Текст книги "До самого рая"
Автор книги: Ханья Янагихара
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 47 (всего у книги 49 страниц)
– Это просто старость, – сказал я, и он кивнул; для молодых любая неприятная деталь может быть списана на старость. На улице двигались войска, где-то вдалеке что-то кричали повстанцы. Когда дети подписали бумаги, мы вместе отправились туда, где теперь будет их дом, и съели немного пирога с настоящим медом – я купил им его в качестве свадебного подарка. Никто из нас много месяцев не ел пирожных, и хотя я боялся, что разговор получится скованным, боялся я зря: все были так сосредоточены на еде, что говорить почти не пришлось.
Повстанцы заняли Площадь, и хотя квартира смотрит на север, мы все равно слышим их речовки, а потом – громкоговорители, которые перекрывают шум. Когда они, как обычно, напомнили про комендантский час в 23:00 и предупредили, что все не подчинившиеся приказу будут незамедлительно арестованы, это означало, что мне пора в свою новую квартиру – однокомнатную, в старом здании на пересечении 10-й и Юниверсити, всего в четырех кварталах от Чарли; я переехал на прошлой неделе. Она хотела, чтобы я остался с ними еще хотя бы на неделю, но я напомнил ей, что она взрослая замужняя женщина, а я приду повидаться с ней и ее мужем к ужину завтра же, как мы договорились.
– А, – сказала она, и на мгновение мне показалось, что она заплачет, храбрая моя Чарли, которая никогда не плачет, и я чуть было не передумал.
Мне уже много лет не приходилось спать одному в пустой квартире. Лежа в кровати, я думал о Чарли, о ее первой супружеской ночи. Сейчас там только узкая кровать Чарли и диван в гостиной. Не знаю, что они сделают – раздобудут кровать побольше или он захочет спать отдельно; спросить я так и не решился. Вместо этого я попытался сосредоточиться на том, как они стоят в открытом дверном проеме своей квартиры и машут мне, пока я спускаюсь по лестнице. В какой-то момент я оглянулся и увидел, что он положил руку Чарли на плечо, очень осторожно, так осторожно, что она могла и не заметить. Я с ней поговорил, объяснил ей, чего ждать – точнее, чего не ждать. Но будет ли этого объяснения достаточно? Станет ли она надеяться, что муж полюбит ее и по-другому? Будет ли ждать прикосновения? Будет ли винить себя, когда этого не произойдет? Не ошибся ли я в своем решении? Я оградил ее от боли, но не отнял ли при этом радость жизни?
Но – приходится напоминать себе – по крайней мере, у нее кто-то будет. Не только в том смысле, что кто-то позаботится о ней, защитит от внешнего мира, объяснит то, что для нее необъяснимо, но и в том смысле, что теперь она часть некоторой общности, как когда-то мы с ней, а еще раньше – как мы с Натаниэлем и Дэвидом. Нынешнее общество не предназначено для одиноких и ни к чему не привязанных – впрочем, и прежнее не было, как бы нам ни хотелось верить в иное.
Когда мне было столько лет, сколько Чарли сейчас, я презирал идею супружества и считал брак инструментом гнета; я не верил в отношения, осененные разрешением государства. Мне всегда казалось, что я не считаю отдельную, не спаренную жизнь хуже совместной.
А потом вдруг я понял, что она таки хуже. Это случилось во время третьего карантина в 50-м, и, оглядываясь назад, я осознаю, что то время оказалось, может быть, счастливейшим в моей жизни. Да, тревога, опасность; да, все были напуганы. Но тогда мы в последний раз были вместе – как семья. Снаружи бушевал вирус, строились изоляционные центры, люди умирали; внутри были Натаниэль, Дэвид и я. На протяжении сорока дней, которые потом превратились в восемьдесят, а потом в сто двадцать, мы вообще не выходили из квартиры. За эти месяцы Дэвид поутих, стал мягче, и мы смогли снова сблизиться. Ему было одиннадцать; сейчас, оглядываясь в прошлое, я понимаю, что он пытался сделать выбор, кем он станет: хочет ли он стать человеком, который в очередной раз попытается жить такой же жизнью, как его родители, такой жизнью, которой мы ему желали? Или решит стать кем-то другим, найдет иной образец для себя, для своей жизни? Кем он станет? Прошлогодним мальчиком, который пугал одноклассников шприцем, – или мальчиком, который потом станет использовать шприц иначе, так, как его следует использовать, в лаборатории или в больнице? Потом я думал: если бы он провел рядом с нами, вдалеке от всего мира, еще лишь несколько недель, если бы только мы сумели убедить его, что безопасностью надо дорожить, что именно мы делаем его жизнь безопасной. Но у нас не было этих недель, и мы не смогли его убедить.
В середине второй сорокадневки мне пришло письмо по электронной почте от давней моей однокашницы по имени Розмари; когда я вернулся на Гавай’и, она поехала на постдок в Калифорнию. Розмари была смешная, невероятно способная и, сколько я ее знал, ни в какие постоянные отношения не вступала. Мы стали переписываться – отчасти о профессиональных делах, отчасти широкими мазками заполняя двадцатилетний пробел. Двое ее сотрудников заболели, написала она, родители и ближайший друг умерли. Я рассказал ей про свою жизнь, про Натаниэля и Дэвида, про наш карантин в маленькой квартирке. Я написал ей, что осознал: я уже почти восемьдесят дней никого больше не видел, и хотя сама мысль была поразительна, еще поразительнее оказался тот факт, что мне никого больше и не хотелось видеть. Только Дэвида и Натаниэля.
Она ответила на следующий день. Что, никого нет, по кому бы ты скучал, спросила она, нет такого, что ты просто не можешь дождаться, когда ограничения снимут, чтобы с кем-то наконец повидаться? Нет, ответил я, такого нет. И это была правда.
Она не ответила. Два года спустя общий знакомый сказал мне, что она умерла годом раньше во время одной из новых вспышек болезни.
С тех пор я часто думал о ней. Я осознал, что она была одинока. И хотя я вряд ли был единственным человеком, к которому она обратилась в поисках кого-то столь же одинокого – мы общались так редко, что, должно быть, она до меня еще человек десять опросила, – я пожалел, что не соврал, что не сказал ей: да, я очень скучаю по друзьям, да, семья – это недостаточно. Мне хотелось, чтобы это я ее разыскал прежде, чем она меня. Мне хотелось, чтобы после ее смерти я не испытывал тайной благодарности за иную конфигурацию собственной жизни, за то, что у меня есть муж и сын, что я никогда не буду так одинок. Слава богу, думал я, слава богу, что это не я. Трогательная фантазия, которой мы развлекались в молодости, что наши друзья – это наша семья, такая же, как мужья и жены и дети, в ходе первой пандемии оказалась фикцией: люди, которых ты больше всего любишь, – это, собственно, те люди, с которыми ты решил вместе жить; друзья – это прихоть и роскошь, и если отказ от них означает, что ты надежнее защитишь свою семью, ты отказываешься от них моментально. В конечном счете приходилось делать выбор – и ты никогда не выбирал друзей, если у тебя был партнер или ребенок. Ты двигался дальше и забывал их, и жизнь не становилась от этого скуднее. Чарли росла, и, стыдно признаться, я все чаще думал о Розмари. Я избавлю ее от такой судьбы, говорил я себе, – я добьюсь, что ее не станут жалеть так, как я в результате жалел Розмари.
И вот добился. Я понимаю, что присутствие другого человека не может полностью искоренить одиночество, но знаю и то, что твой спутник – это щит и без него одиночество прокрадывается тайком, как привидение, просачиваясь сквозь оконные рамы тебе в глотку, заполняет скорбью, которой не в силах сопротивляться никто. Я не могу обещать, что моя внучка не станет испытывать одиночества, но я сделал так, что она не будет одна. Я добился, чтобы у ее жизни был свидетель.
Вчера, когда мы отправлялись в администрацию, я заглянул в ее свидетельство о рождении, которое нужно было принести для подтверждения личности. Это было новое свидетельство, выданное мне в 66-м министром внутренних дел, тем, кто уничтожил данные о ее отце; оно ее некоторое время защищало, потом перестало.
С зачисткой происхождения Чарли то же самое произошло и с ее именем – Чарли Кеонаонамайле Бингем-Гриффит, красивое имя, полное любви, было сокращено государством до “Чарли Гриффит”. В этом проявлялось урезание ее сущности, потому что в нашем мире, в мире, который я помогал создавать, избыток красоты не приветствовался. Оставшаяся красота была проходной, случайной, то, что отменить не представлялось возможным: цвет неба перед дождем, первые зеленые листья акации на Пятой авеню, прежде чем их оборвут.
Это была фамилия матери Натаниэля – Кеонаонамайле, душистая аликсия, майле по-гавайски. Я когда-то тебе дарил такой цветок – его листья пахнут перцем и лимоном. На свадьбе у нас на шее были леи из майле; накануне, сквозь влажный воздух, мы пошли в горы вместе с Дэвидом и срезали целую гирлянду, росшую между двумя акациями коа. Такие леи надевают на свадьбу – а еще на выпускной вечер, на юбилей; эти растения использовались для особых случаев в те времена, когда их было так много, что некоторые считались особенно ценными, а некоторые нет, цветы можно было просто сорвать с дерева, а на следующий день выбросить.
В тот день мы шли вниз по склону холма, башмаки чавкали в грязи, и Дэвид держал нас обоих за руку. Натаниэль срезал столько майле, что каждый мог обвернуть цветы вокруг шеи, как шарф, но Дэвид хотел надеть венок себе на голову, как корону. Натаниэль пришел на помощь – связал стебель кольцом и водрузил ему на макушку.
– Я царь! – сказал Дэвид, и мы все стали смеяться.
– Да, Дэвид, – сказали мы, – ты царь, Царь Давид.
– Царь Давид, – сказал он. – Теперь меня зовут Царь Давид. – И тут он посерьезнел. – Не забудьте! – сказал он. – Вы должны теперь меня так звать. Обещаете?
– Хорошо, – сказали мы, – не забудем. Будем так звать.
Мы пообещали.
И не выполнили своего обещания.
Чарльз
Глава 9
2094 год, осень
В течение следующих недель мы с Дэвидом обсуждали наш план. Точнее, это был его план, которым он делился со мной. Двенадцатого октября мне предстоит покинуть Восьмую зону. Дэвид отказывался говорить, как именно это произойдет, – я должна узнать об этом в самый последний момент. До тех пор мне следует вести себя как обычно: придерживаться стандартного распорядка, ездить на работу, ходить в магазин, время от времени выходить на прогулку. Мы будем по-прежнему встречаться каждую субботу у рассказчика, а если Дэвиду нужно будет что-то сообщить мне между этими встречами, он найдет способ послать записку. Но если я не получу от него известий, беспокоиться не следует. Собрать в дорогу нужно только то, что поместится в небольшую сумку. Мне не надо брать ни одежду, ни еду, ни даже документы: когда я окажусь в Новой Британии, мне выдадут новые.
– У меня много чеков, которые я накопила за эти годы, – сказала я Дэвиду. – Их можно обменять на талоны на дополнительную воду или даже на сахар и взять их с собой.
– Они тебе не понадобятся, Чарли, – сказал Дэвид. – Бери только то, что для тебя имеет особое значение.
В конце той встречи, которая состоялась после разговора на скамейке – тогда я уже начала верить Дэвиду, – я спросила, что будет с моим мужем.
– Конечно, твой муж может поехать с нами, – сказал он. – Мы подготовились к тому, чтобы взять и его. Но, Чарли, он может и не захотеть.
– Почему? – спросила я, но Дэвид не ответил. – Он любит читать.
Во время той прогулки по дорожке я задала Дэвиду множество вопросов о Новой Британии, но он сказал, что мы обсудим все это, когда будем в дороге, а то сейчас сообщать мне многое может быть слишком опасно. Но одну вещь он все-таки рассказал: в Новой Британии можно читать что угодно и сколько угодно. Я вспомнила о муже, о том, как он нарочно заставлял себя читать медленно, потому что разрешалось брать только одну книгу раз в две недели, и ему приходилось растягивать удовольствие. Я вспомнила, как он неподвижно сидел за столом, подперев рукой правую щеку и едва заметно улыбаясь, даже если это была книга про уход за съедобными водными растениями тропиков.
– Любит, – медленно отозвался Дэвид, – но, Чарли, ты уверена, что он захочет уехать?
– Да, – сказала я, хотя совсем не была в этом уверена. – Там он сможет прочесть любую книгу, какую захочет. Даже запрещенную.
– Это правда, – сказал Дэвид. – Но, в конце концов, у него могут быть и другие причины, чтобы остаться здесь.
Я задумалась, но в голову так ничего и не приходило. У него не было никаких родственников, кроме меня. У него не могло быть других причин оставаться. И тем не менее, как и Дэвид, я тоже почему-то не была уверена, что он захочет уехать.
– Что ты имеешь в виду? – спросила я, но Дэвид не ответил.
Во время нашей следующей встречи, прежде чем рассказчик начал свое выступление, Дэвид спросил, не нужна ли мне помощь, чтобы поговорить с мужем.
– Нет, – сказала я. – Я справлюсь сама.
– Твой муж умеет быть осторожным, – сказал Дэвид, и я не стала спрашивать, откуда он это знает. – Так что я не сомневаюсь, что он поступит благоразумно.
Казалось, он хотел сказать что-то еще, но промолчал.
После представления рассказчика мы пошли гулять. Я думала, наши разговоры будут сложными и мне предстоит запомнить много разной информации, но все оказалось не так. В основном их смысл, по-видимому, состоял в том, чтобы Дэвид мог убедиться, что я сохраняю спокойствие, ничего не делаю и доверяю ему, хотя он никогда не спрашивал об этом напрямую.
– Знаешь, Чарли, – внезапно сказал он, – гомосексуальность в Новой Британии полностью легальна.
– А, – отозвалась я. Я не знала, что еще сказать.
– Да, – сказал он. И снова как будто хотел добавить что-то еще, но промолчал.
Вечером того дня я думала о том, как много Дэвид уже знает обо мне. В некоторой степени это тревожило и даже пугало. С другой стороны – успокаивало и обнадеживало. Он знал меня так, как когда-то знал меня дедушка, и это знание, конечно, исходило от самого дедушки. Дэвид не был с ним знаком, но его начальник был, и поэтому мне иногда казалось, что дедушка жив и все еще со мной.
И все же я не хотела, чтобы Дэвид знал о некоторых вещах. Я уже поняла: он догадывается, что мой муж не любит меня и никогда не полюбит – во всяком случае, не так, как муж должен любить жену, и не так, как я надеялась. Мне было стыдно, потому что, хотя любить кого-то не стыдно – стыдно, когда совсем не любят тебя.
Я знала, что должна спросить мужа, не хочет ли он поехать со мной. Но дни шли, а я не спрашивала.
– Ты поговорила с ним? – спросил Дэвид во время нашей следующей встречи, и я покачала головой. – Чарли, – сказал он не сердитым, но и не мягким тоном, – мне нужно знать, собирается ли он поехать с нами. Это важно. Ты хочешь, чтобы я тебе помог?
– Нет, спасибо, – сказала я. Пусть муж и не любил меня, но он оставался моим мужем, и поговорить с ним было моей обязанностью.
– Тогда обещай мне, что спросишь его сегодня вечером. У нас осталось всего четыре недели.
– Да, – сказала я, – я понимаю.
Но я так и не спросила. Вечером, лежа в своей кровати, я сжимала в кулаке дедушкино кольцо, которое хранила под подушкой, потому что знала, что там оно будет в безопасности. В другой кровати спал муж. Он снова вернулся уставшим, дышал с усилием и по дороге на кухню споткнулся, но успел ухватиться за стол и только поэтому не уронил тарелки. “Ничего страшного, – сказал он мне. – Просто тяжелый день”. Я сказала, чтобы он шел спать, а посуду я помою сама, и он начал было спорить, но потом послушался.
Мне нужно было только позвать его по имени, и тогда он проснется и я задам ему вопрос. Но что, если я спрошу, а он ответит “нет”? Что, если он скажет, что хочет остаться здесь? “Он всегда будет заботиться о тебе”, – сказал дедушка. Но если я уеду, это всегда закончится, и тогда я останусь одна, совсем одна, и никто, кроме Дэвида, не защитит меня, и никто не вспомнит меня, не вспомнит, кто я, кем я была раньше, где я раньше жила. Благоразумнее было ни о чем не спрашивать – и пока я не спрашивала, я была одновременно и здесь, в Восьмой зоне, и не здесь, и по мере того, как приближалось двенадцатое октября, эта неопределенность казалась лучшим вариантом. Все было как в детстве, когда я только и должна была что следовать указаниям, когда мне не приходилось думать о том, что может случиться дальше, потому что я знала, что дедушка уже обо всем подумал за меня.
На протяжении нескольких недель я хранила в тайне две вещи. Первой было знание о грядущей эпидемии. Второй – знание о моем отъезде. Но если второй секрет был известен еще только одному человеку, то очень многие – все мои коллеги в лаборатории, сотрудники УР, государственные служащие, генералы и полковники, невидимые люди в Пекине и в Первом муниципалитете, чьих лиц я даже не могла себе представить, – знали первый.
И теперь его узнавало все больше людей. Не было ни официальных объявлений в новостных бюллетенях разных зон, ни общего объявления по радио, но все понимали, что что-то происходит. Как-то в конце сентября я вышла на улицу и обнаружила, что Площадь совершенно пустая. Исчезли торговцы, палатки, даже постоянно горевший костер. И не просто пустая, но еще и чистая: ни древесной стружки, ни кусочков металла, ни обрывков ниток, которые ветер поднимал в воздух. Все исчезло, хотя ночью я не слышала никакого шума – ни бульдозеров, ни моечных, ни подметальных машин. Пункты охлаждения тоже пропали, а с каждой из четырех сторон на входе снова поставили давным-давно снятые ворота и заперли их.
Настроение в шаттле тем утром было очень напряженное: не столько тишина, сколько полное отсутствие звука. Стандартного комплекса мер для подготовки к эпидемии не существовало, потому что с 70 года государство сильно изменилось, но казалось, что все и так знают, что происходит, и никто не хочет, чтобы их подозрения подтвердили.
На работе под одной из мышиных клеток меня ждала записка, первая с тех пор, как мы с Дэвидом начали встречаться у рассказчика. “Теплица на крыше, 13:00”, – гласила она, и в 13:00 я поднялась на крышу. Там не было никого, кроме садовника в зеленом хлопковом костюме, поливавшего растения, и не успела я подумать, как же мне искать следующую записку Дэвида в теплице, если садовник не уйдет, как он обернулся, и я увидела, что это Дэвид.
Он быстро поднес палец к губам, жестом призывая меня к молчанию, но я уже опустилась на пол и расплакалась.
– Кто ты? – повторяла я. – Кто ты?
– Чарли, тише, – сказал он, сел на пол рядом со мной и положил руку мне на плечо. – Все хорошо, Чарли. Все хорошо. – Он обнимал меня и укачивал, и в конце концов я затихла. – Я отключил камеры и микрофоны, и у нас есть время до 13:30, прежде чем вернутся Мухи. Ты видела, что произошло сегодня, – продолжил он, и я кивнула. – Инфекция уже распространилась по всей Четвертой префектуре и скоро придет сюда. Чем серьезнее все станет, тем труднее нам будет выбраться. Поэтому день отъезда переносится на второе октября. Через день после этого правительство сделает официальное заявление, и в тот же вечер начнется тестирование и эвакуация в центры перемещения. Еще через день введут комендантский час. Мы, конечно, затянули до последнего, но надо было очень много всего согласовывать заново, и лучше не получалось. Ты понимаешь, Чарли? Ты должна быть готова второго октября.
– Но это уже в субботу! – сказала я.
– Да – прости меня за это, – сказал он. – Я неправильно все рассчитал – мне сказали, что правительство сделает заявление не раньше двадцатого октября. Но я ошибся. – Он вздохнул. – Чарли, ты поговорила с мужем?
Когда я ничего не ответила, он развернул меня за плечи к себе лицом.
– Послушай меня, Чарли, – сказал он сурово. – Ты должна с ним поговорить. Сегодня вечером. В противном случае я делаю вывод, что ты едешь без него.
– Я не могу уехать без него, – сказала я и снова заплакала. – И не поеду.
– Тогда ты должна с ним поговорить, – сказал Дэвид и посмотрел на часы. – Нам пора уходить. Ты идешь первой.
– А ты? – спросила я.
– Обо мне не беспокойся, – сказал он.
– Как ты сюда попал? – спросила я.
– Чарли, – сказал он с нетерпением, – я все расскажу позже. А теперь иди. И поговори с мужем. Обещай мне.
– Обещаю, – сказала я.
Но я так и не поговорила. На следующий день меня ждала еще одна записка: “Ну что?” Но я скомкала ее и сожгла на бунзеновской горелке.
Это было во вторник. В среду я тоже ничего ему не сказала. Потом наступил четверг, свободный вечер моего мужа. До отъезда оставалось три дня.
Тем вечером муж не вернулся домой.
Вообще-то если бы меня спросили, я не смогла бы ответить, почему решила довериться Дэвиду. Правда в том, что на самом деле я не доверяла ему – или, по крайней мере, доверяла не до конца. Этот Дэвид отличался от того, которого я знала раньше: он был более серьезным, не таким непредсказуемым, и в нем было что-то пугающее. Но и в том, другом Дэвиде тоже было что-то пугающее – такой он был безрассудный, такой необычный. В некотором смысле мне было легче принять этого нового Дэвида, хоть я и чувствовала, что с каждым днем знаю о нем все меньше. Иногда я сжимала в руках дедушкино кольцо, думала обо всем, что Дэвид знал обо мне, и говорила себе, что Дэвиду можно верить, что он защитит меня, что его послал человек, которому доверял дедушка. Но бывали дни, когда я с фонариком рассматривала кольцо под одеялом, пока муж спал, и гадала, действительно ли оно дедушкино. Разве его кольцо не было больше размером? Разве на золоте была такая вмятина справа? Подлинное оно или все-таки копия? Вдруг дедушка вовсе не отправлял его этому своему другу? Вдруг кольцо у него украли? Но потом я приходила к выводу, что если это обман, то он того не стоит – я не стою того, чтобы меня похищали. За меня не заплатят выкупа, никто не будет по мне скучать. Дэвиду незачем увозить меня.
Но в то же время спасать меня ему тоже незачем. Если я не стою того, чтобы меня похитили, то и спасать меня не стоит.
Так что я не могу сказать, почему я решилась ехать и действительно ли я на это решилась. Все казалось слишком далеким, слишком неправдоподобным, придуманным. Я знала только, что поеду куда-то, где будет лучше, и что дедушка хотел бы, чтобы я туда поехала. Но я ничего не знала о Новой Британии, кроме того, что есть такая страна, что когда-то там была королева, а потом король, что там тоже говорят по-английски и что правительство разорвало с ними отношения еще в конце 70-х. Наверное, это чем-то напоминало игрувроде тех, в которые мы играли с дедушкой, изображая, что ведем разговор, – получалось, что это тоже воображаемый разговор и мой отъезд воображаемый. Во время нашей последней встречи с Дэвидом я снова начала возражать ему: я сказала, что не хочу оставлять накопленные чеки дома, потому что они могут понадобиться мне позже, когда я вернусь, но Дэвид прервал меня.
– Чарли, ты никогда не вернешься, – сказал он. – Ты уедешь отсюда навсегда. Ты меня понимаешь?
– А если я захочу? – спросила я.
– Я сомневаюсь, – медленно сказал он. – Но ты в любом случае не сможешь. Если ты попытаешься, тебя схватят и убьют на Церемонии, Чарли.
Я ответила, что понимаю, и действительно так думала – но может быть, на самом деле я не понимала. В одну из суббот я спросила Дэвида, что будет с мизинчиками, и он сказал, что я не должна думать о мизинчиках и что с ними все будет в порядке – о них позаботится другой лаборант. И я расстроилась: иногда мне нравилось воображать, что только я умею работать с мизинчиками, хоть я и знала, что это не так. Мне нравилось воображать, что я подготавливаю их лучше всех, тщательнее всех, аккуратнее всех, что со мной никто не сравнится. “Это правда, Чарли, это правда”, – сказал Дэвид, и через некоторое время я успокоилась.
В четверг, ожидая возвращения мужа, я опять думала о мизинчиках. Они были очень важной частью моей жизни, и я решила, что завтра – это, как напомнил мне Дэвид, будет мой самый последний день в Университете Рокфеллера – украду с работы чашку Петри с несколькими экземплярами. Всего одну чашку, всего несколько мизинчиков в совсем небольшом количестве физраствора. Дэвид сказал, что я должна взять с собой только то, что имеет значение лично для меня, а мизинчики имели для меня значение.
В сумке у меня было много места. Я положила туда только половину золотых монет, которые мы хранили под моей кроватью, четыре смены нижнего белья, дедушкино кольцо и три его фотографии. Дэвид велел не брать с собой ни одежду, ни еду, ни даже воду – все это мне дадут. Когда я собирала вещи, мне вдруг пришло в голову взять записки, адресованные мужу, но потом я передумала – точно так же, как передумала брать все монеты. Я сказала себе, что, когда муж решит поехать со мной, он возьмет вторую половину. В итоге сумка оказалась такой маленькой и легкой, что я могла свернуть ее в рулон и засунуть в карман охлаждающего костюма, который висит в шкафу.
Я понимала, что вечером мне нужно будет поговорить с мужем, и поэтому не стала переодеваться в ночную одежду и просто легла на кровать, думая, что если мне будет не очень удобно лежать, то я не засну. Но все равно заснула, и когда проснулась, почувствовала, что уже очень поздно, а когда посмотрела на часы, было 23:20.
Мне вдруг стало страшно. Где он? Он никогда, ни разу в жизни не задерживался так долго.
Я не знала, что делать. Я ходила кругами по гостиной, всплескивала руками и снова и снова задавала себе вслух один и тот же вопрос: где он? Потом я поняла, что знаю, где он. В доме на Бетюн-стрит.
Чтобы у меня не было времени снова испугаться, я быстро положила в карман документы на случай, если меня остановят. Достала из-под подушки фонарик. Обулась. А потом вышла из квартиры и спустилась вниз.
На улице было очень тихо и очень темно, потому что костер на Площади больше не горел. Только луч прожектора медленно описывал круги и время от времени на мгновение освещал стену здания, дерево, припаркованный фургон, а потом все опять погружалось в темноту.
Я никогда раньше не выходила на улицу так поздно, и хотя находиться вне дома в такое время не запрещалось, это было необычно. Просто надо сделать вид, что знаешь, куда идешь, а я действительно знала, куда иду. Я зашагала на запад, через Малую восьмерку, поглядывая на окна и гадая, в какой из этих квартир живет Дэвид, пересекла Седьмую авеню, потом Гудзон-стрит. По дороге мне встретился отряд солдат, которые обернулись посмотреть на меня, но увидели, что это всего-навсего некрасивая темнокожая азиатка маленького роста, и продолжили путь, даже не остановив меня. На Гринвич-стрит я повернула направо, зашагала на север и вскоре уже поворачивала налево на Бетюн и приближалась к дому номер 27.
Перед лестницей я остановилась, потому что меня охватил страх, и некоторое время раскачивалась из стороны в сторону, и сама слышала, что всхлипываю. Но потом поднялась, споткнувшись на второй ступеньке, где один камень отсутствовал, и отстучала по двери ритм, который выучила еще несколько месяцев назад: тук, тук, тук-тук, тук, тук, тук, тук, тук, тук-тук.
Сначала все было тихо. А потом я услышала, как кто-то спускается по лестнице, маленькое окошко открылось, и я увидела верхнюю половину красноватого лица и голубые глаза какого-то мужчины. Незнакомец смотрел на меня, я на него. Последовало короткое молчание. Потом он сказал:
– Никогда еще не было таких зачатий, как теперь, ни такой юности, ни такой старости, как теперь, – и, когда я промолчала, повторил то же самое еще раз.
– Я не знаю, какой должен быть ответ, – сказала я и, прежде чем он успел закрыть окошко, добавила: – Подождите, подождите. Я Чарли Гриффит. Мой муж не вернулся домой, и я думаю, что он здесь. Его зовут Эдвард Бишоп.
При этих словах глаза мужчины расширились.
– Вы жена Эдварда? – спросил он. – Как, говорите, вас зовут?
– Чарли, – сказала я. – Чарли Гриффит.
Окошко захлопнулось, дверь приоткрылась на несколько дюймов, и незнакомец по ту сторону, высокий белый мужчина средних лет с тонкими светлыми волосами, жестом поманил меня внутрь и запер за мной дверь.
– Наверх, – сказал он, и, идя за ним, я посмотрела налево и увидела приоткрытую на несколько дюймов дверь, за которой горела лампа.
Лестница была застелена темным ковром с красно-синим узором из крученых фигур и линий и скрипела под ногами. На площадке второго этажа была еще одна дверь, и я поняла, что дом был переделан в многоквартирный, по одной квартире на этаж, но по-прежнему оставался единым целым, как и задумывалось изначально: стена лестничной клетки была расписана розами, и эта роспись выходила за пределы второго этажа и тянулась до самого верха. На перилах сушились вещи – носки, рубашки и мужское нижнее белье.
Незнакомец постучал в дверь и одновременно повернул ручку, и я прошла за ним внутрь.
Сначала мне показалось, что я каким-то образом попала в дедушкин кабинет – или, по крайней мере, в ту его версию, которую я помнила до болезни. Вдоль каждой стены выстроились книжные шкафы, и в них были, наверное, тысячи книг. Я увидела мягкие кресла и ковер на полу, похожий на тот, который лежал на лестнице, только больше размером, и узор на нем был еще более сложный. В углу стоял мольберт, а на нем портрет – недорисованное мужское лицо. Большие окна закрывали темно-серые шторы; на журнальном столике, кроме стопки книг, были еще радиоприемник и шахматная доска. А в противоположном углу, напротив мольберта, стоял телевизор – телевизоров я не видела с детства.
Прямо передо мной был диван, не такой, как у нас дома, а мягкий и удобный на вид, и на этом диване лежал мужчина, и этот мужчина был мой муж.
Я подбежала к нему и опустилась на колени у изголовья. Его руки были скрещены на груди, на лице выступили капли пота, веки были закрыты, а рот приоткрыт, потому что он задыхался.
– Мангуст, – прошептала я и взяла в свои ладони его руку. Она оказалась влажной и холодной. – Это я. Кобра.
Он издал слабый стон, но ничего не сказал.
Тут я услышала, как кто-то произнес мое имя, и подняла глаза. Это был мужчина, которого я раньше не замечала, зеленоглазый блондин примерно моего возраста; он тоже стоял на коленях рядом с моим мужем и, как я только сейчас увидела, одной рукой придерживал его голову, а другой гладил его по волосам.
– Чарли, – повторил мужчина, и я с изумлением заметила, что в глазах у него слезы. – Я рад наконец-то с тобой познакомиться, Чарли.
– Вы должны забрать его отсюда, – сказал кто-то еще, и я обернулась: это был тот самый человек, который впустил меня.
– Господи, Гарри, – сказал другой голос, и, подняв голову, я увидела в комнате еще троих мужчин, все они стояли в нескольких футах от дивана и смотрели на моего мужа. – Не будь бесчувственной скотиной.
– Нечего читать мне нотации, – сказал человек, открывший мне дверь. – Это мой дом. Мы все рискуем, пока он здесь. Его надо отсюда забрать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.