на свинину и о своих новых соседях, которых она явно не одобряет: он японец, выросший в Кака’ако, она хоуле из Вермонта; они оба исследователи, разбогатевшие на разработке какого-то антивирусного средства от болезни, поражающей деревья ‘охаи али’и; я надеялся, что она расскажет что-то новое о тебе, но этого не случилось. Она очень давно тебя не упоминала; иногда я боюсь, что что-то случилось. Но только днем – почему-то по ночам я знаю, что с тобой все в порядке. Ты, конечно, далеко, может быть, слишком далеко, но я точно знаю, что ты жив, жив и здоров. Недавно ты снился мне с какой-то женщиной, вы шли по 57-й улице, как я когда-то ходил, и держались за руки. Ты поворачиваешься к ней, и она улыбается. Я не вижу ее лица, вижу только, что у нее темные волосы, как у твоей матери, но знаю, что она красивая и что ты счастлив. Может быть, именно это сейчас и происходит? Мне хотелось бы, чтобы это было так.

Но ты ведь не это хочешь услышать. Ты хочешь услышать, что случилось дальше.

На следующий день после поездки в Хау’ула я зашел к дяде Уильяму, который был очень удивлен – прошло больше пяти лет с тех пор, как я последний раз появлялся на работе, – и попросил его объяснить мне во всех деталях, как устроено владение недвижимостью в нашей семье. Что я его никогда раньше об этом не спрашивал, кажется сейчас чем-то абсурдным и даже постыдным – но меня это никогда не тревожило, вот и все. Когда мне нужны были деньги, деньги всегда были; не было никакого смысла задумываться, откуда они берутся.

Бедный дядя Уильям был в восторге, что я наконец-то проявляю интерес к имущественным делам, и начал расписывать, какая у нас есть земля и где. Ее оказалось гораздо больше, чем я ожидал, хотя все участки были скромные: семь акров на окраине Далласа, две парковки в Северной Калифорнии, десять акров сельскохозяйственной земли возле города Охай, к северу от Лос-Анджелеса. “Твой дедушка всю жизнь покупал дешевую землю на материке”, – сказал Уильям с такой гордостью, как будто это он сам ее покупал.

В конце концов я был вынужден его перебить. “А на Гавай’ях что? – спросил я, и когда он вытащил карту Мауи, я снова вмешался: – Конкретно – О’аху”.

И снова я удивился. Кроме нашего дома в Маноа, было два обшарпанных многоквартирных здания в Вайкики, три помещения на первом этаже вплотную друг к другу в Чайнатауне, маленький домик в Каилуа и даже церковь в Лаи. Я ждал, пока дядя Уильям описывал круг по штату против часовой стрелки, от юга Гонолулу и дальше, и жалел его, как никогда раньше не жалел, за эту нежность в голосе, за гордость, которую он испытывал за чужую землю.

Уильяма я жалел, а к себе самому испытывал отвращение. Что я сделал, чтобы хоть что-нибудь из этого заслужить? Ничего. Деньги – мои деньги – и правда росли на деревьях; на деревьях, и на полях, и среди бетонных коробок. Их собирали, очищали, пересчитывали, убирали на хранение, и стоило мне захотеть – прежде чем я успевал захотеть, – кипы банкнот появлялись передо мной, больше, чем мне хотелось, чем мне пришло бы в голову захотеть.

Я молча сидел и слушал дядю Уильяма, пока он наконец не сказал:

– И вот еще участок в Хау’ула.

И тут я выпрямился и наклонился вперед, глядя на карту острова, по которой он нежно проводил кончиками пальцев.

– Чуть больше тридцати акров, но бесполезный клочок земли, – сказал он. – Слишком засушливый и маленький для фермерства, слишком далеко от всего, чтобы там заводить усадьбу. Пляж тоже так себе – каменистый, кораллов многовато. Дорога грунтовая, штат не собирается тянуть туда асфальт. Соседей нет, ресторанов нет, магазинов нет, школ нет.

Он расписывал все недостатки участка, пока я в конце концов не спросил:

– Так зачем оно нам вообще нужно?

– А! – улыбнулся он. – Такая фантазия была у твоего дедушки, а отец относился к его фантазиям снисходительно и продавать не стал. Да-да, – сказал он, приняв выражение моего лица за гримасу удивления, – твой папа мог быть очень сентиментален. – Он снова улыбнулся, покачал головой и добавил: – Липо-вао-нахеле.

– Что-что? – переспросил я.

– Так твой дедушка называл этот клочок, – ответил Уильям. – Дословно – “Темный лес”, но он это переводил как “Райский лес”. – Он взглянул на меня. – Удивляешься, почему тогда не “Нахелекулани”? – спросил он, и я пожал плечами. Дядя Уильям знал гавайский намного лучше меня; дед оплатил его обучение языку, когда тот был студентом и только начинал работу в семейной фирме. – В принципе ты прав, но твой дед Кавика объяснял, что это такое ленивое гавайское слово, составленное из нескольких, что это как назвать землю, не знаю, Кавикакулани. Кавикакулани: Райский Дэвид.

Он запел:

 
He ho’oheno ke ‘ike aku
Ke kai moana nui la
Nui ke aloha e hi’ipoi nei
Me ke ‘ala o ka lipoa
 

– Ты знаешь, конечно, эту песню. – (Я знал, это была популярная песня.) – ‘Ka Uluwehi O Ke Kai, “Безбрежное море”. Lipoa — звучит похоже, правда? Но это не оно – здесь-то другое слово, lipoa, и это морские водоросли. Но твой дед говорил lipoa, как ua lipoa wale i ka ua ka nahele, “лес, темный от дождя” – очень красиво, правда? Ну вот, Lipo wao nahele, “Темный лес”. Но твой дед сохранил mana этого названия – “Райский лес”.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 | Следующая
  • 4.2 Оценок: 5

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации