Текст книги "До самого рая"
Автор книги: Ханья Янагихара
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 49 страниц)
Теперь я чувствую смертельную усталость, какой, кажется, никогда прежде не чувствовал. Этой ночью мы все спим в разных местах. Ты – в Лондоне. Оливье – в Марселе. Мой муж – в четырех кварталах к северу. Мой сын – в трех милях к югу. Я – здесь, в лаборатории. Как бы я хотел оказаться с кем-нибудь из вас, с любым из вас. Я оставил одну штору незакрытой, и квадрат света на противоположной стене вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет, вспыхивает и гаснет, как шифр, понятный мне одному.
С любовью,
Я
Дорогой Питер,
20 сентября 2058 г.
Сегодня хоронили Норриса. Я встретился с Натаниэлем и Дэвидом в доме “Друзей” на Резерфорд-плейс. Дэвида я не видел три месяца, Натаниэля – неделю, и из почтения к Норрису мы обращались друг с другом с невыносимой вежливостью. Натаниэль заранее позвонил мне и предупредил, чтобы я не пытался обнять Дэвида при встрече; я и не пытался, но он удивил нас обоих – легонько шлепнул меня по спине и что-то тихо промычал.
Во время церемонии – очень скромной – я смотрел на Дэвида. Он сидел впереди меня, на одно место левее, и я видел его профиль, его длинный тонкий нос, его новую прическу, из-за которой казалось, что шевелюра щетинится терновником. Он пошел в новую школу – Обри уговорил его туда пойти после исключения из другой школы, куда Обри уговорил его пойти два года назад, и, насколько я знаю, пока что жалоб не поступало – ни от них, ни от него. Конечно, надо учесть, что учебный год начался всего три недели назад.
Я не знал большинства из присутствующих; некоторых помнил в лицо по ужинам и посиделкам многолетней давности, но общее впечатление пустоты они не развеивали; Обри и Норрис потеряли в 56-м больше друзей, чем мне казалось, и хотя помещение было наполовину заполнено, все время тревожно казалось, что чего-то, кого-то не хватает.
Потом мы с Натаниэлем и малышом пошли к Обри, где собралось еще несколько человек; Обри остался в санитарном костюме, чтобы гости могли снять свои. На протяжении последнего года или около того, пока Норрис медленно умирал, они начали затенять дом, пользоваться свечами вместо электричества. Это отчасти помогало – и Обри, и весь дом в этом полумраке выглядели не такими изможденными, – но проникновение в их пространство одновременно казалось выходом в другую эпоху, когда электричество еще не изобрели. Или, может быть, казалось, что в доме живут не люди, а какие-то другие животные – какие-нибудь кроты, существа с крохотными глазками-бусинками, неспособные вынести солнечный свет как он есть. Я подумал об учениках Натаниэля, Хираме и Эзре, которым уже одиннадцать и которые так и живут в своем затененном мире.
В конце концов только мы вчетвером и остались. Натаниэль и Дэвид спросили Обри, можно ли им переночевать у него, и он согласился. Я воспользовался их отсутствием в квартире, чтобы забрать кое-какие вещи и отнести в университетское общежитие, где я до сих пор обретаюсь.
Мы все молчали. Обри откинул голову на спинку дивана и через некоторое время закрыл глаза. “Дэвид”, – прошептал Натаниэль, показывая ему, чтобы он помог уложить Обри, и малыш поднялся, но тут Обри заговорил.
– Помните наш разговор вскоре после того, как в Нью-Йорке был диагностирован первый пациент, в 50-м? – спросил он, так и не открывая глаз. Никто из нас не ответил. – Вот ты, Чарльз, – я помню, что спросил у тебя, этого ли мы ждали, эта ли та болезнь, которая нас всех сметет, и ты ответил: “Нет, но эта будет ничего так”. Помнишь?
Голос его был мягок, но меня все равно передернуло.
– Да, – сказал я, – помню. – И услышал тихий, печальный вздох Натаниэля.
– М-гм, – сказал Обри. Снова повисла тишина. – Ты был прав, как оказалось. Потому что потом случился 56-й. Я тебе никогда не рассказывал, но в ноябре 50-го с нами связался старинный друг. Ну, он был больше Норрисов друг, чем мой, они были знакомы со студенческих лет и даже встречались недолго. Его звали Вульф.
В тот момент мы уже месяца три жили на Лягушачьем пруду. Как и многие – даже среди твоих, Чарльз, – мы считали, что там окажемся в большей безопасности, что лучше находиться подальше от города с его толпами и грязью. Это было уже после того, как началось мародерство, все боялись выйти из дому. До ужасов 56-го дело еще не дошло – люди не бросались на тебя на улицах, стараясь обкашлять и заразить, чтобы ты тоже заболел, – но все равно было так себе. Ну ты помнишь.
Короче, однажды вечером Норрис мне сказал, что с ним связался Вульф: он где-то в городе, спрашивает, можно ли прийти нас повидать. Ну… мы относились к рекомендациям со всей серьезностью. У Норриса астма, и мы, собственно, отправились на Лонг-Айленд, чтобы как можно меньше сталкиваться с людьми. Поэтому мы решили сказать Вульфу, что очень рады были бы его повидать, но нам кажется, что это небезопасно, и для него, и для нас, и когда все подуспокоится, мы будем рады увидеться.
Норрис ему посылает такое сообщение, и Вульф отвечает в ту же минуту: дело не в том, что он хочет нас повидать, – он должен нас повидать. Ему нужна наша помощь. Норрис спрашивает, устроит ли его видеосвязь, но он настаивает: он должен увидеть нас лично.
Ну и что нам делать? На следующий день, в полдень, мы получаем сообщение: “Я снаружи”. Мы выходим. Ничего не видим. Потом слышим, как Вульф зовет Норриса по имени, идем по тропинке, но все равно ничего не видим. Опять слышим его голос, еще сколько-то проходим. Так повторяется несколько раз, и мы слышим, как Вульф говорит нам: “Стоп”.
Мы останавливаемся. Ничего не происходит. А потом – шорох упавших на землю веточек под большим тополем, что у караульной будки, – и выходит Вульф.
Мы сразу видим, что он очень болен. Худой как скелет, лицо в язвах. В руке большая ветка магнолии, но он не может ей толком пользоваться как тростью, не хватает сил, поэтому тащит ее за собой, как метлу, что ли. На плече маленький рюкзак. Одной рукой придерживает штаны; на них ремень, но ремня уже не хватает.
Мы с Норрисом сразу же отступаем. Понятно, что Вульф почти на последней стадии болезни и, стало быть, очень заразен.
Он говорит: “Я не пришел бы, если мы мне было куда еще идти. Вы же понимаете. Но мне нужна помощь. Я долго не протяну. Я понимаю, как многого прошу. Но может быть… может быть, вы позволите мне здесь умереть”.
Он сбежал из какого-то центра. Позже мы узнали, что он обращался к другим знакомым и все его отсылали. Он сказал: “Я не стану заходить внутрь. Но я думал… я думал, может, можно в подсобку возле бассейна? Я ни о чем больше не попрошу. Но я хотел бы умереть под крышей, в доме”.
Я не знал, что на это сказать. Я почувствовал, как Норрис за моей спиной сжимает мне руку. В конце концов я произнес: “Мне надо поговорить с Норрисом”, – Вульф кивнул и снова отошел за тополь, как бы оставляя нас наедине, и мы с Норрисом пошли по тропинке в обратном направлении. Он посмотрел на меня, я – на него, мы не обменялись ни словом. В этом не было необходимости – мы понимали, что придется сделать. Бумажник был у меня с собой, я вынул оттуда все наличные – чуть больше пятисот долларов. Мы пошли обратно к дереву, и Вульф снова вышел из-за него.
“Вульф, – сказал я, – прости. Прости, пожалуйста. Мы не можем. Норрис в группе риска, ты же знаешь. Мы не можем, не можем, и все. Прости”. Я сослался на тебя, Чарльз. Я сказал: “У нашего друга есть связи в администрации, он может тебе помочь, поместить тебя в центр получше”. Я даже не знал, существует ли такая вещь, как “центр получше”, но пообещал. Потом я положил деньги и отошел примерно на фут. “Если нужно, могу достать еще”, – сказал я.
Он ничего не ответил. Просто стоял там, дышал, смотрел на деньги, слегка покачиваясь. И тогда я схватил Норриса за руку, и мы быстро пошли обратно в дом – последние футов сто мы бежали, бежали, словно у Вульфа были силы нас преследовать, словно он сейчас взмоет в воздух, как ведьма, и преградит нам путь. Как только мы оказались внутри, мы заперли дверь и прошли по всему дому, проверяя каждое окно и каждый замок, как будто Вульф вдруг решит прорваться внутрь и заполнить наш дом своей болезнью.
Но знаешь, что было хуже всего? То, как мы с Норрисом разозлились. Мы злились из-за того, что Вульф заболел, что он явился к нам, что попросил нас о помощи, что поставил в такое положение. Мы именно это повторяли себе в тот вечер, пока обжирались с закрытыми ставнями, занавешенными окнами, включенными системами безопасности, заколоченной – как будто он вообще туда бы осмелился пробраться – подсобкой возле бассейна. Как он посмел. Как он посмел вызывать в нас такие чувства, как посмел заставить нас отказать ему. Вот что мы думали. К нам пришел беспомощный, перепуганный человек, и вот что мы сделали.
С этого момента что-то в наших отношениях переменилось. Я знаю, знаю, все всегда выглядело прекрасно. Но изменения произошли. Как будто теперь связующей нитью между нами была не столько любовь, сколько стыд, наша отвратительная тайна, наше совместное деяние, жуткое и бесчеловечное. И Вульфа я в этом тоже виню. День за днем мы не вылезали из дома, осматривали окрестности в бинокль. Мы предложили охранникам двойную ставку, чтобы они вернулись, но они отказались, поэтому мы подготовились к осаде, к обороне от одного человека. Все шторы были задернуты, все ставни закрыты. Мы жили как в фильме ужасов, готовые в любой момент услышать, как что-то брякнулось в окно, отодвинуть штору и увидеть Вульфа, прижавшегося щекой к стеклу. Мы смогли уговорить местных полицейских мониторить списки смертей в окрестностях, но когда через две недели стало известно, что Вульфа нашли возле шоссе, что тело пролежало там, видимо, уже несколько дней, мы все равно не смогли отказаться от нашей вахты – мы перестали подходить к телефону, перестали проверять почту, отказались от всех контактов, потому что, если у нас не будет связи с внешним миром, нас никто ни о чем не попросит и мы останемся в безопасности.
Когда карантин сняли, мы вернулись на Вашингтонскую площадь. Но в Уотер-Милл больше не возвращались. Ты, Натаниэль, как-то раз спросил, почему мы никогда не ездим на Лягушачий пруд. Вот почему. Вульфа мы тоже больше никогда не обсуждали. Мы не договаривались об этом – просто понимали, что не надо. На протяжении многих лет мы пытались как-то загладить свою вину. Спонсировали благотворительные организации, которые помогают больным, больницы, активистские группы, боровшиеся с лагерями. Но когда у Норриса диагностировали лейкоз, первое, что он сказал, когда врач вышел из комнаты: “Это кара за Вульфа”. Я не сомневаюсь, что он в это верил. В последние дни, когда от медикаментов он бредил, он повторял не мое имя, а имя Вульфа. И хотя я рассказываю вам эту историю так, как будто сам в нее не верю, – это не так. Когда-нибудь – когда-нибудь Вульф придет и за мной.
Мы все молчали. Даже малыш, всегда последовательный в своем нравственном абсолютизме, был собран и тих. Натаниэль вздохнул.
– Обри… – начал он, но Обри его перебил.
– Я должен был кому-то признаться, – сказал он, – поэтому вам и говорю. Но есть и другая причина – Дэвид, я знаю, что ты злишься на отца, и все понимаю. Но страх заставляет нас делать много такого, о чем мы жалеем, что раньше казалось нам невозможным. Ты очень молод, ты провел почти всю жизнь рядом со смертью, с угрозой смерти – ты привык к такой обстановке, и это невыносимо. Поэтому ты не можешь в полной мере понять, что я имею в виду.
Но с возрастом ты понимаешь, что готов на все, чтобы выжить. Иногда даже не отдавая себе в этом отчета. Иногда верх берет инстинкт, какая-то худшая личина – и ты себя теряешь. Так происходит не со всеми. Но со многими все-таки происходит.
Я что, собственно, пытаюсь сказать: ты должен простить отца. – Он посмотрел на меня. – Я тебя прощаю, Чарльз. За… за то, что ты делал – не важно что – с лагерями. Я хотел тебе это сказать. Норрис никогда не винил тебя так, как я, поэтому ему было нечего тебе прощать и не за что просить прощения. А мне есть за что.
Я осознал, что нужно что-то ответить.
– Спасибо, Обри, – сказал я человеку, который развесил самые ценные и священные предметы моей страны у себя на стенах, как будто это плакаты в студенческом общежитии, человеку, который всего два года назад обвинял меня в том, что я – марионетка американского правительства. – Спасибо.
Он вздохнул, и Натаниэль тоже – как будто я плохо справился со своей ролью. Дэвид сидел в другом конце комнаты, отвернувшись от нас, и я не видел его лица. Он любил Обри, уважал его, я мог представить себе, что он сейчас чувствует, и от этого у меня сжималось сердце.
Мне не хватало эгоизма, чтобы попросить у него прощения прямо здесь и сейчас. Но я уже не мог сдержаться и мечтал о воссоединении – как я вернусь в квартиру и Натаниэль снова меня полюбит, а малыш перестанет на меня так злиться, и мы опять будем семьей.
Но я ничего не сказал. Я просто встал, со всеми попрощался, пошел, как и собирался, в нашу квартиру, а потом – обратно в общежитие.
Я слышал – мы оба слышали – много жутких историй о том, что люди делали с другими людьми на протяжении последних двух лет. Рассказ Обри был не худшей из них – далеко, далеко не худшей. В те месяцы родители оставляли детей в метро, один человек застрелил обоих родителей в затылок, когда они сидели у себя во дворе, женщина отвезла своего умирающего мужа, с которым они прожили сорок лет, на свалку возле тоннеля Линкольна, и там оставила. Вообще, наверное, в рассказе Обри меня больше всего поразило не то, что он рассказал, а то, как съежилась их с Норрисом жизнь. Я отчетливо увидел их вдвоем в том доме, который так ненавидел, которому завидовал, с забитыми ставнями, в темноте, сжавшихся в углу, в надежде, что, если они притворятся крошечными, великое око болезни их не увидит, оставит в покое, как будто они смогут и вовсе избежать плена.
С любовью,
Ч.
Дорогой Питер,
30 октября 2059 г.
Спасибо за запоздавшее поздравление – я успел забыть. Мне пятьдесят пять. Я живу отдельно от семьи. Меня ненавидит собственный сын и большая часть всех остальных людей в цивилизованном мире (может, не меня лично, но то, что я делаю). Я каким-то образом полностью преобразился из некогда перспективного ученого в теневого правительственного чиновника. Что тут еще скажешь? Ничего.
Мы более или менее никак отпраздновали годовщину у Обри, где теперь постоянно обретаются Натаниэль с малышом. Я помню, что не писал об этом, – наверное, потому что оно просто случилось и ни Нейт, ни я даже не осознали. Сначала они с Дэвидом стали проводить там больше времени, чтобы не оставлять Обри в одиночестве после смерти Норриса. В таких случаях он присылал мне сообщение, чтобы я мог пойти в квартиру и там переночевать. Я бродил по комнатам, открывал ящики стола у малыша, шарил в них, ворошил ящик с носками Натаниэля. Ничего конкретного я не искал – я понимал, что у Натаниэля секретов нет, а Дэвид свои взял бы с собой. Я просто смотрел. Раскладывал и складывал какие-то рубашки Дэвида, склонялся к белью Натаниэля, вдыхал запах.
Потом я стал замечать, что вещи исчезают: кроссовки Дэвида, книги с Натаниэлевой тумбочки. Как-то вечером я пришел и обнаружил, что пропал фикус. Почти как в мультфильме: днем меня не было, и – раз! – одеяло убежало, пока я не видел. Но конечно, все просто постепенно перетаскивалось на Вашингтонскую площадь. Примерно через пять месяцев такого медленного переезда Натаниэль написал мне, что я могу снова въехать в квартиру, домой, если захочу, и хотя я собирался отказаться из принципа – мы каждые несколько недель возвращались к разговору о том, что он хочет выкупить мою долю квартиры, чтобы я мог найти себе какое-то другое жилье, прекрасно понимая, что денег на это нет ни у него, ни у меня, – мне все так надоело, что я в результате вернулся. Но они не все перетащили к Обри, и когда мне особенно сильно хотелось себя пожалеть, я видел в этом определенные знаки. Старинные книжки-раскраски малыша, куртки Натаниэля, для которых теперь слишком жарко, кастрюля, навеки опаленная многолетними следами подгорелой еды, – и я; все наслоения жизни Натаниэля и Дэвида, все, что оказалось ненужным.
Мы с Натаниэлем стараемся раз в неделю разговаривать. Иногда это проходит нормально, но не всегда. Мы не то чтобы ссоримся, но каждый разговор, даже самый вежливый, – всегда прогулка по тонкому льду, под которым темная, мерзлая вода, десятилетия обид и обвинений. Многие из этих обвинений относятся к Дэвиду, но и наша близость еще жива благодаря ему. Мы оба о нем тревожимся, хотя Натаниэль проявляет больше сочувствия. Ему скоро двадцать, и мы не знаем, что с ним делать – что для него сделать; он не окончил школу, он не собирается поступать в университет, не собирается искать работу. Каждый день, говорит мне Натаниэль, он исчезает на несколько часов, возвращается к ужину, играет в шахматы с Обри и снова исчезает. По крайней мере, говорит Натаниэль, он, как и прежде, бережно ведет себя с Обри; с нами он закатывает глаза и фыркает, стоит нам заговорить про работу или учебу, – но снисходит до того, чтобы терпеливо выслушать мягкие наставления Обри; прежде чем исчезнуть на всю ночь, он помогает Обри подняться по лестнице к себе в спальню.
Сегодня вечером мы пили чай с пирогом, и тут обеззаразка чавкнула, и появился Дэвид. Я никогда не могу угадать, в каком настроении будет малыш, увидевшись со мной: станет ли театрально закатывать глаза на каждое мое слово? Будет ли язвителен, спросит ли, в гибели скольких человек я провинился за эту неделю? Или неожиданно будет застенчив как щеночек, смущенно дернется, когда я его похвалю, скажу, как скучаю? Каждый раз я говорю ему, что скучаю; каждый раз говорю, как люблю его. Но я не прошу у него прощения – а я понимаю, что он этого ждет; не прошу, потому что ему нечего мне прощать.
– Привет, Дэвид, – сказал я и увидел, как по лицу его проходит неуверенная гримаса; мне пришло в голову, что он так же не способен предсказать свою реакцию на встречу со мной, как я сам.
Выиграл сарказм.
– Я не знал, что у нас сегодня за ужином будут международные военные преступники, – сказал он.
– Дэвид, – устало произнес Натаниэль, – перестань. Я тебе говорил – у твоего отца сегодня день рождения.
Прежде чем он успел снова открыть рот, Обри мягко добавил:
– Проходи, Дэвид, садись, побудь с нами. – Дэвид все еще колебался. – У нас много еды.
Он сел, Эдмунд принес ему тарелку, и мы некоторое время смотрели, как он торопливо уничтожает еду, откидывается на спинку стула и рыгает.
– Дэвид, – сказали мы одновременно с Натаниэлем, и малыш внезапно ухмыльнулся, посмотрев на нас по очереди, что заставило нас с Натаниэлем тоже переглянуться, и в течение нескольких секунд мы все вместе улыбались.
– Не можете сдержаться, да? – почти с нежностью спросил Дэвид, обращаясь к нам с Натаниэлем как к некоторой общности, и мы снова улыбнулись – ему, друг другу. Малыш запустил вилку в свой морковный пирог. – Тебе сколько лет-то исполнилось, папаша?
– Пятьдесят пять, – сказал я, пропустив “папашу” мимо ушей, – я такое обращение ненавидел, и он об этом знал. Но “папой” он меня звал много лет назад – и потом еще много лет не звал никак.
– Господи! – сказал малыш с искренним изумлением. – Пятьдесят пять! Такой старый!
– Древний, – согласился я с улыбкой, и Обри, сидящий рядом с Дэвидом, засмеялся.
– Ребенок, – поправил он. – Малыш.
Тут Дэвид вполне мог начать одну из своих филиппик – про средний возраст детей, которых увозят в лагеря, про уровень смертности среди детей небелых рас, про то, как правительство использует болезнь, чтобы уничтожать черных и коренных американцев, из-за чего, собственно, всем недавним болезням поначалу давали бесконтрольно распространяться, – но промолчал, только закатил глаза – беззлобно – и отрезал себе еще кусок пирога. Прежде чем к нему приступить, он развязал бандану у себя на шее, и я увидел, что вся правая сторона его шеи покрыта гигантской татуировкой.
– Господи! – сказал я, и Натаниэль, поняв, на что я среагировал, тихо сказал “Чарльз”, призывая к осторожности. У меня уже скопился целый список тем, которые мне нельзя обсуждать с Дэвидом, про которые нельзя спрашивать, в том числе его учеба, его планы, его будущее, как он проводит время, его политические пристрастия, его мечты, его друзья. Но про гигантские уродливые татуировки Натаниэль ничего не говорил, и я рванулся на другую сторону стола, как будто она исчезнет, если не рассмотреть ее внимательно в ближайшие же пять секунд. Я оттянул ворот футболки Дэвида и вгляделся: это был глаз дюймов шесть в ширину, огромный, угрожающий; из него исходили лучи света, а снизу готическим шрифтом было написано: Ex Obscuris Lux.
Я отпустил его ворот и отступил. Дэвид усмехался.
– Ты, что ли, поступил в Американскую офтальмологическую академию? – спросил я.
Он перестал улыбаться и нахмурился, не понимая, о чем я.
– Чего? – спросил он.
– Ex obscuris lux, – сказал я, – “Свет из тьмы”. Это их девиз.
Он был в некоторой растерянности, но быстро собрался.
– Нет, – резко сказал он, и я видел, что он смутился, а потом разозлился из-за своего смущения.
– Ну а что это тогда значит? – спросил я.
– Чарльз, – со вздохом сказал Натаниэль, – не надо сейчас.
– В каком смысле “не надо сейчас”? Я не могу спросить у собственного сына, зачем он набил себе гигантскую, – я чуть не сказал “уродливую”, – татуху на шее?
– Потому что я – участник света, – с гордостью сказал Дэвид, и когда я ничего на это не ответил, снова закатил глаза. – Господи, папаша, – сказал он. – “Свет” – это такое общество.
– Какое именно общество? – спросил я.
– Чарльз, – сказал Натаниэль.
– Господи, Нейт, прекрати вот это вот “Чарльз, Чарльз” – это мой сын тоже. Я могу у него спрашивать что захочу. – Я снова посмотрел на Дэвида. – Какое такое общество?
Он снова ухмылялся; мне хотелось ему врезать.
– Политическое общество, – сказал он.
– Какое еще политическое общество? – спросил я.
– Общество, которое пытается помешать тому, что ты делаешь, – сказал он.
Вот тут, Питер, ты мог бы мной гордиться. В это мгновение, что бывает нечасто, я ясно воочию представил, куда приведет этот разговор. Малыш постарается меня разозлить. Я разозлюсь. Скажу что-нибудь резкое. Он ответит в том же духе. Натаниэль будет стоять у веревок ринга, заламывая руки. Обри будет мрачно наблюдать за нами из кресла со скорбью, жалостью и некоторым отвращением – мы стали частью его жизни и вот как себя ведем.
И я ничего из этого не сделал. Наоборот, проявив сдержанность, какой в себе даже не подозревал, я просто сказал, что счастлив видеть смысл и дело в его жизни и что желаю ему и его товарищам успехов в борьбе. Потом поблагодарил Обри и Натаниэля за ужин и вышел из комнаты.
Натаниэль пошел за мной.
– Чарльз, – сказал он. – Чарльз, не уходи.
Я вытащил его в прихожую.
– Натаниэль, – сказал я, – он меня ненавидит?
– Кто? – спросил он, хотя прекрасно понял, что я хочу сказать. Потом вздохнул. – Да нет, конечно нет, Чарльз. Просто такой у него этап. И он к своим убеждениям относится со страстью. Ты же знаешь. Он тебя не ненавидит.
– А ты – да, – сказал я.
– Нет, – ответил он. – Я ненавижу то, что ты делал, Чарльз. Тебя я не ненавижу.
– Я делал то, что нужно было сделать, Нейти, – сказал я.
– Чарльз, – сказал Натаниэль, – я не стану сейчас с тобой это обсуждать. Главное – ты его отец. Был и останешься.
Почему-то это оказалось слабым утешением, и, выйдя из дома (я надеялся, что Натаниэль более деятельно постарается меня удержать, но этого не произошло), я стоял на северной стороне Вашингтонской площади и смотрел, как вокруг возятся представители последнего поколения жителей этих трущоб. Несколько человек купались в фонтане; одна семья – родители и маленькая девочка – развели возле арки небольшой костер, на котором поджаривали какого-то неопределимого зверька. “Готово, папа? – возбужденно повторяла девочка. – Готово, папа? Уже готово?” – “Почти, почти, – отвечал отец, – почти готово”. Он оторвал от существа хвост и протянул его девочке, та радостно завизжала и немедленно начала его обгладывать, а я отвернулся. На площади жило около двухсот человек, и хотя они понимали, что в какую-то ночь дома снесут бульдозером, их становилось только больше: жить здесь было безопаснее, чем под мостом или в туннеле. Не знаю, как они спят, когда на них направлены прожекторы, но, наверное, человек ко всему привыкает. Многие из жителей носят темные очки даже ночью или обвязывают глаза черной марлей. У большинства нет защитных шлемов, и издалека они выглядят как войско призраков, с лицами, полностью замотанными тканью.
Дома я посмотрел, что такое “Свет”; как я и подозревал, это антиправительственная, антинаучная группа, объявляющая, что их цель – “вскрыть государственные идеологические манипуляции и положить конец чумному веку”. Даже по меркам таких групп “Свет” казался чем-то мелким: на их счету не числилось никаких крупных нападений, никаких существенных акций. Но я все-таки послал письмо своему вашингтонскому знакомому с просьбой прислать мне их полное досье – не уточняя зачем.
Питер, я тебя о таком никогда не прошу. Но ты ведь узнаешь что сможешь? Прости, что обращаюсь с этим. Прости. Я бы не стал, если бы не чувствовал, что должен это сделать.
Я знаю, что остановить его не могу. Но может быть, я могу ему помочь. Я должен постараться, правда же?
С любовью,
Чарльз
Дорогой Питер,
7 июля 2062 г.
Коротко, потому что через шесть часов я должен быть в Вашингтоне. Но хочу написать тебе, пока есть несколько минут.
Тут невыносимая жара.
Учреждение нового государства будет объявлено сегодня в четыре часа дня по восточному времени. Изначально планировалось объявить 3 июля, но все решили, что надо дать людям возможность в последний раз отпраздновать День независимости. Идея в том, что, если объявить сейчас, в конце рабочего дня, закрыть определенные части страны до выходных будет проще, а потом у всех будет пара дней, и шок слегка спадет, когда рынки снова откроются в понедельник. Когда ты это прочитаешь, все описанное уже произойдет.
Спасибо за твою поддержку на протяжении последних месяцев. В конце концов я последовал твоему совету и отказался от работы в министерстве: лучше остаться за кадром и обменять увеличение влияния на большую безопасность. В общем-то, влияние у меня и так есть – я попросил службу безопасности последить за Дэвидом, раз уж “Свет” стал такой больной темой, и теперь у дома Обри дежурят сотрудники в штатском, чтобы защитить его и Натаниэля, если протесты радикализируются так, как они боятся. Обри плох – метастазы в печени, и, по словам Натаниэля, врач считает, что жить ему осталось шесть-девять месяцев, не больше.
Я позвоню на твою линию засекреченной связи сегодня вечером (по нашему времени – завтра рано утром по твоему). Пожелай мне удачи. Люблю тебя, привет Оливье.
Чарльз
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.