Текст книги "До самого рая"
Автор книги: Ханья Янагихара
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 49 страниц)
Вот. Вот что со мной происходит. Прости, что получилась такая выжимка из жалости к себе и прочего эгоцентризма. Я знаю, как ты вкалываешь, и представляю себе, с чем тебе приходится иметь дело. Я понимаю, что это слабое утешение, но каждый раз, когда мои коллеги жалуются на бюрократов, я думаю о тебе и о том, что, как бы я ни был против некоторых выводов твоих сподвижников, я понимаю, что некоторые из вас пытаются принимать правильные решения, справедливые решения, и знаю, что ты – один из этих людей. Если бы здесь у нас, в Америке, был такой идеальный бюрократ, как ты, – мне за всех нас было бы спокойнее.
С любовью, Ч.
Дорогой, дорогой Пити,
22 ноября 2045 г.
Ну вот это и произошло. Я не сомневаюсь, что ты следил за новостями, и не сомневаюсь, что ты знал: нам грозит урезание федерального финансирования; но ты, конечно, знаешь и о том, что в реальность этого я не верил. Натаниэль говорит, что в этом проявилась моя наивность, но так ли это? Смотри: народ едва-едва оправился от гриппа 35 года. За последние пять лет в Северной Америке было как минимум шесть небольших вспышек. С учетом этих обстоятельств какое самое идиотское решение можно было принять? А, знаю! Урезать финансирование одного из ведущих биологических институтов в стране! Проблема, как сказал мне заведующий другой лабораторией, в том, что мы-то знаем, как близко все подошли к катастрофе в 35-м, но страна в целом понятия об этом не имеет. И сейчас им уже не скажешь, потому что всем все равно. (И тогда нельзя было сказать, потому что началась бы паника. Мне уже не в первый раз приходит в голову, что все большая, гигантская часть нашей работы заключается в спорах о том, как и когда обнародовать – и надо ли обнародовать – результаты исследований, на которые ушли долгие годы и миллионы долларов.) Суть в том, что, если мы станем жаловаться, нам никто не поверит. Иными словами, нас наказывают за наш собственный профессионализм.
Не то чтобы я мог поделиться этими соображениями с кем-нибудь за пределами университета. На это указал нам руководитель институтского отдела по связям с общественностью на собрании незадолго до того, как новости объявили, и еще более сурово указал Натаниэль, когда вчера вечером мы по пробкам ехали ужинать. О чем, собственно, я и собираюсь рассказать.
Я не упоминал об этом по причинам, которые постараюсь сформулировать чуть позже – может быть, на следующей неделе, когда мы увидимся, – но у Натаниэля появились новые друзья. Их зовут Норрис и Обри (Обри!), это старые и очень богатые пидоры, с которыми Натаниэль познакомился несколько месяцев назад, когда аукционная компания попросила его проверить подлинность частной коллекции – якобы гавайских покрывал из капы, якобы XVIII века, несомненно украденных бог знает кем бог знает у кого. В общем, Натаниэль их изучил, установил и происхождение, и время создания – он считает, что речь о начале XVIII века, то есть они сотканы до появления европейцев, и, следовательно, это большая редкость.
При этом у аукционной компании уже был потенциальный покупатель, некий Обри Кук, коллекционер полинезийских и микронезийских артефактов, созданных до контакта. Компания организовала его встречу с Натаниэлем, они немедленно влюбились друг в друга, и теперь Натаниэль как фрилансер-консультант составляет каталог коллекции Обри Кука – по его словам, “разнообразной и крышесносной”.
У меня разные чувства по этому поводу. Первое из них – облегчение. С тех пор как мы сюда переехали, я носил внутри грызущую меня пустоту: что же я сделал с Натаниэлем и даже с малышом? В Гонолулу они были так счастливы – и если не считать моих устремлений, я был счастлив тоже. Мне не хватало размаха, но наше место было там. У нас была работа: я работал в маленькой, но серьезной лаборатории, Натаниэль был куратором в маленьком, но серьезном музее, малыш ходил в маленький, но серьезный детский сад – и я заставил всех сорваться с места, потому что захотел работать в УР. Я не могу притворяться – хотя иногда даю такую слабину, – будто хотел спасать жизни или рассчитывал здесь принести больше пользы; я просто хотел работать в престижном месте, и я люблю ощущение охоты. Я боюсь, что начнется новая вспышка, – и одновременно мечтаю, чтобы это случилось. Я хочу быть тут, когда разгорится очередная большая пандемия. Я хочу обнаружить ее, я хочу разобраться с ней, я хочу поднимать голову от пробирок и видеть – небо черным-черно, я не помню, сколько времени уже торчу в лаборатории, я был так занят, так увлечен, что смена дня и ночи перестала иметь хоть какое-то значение. Я все это знаю, я чувствую себя виноватым, но тем не менее я все равно этого хочу. Так что когда Натаниэль пришел ко мне после первой встречи в аукционной компании таким счастливым – таким счастливым, – я почувствовал облегчение. Я осознал, как давно не видел его в подобном возбуждении, как постоянно надеялся, что это случится, и уверял его, что это случится, что он найдет себе место, найдет какой-то смысл для себя в этом городе, в этой стране, которую он тихо ненавидит. И когда он пришел радостный после встречи с Обри Куком, я тоже был счастлив. У него тут есть приятели, но их немного, в основном это родители других детей в школе малыша.
Но эта радость скоро перетекла в нечто иное, и хотя мне стыдно в таком признаваться, это, конечно, ревность. Уже больше двух месяцев Натаниэль каждую субботу ездит на метро на Вашингтонскую площадь, где у Обри прямо настоящий дом, который выходит фасадом на парк, а я остаюсь дома с малышом (и невысказанная мысль тут в том, что теперь моя очередь оставаться с ним дома после двух лет, когда я проводил каждые выходные в лаборатории, а Натаниэль с ним сидел). И когда ближе к вечеру Натаниэль возвращается, он весь светится. Он хватает малыша, крутит и вертит его, начинает возиться с ужином и, пока готовит, рассказывает мне про Обри и его мужа Норриса. Какие у Обри невероятно глубокие и обширные знания об Океании XVIII и XIX века. Какой потрясающий у него дом. Как Обри сколотил свой капитал, управляя фондом, объединяющим другие фонды. Как Обри познакомился с Норрисом. Как и где Обри и Норрис любят отдыхать. Как Обри и Норрис пригласили нас “туда, на восток”, в их “поместье” в Уотер-Милле – Лягушачий пруд. Что Норрис сказал про такую-то книгу или такую-то постановку. Что Обри думает о правительстве. Прекрасная идея Обри и Норриса про лагеря беженцев. Что мы обязаны увидеть/сделать/посетить/попробовать/съесть, согласно Обри и Норрису.
На все это я говорю: “Ух ты” или “Ух ты, котик, здорово”. Я всячески стараюсь изобразить искренность, но, по правде говоря, это не так уж важно, потому что Натаниэль меня почти не слышит. Моя жизнь вне лаборатории всегда вращалась вокруг двух неизменных осей – вокруг него и малыша. Но теперь его жизнь состоит (перечисляю не в порядке значимости) из меня, малыша, а также Обри и Норриса. Каждую субботу он выпрыгивает из кровати, собирается в спортзал (он качается с тех пор, как познакомился с Обри и Норрисом), потом приходит домой принять душ и покормить малыша, целует нас обоих и отправляется в центр. Хочу уточнить: я не думаю, что он в них влюблен или что он с ними трахается, – ты знаешь, что мы оба по этому поводу не паримся. Просто в его восторге перед ними я чувствую некоторое отстранение от меня. Не от нас, не от меня и малыша, – только от меня.
Мне всегда казалось, что Натаниэль доволен нашей жизнью. Его никогда не прельщали деньги, легкость и гламур. Но после того, как я весь вечер слушаю подробное описание элегантного дома Обри и Норриса, их великолепных владений, я лежу и смотрю на наши низкие потолки, на светильник с почерневшей лампочкой, который я ему уже полгода обещаю сменить, слушаю, как стучат пластиковые жалюзи, и думаю: а дают ли ему мои достижения, мое положение то, к чему он стремится, чего заслуживает? Он всегда был рад за меня, гордился мной, но помог ли я ему выстроить достойную жизнь? Не предпочтет ли он мне кого-нибудь другого?
Ну и вот прошлым вечером, когда нас пригласили на ужин – чего я уже некоторое время опасался, – я попробовал поначалу отговориться малышом. Он всю осень постоянно простужался – дни были жаркие, потом прохладные, потом опять жаркие, и крокусы, которые в прошлом году расцветали в октябре, стали распускаться в сентябре, а сливовые деревья – в октябре, так что он кашлял и чихал несколько недель. Но потом ему стало получше, он уже был не такой бедненький, к тому же Натаниэль нашел удачного бэбиситтера, и, по правде говоря, аргументов у меня не было. Так что вчера вечером мы вызвали такси и поехали в центр к Обри и Норрису.
Я не то чтобы ясно представлял себе, что за люди Обри и Норрис, – только что это какие-то сомнительные личности, которые мне заранее не нравятся. А, и белые – я ожидал, что они белые. Но ошибся. Дверь открыл очень красивый блондин лет пятидесяти с небольшим, в костюме, и я выпалил:
– Вы, должно быть, Обри, – после чего за моей спиной Натаниэль смущенно захихикал.
Мужчина улыбнулся.
– Увы, – сказал он. – Нет, я Адамс, дворецкий. Проходите, проходите – они вас ждут наверху, в гостиной.
Мы поднялись по блестящей лестнице темного дерева; я злился на Натаниэля, которого я смутил, и вообще смущал, а Адамс провел нас через две пары полураскрытых двойных дверей из того же атласного дерева, и двое мужчин поднялись нам навстречу.
Я знал от Натаниэля, что Обри шестьдесят пять, а Норрис на несколько лет младше, хотя у них обоих были такие вневозрастные, сияющие лица, какие бывают у очень богатых людей. Только десны их выдавали: у Обри они были темно-пурпурные, а у Норриса серовато-розовые, как истертый ластик. Еще одним сюрпризом был цвет их кожи: Обри был черный, а Норрис – азиат… и что-то еще. Вообще-то он был немного похож на моего деда, и я не успел сдержать себя и снова выпалил:
– Вы не с Гавай’ев?
Снова послышалось смущенное хихиканье Натаниэля, к которому присоединились и Норрис и Обри.
– Натаниэль спросил у меня то же самое, когда мы познакомились, – сказал Норрис, нисколько не обидевшись. – Но нет, боюсь, что нет. Простите, что не соответствую ожиданиям, – я просто темнокожий азиат.
– Не просто, – сказал Обри.
– Ну, отчасти индиец, – сказал Обри. – Но индиец – это азиат, Об. – И обращаясь ко мне: – По отцу я индиец и англичанин, а мать была китаянка.
– Моя тоже, – сказал я как идиот. – Гавайская китаянка.
Он улыбнулся:
– Я знаю. Натаниэль нам говорил.
– Садитесь, садитесь, – сказал Обри.
Мы послушно сели. Адамс вернулся со стаканами, мы немного рассказали про малыша, потом опять появился Адамс и объявил, что ужин сейчас подадут; мы встали и отправились в столовую, где стоял небольшой круглый стол, покрытый чем-то, что я в первое мгновение с замиранием сердца принял за покрывало-капу. Взглянув на хозяев, я увидел, что Обри мне улыбается.
– Это современная ткань, вдохновленная гавайскими образцами, – сказал он. – Красиво, правда?
Я сглотнул и пробормотал что-то невразумительное.
Мы сели. Подали обед: “сезонная трапеза”, суп из тыквы с сосисками, который разливали из массивной выдолбленной белой тыквы; телячьи отбивные с нежной зеленой фасолью; томатные галеты. Мы стали есть. В какой-то момент Норрис заговорил с Натаниэлем, и я остался предоставлен Обри, сидевшему рядом со мной. Надо было что-то сказать. “Ну”, – произнес я и дальше не мог придумать ничего. Точнее, мне очень многое приходило в голову, но все казалось неподходящим. Например, я собирался слегка наехать на Обри, тонко намекнув, что он занят культурной апроприацией, но, учитывая, что он не стал мне демонстрировать свою коллекцию, чего я заранее опасался, и что он оказался черным (позже мы с Натаниэлем спорили, могут ли чернокожие быть культурными апроприаторами), эта идея уже не казалась столь многообещающей или интересной.
Я так долго молчал, что Обри в конце концов рассмеялся.
– Давайте я начну, – сказал он, и хотя это было проявление вежливости, мне все равно стало жарко от неловкости. – Натаниэль нам немножко рассказывал про то, чем вы занимаетесь.
– По крайней мере, пытался, – неожиданно сказал с другой стороны стола Натаниэль и снова повернулся к Норрису.
– Пытался, а я пытался понять, – сказал Обри. – Но я был бы польщен, если бы смог услышать все это из первых рук, так сказать.
Так что я выдал ему короткую версию моей рассказки про заразные болезни: как я целыми днями пытаюсь предсказать появление новых, подчеркивая статистические данные, которые так нравятся публике, потому что публика любит паниковать; как грипп 1918 года погубил не меньше пятидесяти миллионов человек, что привело к новым, хотя и менее катастрофическим, пандемиям 1957, 1968, 2009 и 2022 годов. Как с 1970-х мы живем в эпоху множественных пандемий и что-то новое возникает примерно каждые пять лет. Как вирусы невозможно уничтожить, можно разве что сдерживать. Как десятилетия избыточного и бессистемного употребления антибиотиков положили начало новому роду микробов, мощнее и устойчивее всего, с чем до этого приходилось встречаться в истории человечества. Как разрушение среды обитания и рост мегаполисов привели к тому, что мы стали жить так близко к животным, как в прежние времена никогда не бывало, и это повлекло за собой расцвет зоонозов. Как нам неминуемо предстоит новая катастрофическая пандемия, которая на этот раз будет угрожать гибелью четверти всего населения, на уровне Черной смерти XIV века; как на протяжении нынешнего столетия буквально все, от эпидемии 2030 года до прошлогодней вспышки в Ботсване, оказалось серией проверок, которые мы провалили, потому что истинная победа была бы не в том, чтобы разбираться с каждой вспышкой по отдельности, а в том, чтобы разработать всеобъемлющий глобальный план, – а раз так, мы со всей неизбежностью обречены.
– Но почему? – спросил Обри. – У нас несопоставимо более надежная система здравоохранения, не говоря о медикаментах и санитарии, чем в 1918 году, да даже чем двадцать лет назад.
– Это правда, – сказал я. – Но единственное, что сделало грипп 1918 года менее смертоносным, чем он мог бы оказаться, – это скорость распространения инфекции: вирус путешествовал между континентами на кораблях, а в те времена дорога от Европы до Америки занимала неделю, и то если торопиться. Смертность среди инфицированных на протяжении этого путешествия была так высока, что в результате на противоположном берегу оказывалось гораздо меньше потенциальных распространителей болезни. А теперь это уже не так – больше ста лет уже не так. Единственное, что сейчас сдерживает потенциальный взрыв – а для нас любая инфекционная болезнь может оказаться взрывом, – не столько уровень технологического развития, сколько мгновенная изоляция затронутой территории, а это, в свою очередь, зависит от того, с какой скоростью и насколько успешно местные власти уведомят региональный или национальный эпидемиологический центр, который, в свою очередь, должен немедленно закрыть район. Проблема, разумеется, в том, что муниципальные власти не хотят сообщать о новых болезнях. И не только потому, что сразу же возникает паника, а бизнес оказывается под ударом, – на местность к тому же ложится несмываемое пятно, которое во многих случаях никуда не девается после того, как заболевание успешно подавили. Ну например – вы бы сейчас поехали в Сеул?
– Э-э… нет.
– Вот-вот. А между тем угроза ВАРСа уже четыре года как, в сущности, устранена. И нам, надо заметить, повезло: после третьего летального исхода мэра предупредил член районного совета, после пятой смерти они связались с Национальными службами здравоохранения, и через двенадцать часов вся территория Самчхон-донга в Сеуле была полностью изолирована; смертность удалось ограничить только этим районом.
– Но смертей было так много.
– Да. Это печально. Но их было бы намного больше, если бы они не поступили так, как поступили.
– Но они убили этих людей!
– Нет. Не убили. Просто не дали им разбежаться.
– Но результат был тот же!
– Нет. В результате смертей было намного меньше, чем было бы в другом случае, – девять тысяч вместо предполагаемых, скажем, четырнадцати миллионов. Плюс нераспространение особенно опасного патогена.
– Но ведь говорят и о том, что изоляция района обрекла их на гибель, а не помогла? Что, если бы местность открыли для международной помощи, их можно было бы спасти?
– Вы приводите глобалистские аргументы, и во многих случаях они имеют смысл, – сказал я. – Национализм предполагает, что ученые меньше обмениваются информацией, и это очень опасно. Но там ничего такого не было. Корея – не враждебная страна, они не пытались ничего скрыть, они свободно и честно делились тем, что им удавалось узнать, с международным научным сообществом, тем более с властями других стран. Они вели себя идеально, как и должна вести себя в такой ситуации любая страна. То, что могло показаться односторонним действием – изоляция района, – на самом деле было актом альтруизма: они предотвратили потенциальную пандемию, принеся в жертву относительно небольшое число собственных граждан. Именно такой расчет должен применяться любым сообществом, если нам нужно удержать от распространения – по-настоящему удержать – вирус.
Обри покачал головой:
– Наверное, я старомоден – не могу считать гибель девяти тысяч человек счастливым концом. И наверное, поэтому я больше не ездил в Корею – не могу развидеть это все, черный пластик палаток, покрывающий весь квартал, и под ним – люди, которые просто ждут смерти. Их не видно. Но ты-то знаешь, что они там.
На это нельзя было ничего сказать, не показавшись бессердечной скотиной, поэтому я взял свой бокал и ничего не сказал.
Возникла пауза, и Обри снова покачал головой – резко, как будто стараясь собраться.
– Почему вы заинтересовались гавайскими древностями? – спросил я – мне казалось, что надо об этом спросить.
На это он улыбнулся.
– Я ездил туда на протяжении нескольких десятилетий, – сказал он. – Мне там нравится. Собственно, меня связывает с этими местами и семейная история – мой прапрадед служил на Кахоолаве, когда там была американская военная база, перед самым отделением. – Он осекся. – В смысле, перед Реставрацией.
– Ничего страшного, – сказал я. – Натаниэль говорит, у вас впечатляющая коллекция.
Услышав это, он просиял и некоторое время распространялся про разные свои сокровища, про их происхождение, как он устроил для некоторых экспонатов специальную комнату с контролируемой атмосферой в подвале, но если бы пришлось это делать снова, он бы выбрал четвертый этаж, потому что подвалы подвержены сырости, и хотя они со специалистом по кондиционированию смогли наладить там постоянную двадцатиградусную температуру, стабилизировать влажность не удалось, она должна быть сорокапроцентной, но что бы они ни делали, она все время подбирается к пятидесяти. Слушая его, я осознал две вещи: во-первых, я осмотически узнал о гавайском оружии, тканях и прочих объектах XVIII и XIX веков гораздо больше, чем мне казалось, и, во-вторых, удовольствие от собирательства мне всегда представляется непонятным – вся эта охота, пыль, все эти труды, все эти усилия по хранению, и ради чего?
Эта интонация – доверительная, с оттенком стыдливой гордости – заставила меня еще раз внимательно его рассмотреть.
– Но главное мое сокровище, – продолжал он, – главное сокровище у меня всегда на руке. – Он поднял левую руку, и я увидел, что на мизинце у него толстая полоса темного, неровного золота. Он повернул кольцо, и я увидел, что он носит его камнем внутрь – это была мутная, непрозрачная, неловко ограненная жемчужина. Я уже понимал, что он сейчас сделает, но не отрывал взгляд, и он нажал на крохотные защелки с двух сторон кольца, и жемчужина сдвинулась, как маленькая дверь, открывая крошечный тайник. Он повернул кольцо ко мне, я заглянул внутрь; там ничего не было. Именно такое кольцо когда-то носила моя прапрабабушка; сотни женщин продавали эти кольца искателям сокровищ, пытаясь собрать деньги для своей кампании по реставрации монархии. Во внутренней ячейке они хранили несколько гранул мышьяка, символически заявляя тем самым, что готовы на самоубийство, если их королеве не вернут трон. А теперь такое кольцо было на пальце у этого человека. Я на мгновение потерял дар речи.
– Натаниэль говорит, вы сами ничего не собираете, – сказал Обри.
– Нам нет смысла собирать гавайские ценности, – сказал я. – Мы сами – гавайцы. – Сказал я это с большей яростью, чем планировал, и на мгновение повисла тишина. (Примечание: в разговоре это звучало не так претенциозно, как выглядит на письме.)
Неловкую тишину после моей бестактной реплики (хотя была ли она так уж бестактна?) прервало появление повара, который предложил мне тарелку с черничным пирогом.
– Свежее, с фермерского рынка, – сказал он таким тоном, как будто фермерский рынок был его личным изобретением; я поблагодарил его и взял кусок. А дальше разговор свернул на темы, обычные для любого разговора между дружелюбными единомышленниками: погода (плохая), утонувшая у берегов Техаса лодка с филиппинскими беженцами (тоже плохо), экономика (опять же в плохом состоянии, а будет только хуже; как большинство богатых людей, Обри слегка злорадствовал по этому поводу – как, если честно, поступаю и я, когда говорю о следующей большой пандемии), грядущая война с Китаем (очень плохо, но все закончится “в течение года”, по словам Норриса, который, как оказалось, юрист, и у него есть клиент, “продающий военное оборудование”, то есть торговец оружием), последние вести об окружающей среде и предсказания о гигантском наплыве климатических беженцев (очень плохо). Я хотел сказать “Мой ближайший друг, Питер, занимает очень высокий пост в британском правительстве, и он утверждает, что война с Китаем продлится не меньше трех лет и вызовет глобальный миграционный кризис, который затронет миллионы людей”, но не сказал. Я просто сидел и молчал, а Натаниэль не смотрел в мою сторону, и я на него не смотрел.
– Впечатляющий дом, – сказал я в какой-то момент, и хотя это не был комплимент – я и не собирался говорить ничего комплиментарного (я чувствовал, что Натаниэль сверлит меня взглядом), – Обри улыбнулся и поблагодарил. Последовала длинная история о том, как он купил дом у отпрыска какой-то знаменитой банкирской семьи, про которую я в жизни не слышал, и как этот отпрыск почти обнищал и все время рассказывал про утраченное семейное богатство, и как это было круто, что он, чернокожий, покупает такой дом у белого человека, который считал, что дом принадлежит ему до скончания времен. “Ты посмотри на себя, – услышал я дедушкин голос, – вы – темнокожие ребята, которые пытаются стать белыми”, хотя он не сказал бы “белые”, он сказал бы “хоуле”. Все, что я делал, а он не понимал, оказывалось хоуле: чтение книг, поступление в аспирантуру, переезд в Нью-Йорк. Он считал, что моя жизнь – это укор его жизни, а она просто была иная.
Времени прошло как раз достаточно, чтобы вежливо откланяться, и минут через двадцать, за кофе, я картинно вытянул ноги и сказал, что нам пора домой, к малышу: у меня было предчувствие, что Натаниэль – я же не зря прожил с ним пятнадцать лет – сейчас предложит посмотреть коллекцию Обри, а меня это вот прямо совсем не интересовало. Мне казалось, что Натаниэль будет протестовать, но тут он, видимо, решил, что и так заставил меня многое претерпеть (или что через некоторое время я неизбежно ляпну что-нибудь совсем оскорбительное), все встали, мы попрощались, Обри сказал, что надо снова повидаться, он покажет коллекцию, я сказал, что буду счастлив, хотя совершенно не собираюсь ее смотреть.
По пути домой мы с Натаниэлем не разговаривали. Войдя в квартиру, расплачиваясь с бебиситтером, проверяя, как там малыш, готовясь ко сну, мы так ничего и не сказали. Только когда мы уже лежали рядом в темноте, Натаниэль наконец произнес:
– Ну так скажи уже.
– Что? – спросил я.
– Что ты собирался сказать, – ответил он.
– Ничего я не собирался говорить, – сказал я. (Это, конечно, вранье. Я провел последние полчаса, мысленно сочиняя речь, а потом думал, как бы притвориться, что она спонтанная.)
Он вздохнул.
– Мне просто кажется, что это немножко странно, – добавил я. – Нейт, ты же ненавидишь таких людей! Ты разве не говорил всегда, что коллекционирование экзотических предметов – это форма материальной колонизации? Ты разве не ратовал всегда за их возвращение Гавайскому государству или, по крайней мере, за то, чтобы они находились в музее? А теперь ты, получается, ближайший друг этого богатого мудака и его мужа, который торгует оружием, и ты не просто смиряешься с их трофеями, но чуть ли не поддерживаешь это? Не говоря о том, что он издевается над идеей королевства.
Натаниэль очень тихо проговорил:
– Мне так вообще не казалось.
– Он назвал это отделением, Нейт. Поправился, да, но слушай – мы таких мало видели, что ли?
Он долго молчал.
– Я обещал себе, что не буду выстраивать баррикады, – наконец сказал он и снова замолчал. – Ты так говоришь, как будто Норрис – торговец оружием.
– А что, нет, что ли?
– Он защищает их в суде. Это не одно и то же.
– Ой, да ладно, Нейти.
Он пожал плечами. Мы не смотрели друг на друга, но я слышал, как одеяло поднимается и опускается на его груди.
– И потом, – продолжал наседать я, – ты ни разу не сказал мне, что они не белые.
Он посмотрел на меня:
– Сказал.
– Нет, не сказал.
– Да как же не сказал. Ты просто меня не слушал. Как обычно. И вообще, почему это вдруг важно?
– Ну хватит, Нейти. Ты прекрасно понимаешь почему.
Он хмыкнул. На это мало что можно было возразить. Он снова помолчал и потом наконец сказал:
– Я понимаю, что это звучит странно. Но они мне нравятся. А мне одиноко. Я могу говорить с ними о родине.
Ты можешь говорить о родине со мной, должен был сказать я. Но не сказал. Потому что я знаю и он знает, что это я вывез нас с родины и что это из-за меня он бросил работу и жизнь, все, чем гордился. А теперь он сам себя не узнает и сам себе противен, но делает все возможное, чтобы не обвинять в этом меня, и чуть ли не отрицает, чем и кем он был. Я это знаю, и он тоже.
Поэтому я ничего не сказал, и когда у меня сформулировался ответ, Натаниэль уже спал или притворялся, что спит, и оказалось, что я снова ничем не могу его поддержать.
Такова, осознал я, и будет наша жизнь. Он станет дрейфовать все ближе и ближе к Обри и Норрису, а я должен буду поддерживать его в этом, потому что иначе злость на меня станет такой всеохватной и неподъемной, что он не сможет ее скрывать. А потом они бросят меня, и он, и малыш, и семьи у меня больше не будет.
Вот так. Я понимаю, что тебе приходится разбираться с проблемами куда более масштабными, чем у твоего старого друга, но буду рад любым словам утешения. Очень хочу тебя увидеть. Расскажи мне, что там у вас происходит, – ну, все, что можешь. Я буду молчать как рыба, или как могила, или как там говорят.
С любовью, Ч.
Дорогой мой Питер,
29 марта 2046 г.
Вместо того чтобы извиняться за эгоцентризм в конце письма, я с этого начну.
С другой стороны, мне не кажется, что надо так уж сильно извиняться, – вся прошлая неделя вертелась вокруг тебя, как и следовало. Какая прекрасная получилась свадьба, Пити. Спасибо тебе, что пригласил нас. Я забыл сказать, что, когда мы выходили из храма, малыш поднял на меня взгляд и торжественно произнес: “Дядя Питер выглядит очень счастливым”. Он был, конечно, прав. Ты был счастлив – ты счастлив. И я очень, очень счастлив за тебя.
Прямо сейчас, я полагаю, вы с Оливье летите где-то над Индией. Ты же знаешь, что мы с Натаниэлем так и не отправились в путешествие на медовый месяц. Собирались – но мне надо было обустраивать лабораторию, куда-то приткнуть малыша, короче, до этого дело так и не дошло. И потом все никак не доходило. (Мы собирались, как ты помнишь, поехать на Мальдивы. Умею я выбирать места, ничего не скажешь.)
Пишу тебе из Вашингтона, я здесь на конференции по зоонозам, а Н. и малыш дома. Собственно, нет, какое там: они с Обри и Норрисом на Лягушачьем пруду. Сейчас первые выходные, когда вода уже достаточно теплая, и Натаниэль пытается обучить малыша серфингу. Он собирался учить его в январе, когда мы съездили домой, в Гонолулу, но в океане оказалось столько медуз, что в результате мы вообще не ходили на море. Впрочем, семейные дела у нас чуть получше, спасибо, что спросил. Я чувствую, что моя связь с ними обоими слегка окрепла, – хотя, может быть, вам с Оливье просто нужны были какие-то вместилища для избытка вашей взаимной любви и мы все втроем оказались в нужное время в нужном месте. Посмотрим. Я думаю, наша возобновившаяся полублизость связана, как ты и отметил, с моими попытками примириться с существованием Обри и Норриса. Они вошли в нашу жизнь навсегда, по крайней мере впечатление складывается такое. Я боролся с этим на протяжении нескольких месяцев. Потом сдался. А сейчас? Ну что. Они нормальные. Они очень благородно к нам отнеслись, тут никаких сомнений. Строго говоря, консультации, которые Натаниэль давал Обри, давно завершились, но он ходит туда не реже чем пару раз в месяц. И малышу они очень нравятся, Обри особенно.
Настроения тут мрачные. Во-первых, распределение ресурсов в Вашингтоне намного более жесткое, чем в Нью-Йорке, – вчера вечером в гостинице вообще не было воды. Отключали всего на час, но все равно. Во-вторых – что хуже, – всем урезали финансирование; да, опять. У нас третий раунд объявят, скорее всего, на следующей неделе. Моя лаборатория находится в менее уязвимом положении, чем некоторые другие, – правительство финансирует нас только процентов на тридцать, Мединститут Говарда Хьюза отчасти компенсирует недостающее – но я все равно нервничаю. Все американцы между сессиями только об этом и говорят: а у вас что? Сколько вы потеряли? Кто будет платить недостающее? Что оказалось или окажется под угрозой?
Но настроения мрачные и по иным, более тревожным причинам, которые выходят далеко за рамки американской административной возни и наших общих тревог. Программный доклад делали двое ученых из Роттердамского университета Эразма, те, которые одними из первых описали венецианскую вспышку 39 года; как ты знаешь, ее отнесли к мутации вируса Нипах. Их доклад оказался необычным по целому ряду причин, в частности, из-за гадательности, нехарактерной для работ такого рода. С одной стороны, так происходит все чаще – в мою бытность докторантом подобные исследования в основном относились к лабораторным данным и обычно касались мутаций второго или третьего поколения того или иного вируса. Но теперь новых вирусов так много, что конференции стали прекрасной возможностью уточнить отчеты, которые мы читаем во внутренних сетях своих институтов, – любой ученый из аккредитованного университета может добавить собственные данные или задать вопрос. Отсутствие Китая в этой сети (как и на конференции) – в числе самых болезненных проблем международного научного сообщества, и одно из открытий последней встречи – о чем ученые постоянно перешептывались в кулуарах – в том, что группа исследователей из континентального Китая создала тайный портал, куда они загружают данные своих исследований. Я-то думаю, что, раз мы об этом знаем, их правительство тоже знает, так что тамошней информации не стоит слепо доверять; вместе с тем, если не принимать их отчетов всерьез, дело может кончиться катастрофой.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.