Текст книги "На крыльце под барельефом"
Автор книги: Марина Хольмер
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)
Нине стало вдруг смешно, она еле сдерживалась, чтобы не расхохотаться. Она сжимала зубы изо всех сил. У нее было ощущение, что еще чуть-чуть – и хлынет истерика, выплеснется на стоящих напротив коллег, как рвота. Позволить себе этого Нина не могла: осталась в школе, так веди себя пристойно, играй свою роль до конца. Ей ли не знать! «Тряпка», – уже в который раз за сегодня сказала она себе.
Она чувствовала себя прескверно. Ей хотелось исчезнуть, слиться со стеной или пройти сквозь нее в какой-нибудь нездешний астрал. Отступать уже было некуда – ее рука коснулась холодного рифленого стекла.
«Меня же Алка ждет!» – мысленно вскрикнула Нина. Наваждение чужестранности в родной школе рассеялось. Перед собой она увидела двух теток – большую, в полосочку новой пышной юбки и маленькую, кислую, напыщенную в своей только что свалившейся на нее провинциальной радости. К первой вопросов не было. Ко второй вопросов было столько, что лучше и не начинать.
– Ираида Ашотовна, какая юбка шикарная! – наконец ей удалось выдавить из себя то, что так долго и настойчиво пыталась заполучить англичанка. – И бусы! Прямо стиль кантри, как полагается!
Ирина закивала головой:
– Да! Да! Какая красивая, полосатенькая! И так она как бы кругами, как она развевается! Такими, этими идет волнами! Волнами идет! Где шили, Ираидочка?
Ираида расплылась в широкой довольной улыбке:
– Девочки! Я не шила, что вы, разве у меня есть время? Она прямо оттуда… А вот я познакомилась с такими людьми, умельцами, так они еще не такую сошьют. Вы, если хотите, можете тоже заказать, я вам дам телефончик…
Ире вспомнилась история с джинсами, которые тоже были, судя по всему, «прямо оттуда». По ее лицу промелькнула тень, когда она в доли секунды решила пока промолчать, приберечь на будущее откровения пьяного Леши. «Пригодится, – решила она, – пусть сейчас пока порадуется и юбке своей дурацкой, и булочкам… А за мной не станется…»
Пользуясь возникшим минутным замешательством, Нине удалось зайти Ираиде за спину. Она медленно продвигалась к следующим ступенькам, чтобы сбежать, соблюдая при этом некую вежливую формальность. Ираида продолжала с воодушевлением рассказывать о новых знакомствах, которыми обязательно поделится с «девочками». Она перечисляла, какие модные стильные вещички ей удалось достать, и что, конечно же, если к ней прийти в гости, то она все покажет, все обновки продемонстрирует и вкусно накормит, и вообще… То, что жизнь прекрасна, не вызывает ни малейшего сомнения…
– Ниночка Абрамовна, куда же вы? А булочки? А чай? – донеслось сверху вместе с шелестом новой юбки и постукиванием Ирининых каблуков.
– Спасибо, Ираида Ашотовна, мне пора идти, меня ждут… Алла ждет в классе, – Нине уже удалось сбежать по лестнице на третий этаж и свернуть в коридор.
В кабинете Алла сидела на окне с тряпкой в руках и дразнила кошку, которая взобралась на высокое дерево. «Ты совсем обалдела? А ну слезай!» Алла спрыгнула с подоконника. «Пойдем уже? Я вымыла парты, доску… Может, все? Хватит на сегодня? Можно сказать, несубботний субботник удался! Пошли лучше в „Колобок“!»
Нине захотелось обнять дочь, прижать к себе, родную, теплую, единственную. В глазах у нее начинало что-то щипать. Она быстро смахнула это тыльной стороной ладони и посмотрела в окно. Кошка явно ждала Аллу, умастившись на тонкой ветке, которая качалась и, казалось, того и гляди сломается под пушистым весом.
«Смотри, она еле держится там, но упорно сидит… Не слезает! Это ты ей, наверное, понравилась!» – Нина обняла Аллу, прижала к себе. Алла удивилась и подняла глаза на мать. У них были не приняты особенные нежности, но то, что произошло за минувший год, немного подболотило суховатую строгость женского тандема. Глаза матери были какими-то мягкими, текучими, непривычно полными чувств…
«Мам, ты как? Нормально? Я с тобой! Я рядом, мы вместе!» – хотела сказать подросшая дочь. Вместо этого она дернула мать за руку и воскликнула нарочито громко и глуповато-весело: «Кошка просто слезть не может! Она боится! Давай я пойду, заберусь на дерево и сниму ее оттуда!»
– Эй, вы еще тут? – в дверь всунулась голова Ольги. Она вошла, по-деловому оглядела кабинет, задержалась взглядом на Нине. Оценила моральную диспозицию, расстроилась, но виду не подала и решила действовать. – Так, Алуся, давай собирай свои книжки. Нинуля, где твоя сумка? Бери шинель, пошли домой! И не упирайся, делать здесь больше решительно нечего, а зато отдыхать самая пора. Впереди учебный год со всеми вытекающими из этого последствиями для здоровья… Пошли, пошли, где ключ? Запирай дверь. Алла, ты в куртке пришла? Прямо не выпихнешь вас отсюда… Поехали ко мне, я вчера такой колбаски прикупила! И овощи с дачи. Салатик сделаем, картошечку пожарим с лучком. Алик, ты как к картошечке относишься? Знаю, знаю, положительно…
Алла шла позади и загребала ногами мелкие камешки на газоне вместе с первыми опавшими листьями. Было невозможно печально, до самой сердцевины души, прозрачно-грустно. Радость от начала учебного года, которую она уже несколько дней трепетно лелеяла, рассматривая стопку новых учебников и тетрадок, куда-то ушла, как пролившаяся вода впиталась в ковер или протекла куда-то вниз, неизвестно куда, в общем. Женщины шли впереди и говорили об Иде Иосифовне, о том, что надо бы ее навестить, что Первое сентября, возможно, станет для нее особенно тяжелым днем. Алле было очень жаль и маму, и Иду Иосифовну, и себя почему-то немножко. «Школа осиротела, только стены те же, – сказала странную фразу мамина подруга. – А сколько новых людей, ты заметила? Укомплектовывают под завязку…»
Почему-то Алле казалось, что мама понижает голос, когда речь заходит об Ирине Евгеньевне. Она и сама видела перемены. Она ухватила сегодня что-то в коридоре, когда проходили Ирина Евгеньевна вместе с Ираидой Ашотовной. Она даже повернула голову в их сторону и втянула воздух. Это было нечто, как легкий запах духов, оставленный ими невидимый шлейф, что-то неосознанное, что-то крайглазное, как скользнувший за угол подол красного платья, как последний луч солнца.
Алла задумалась, но позже все-таки поняла, что ее поразило: Ирина Евгеньевна стала другой. Ее учительница русского и литературы неожиданно сменила цвет – на какой, она не могла назвать точно, что-то бордовое или, скорее, бордовое с синим. А если без цвета, который всех, понятное дело, только раздражает, то Ирина Евгеньевна стала уверенной, вызывающе громкой, в общем, не такой, как раньше. Ей подумалось, что новый учебный год грозит стать непростым испытанием.
Алла Ирину Евгеньевну не любила. Она не любила ее в классе, не любила ее проходящую по коридору, морщилась, когда та раскрывала рот со своими учебниковыми параграфами, и совсем не любила, когда Ирина Евгеньевна со слащавой улыбкой, заговорщицки ей подмигивая, несколько раз заезжала к ним в гости. Алла тогда старалась побыстрее доесть что-то, как всегда не сильно вкусное, почти бросить тарелку в раковину и сбежать, сохраняя по возможности некую элегантность. До ухода своей учительницы она не выходила из комнаты, ну, если только сказать «до свидания» и выдохнуть с облечением, не объясняя ничего маме. Алла не могла дать ответ на ее постоянные укоризненные «не понимаю, почему ты так себя ведешь» или «нет, но ты можешь мне сказать, что происходит?»
Теперь Алла шла за мамой и Ольгой Алексеевной, заметая ногами листья, вся в своих цветных образах и грустных мыслях, которые так сложно выразить словами. Собственно, сейчас ее никто об этом не просил.
– Съездим к Иде, обязательно съездим, как только все придет в норму после начала года. Разгребется все немного – и съездим. Недавно я общалась с Левой – он ее забрал из больницы, она уже дома. Он говорит, что старается ее то в кино повести, то на выставку… Уже появляются разные предложения, частные уроки, может быть, ее как-то займут, заставят забыть… Сложно, правда, это все забыть… Да и времени-то прошло совсем ничего…
– Они еще требуют эти планы по празднованию очередного 7 ноября… Боже ты мой… Тут же особое празднование! Да не привыкать… Надо будет подготовить открытый урок на тему популярности коммунистических движений в Англии и США, как они там нас любят… Да, и как завидуют нам, нашей жизни и нашей свободе… Правда, вот не едут почему-то в наш райский социалистический сад… А только от нас все бегут…
Нина не могла долго оставаться серьезной – надо было выплеснуть все, что сдерживала сегодня весь день. Про Аллу никто не вспоминал – мама была уверена, что дочь послушно идет за ними, мечтая только об одном: сесть поскорее в какой-нибудь угол и достать очередную книгу.
Алла как раз о книгах не думала. Она размышляла о школе и осени. Она увидела, что школа изменилась, что мама стала иной, какой-то совсем иной, с расплывающимися гранями былой возвышенности, опадающей недоступности, оседающей подтянутости. Видела, как остается в прошлом ее привычное театральное парение над буднями. Жизнь становилась плоской, скучной, в тоскливую синюю полоску, как тетрадные страницы… Или, может, она вдруг выросла?
Бульвар от школы до метро всегда казался Алле рекой, где берега сезонно меняли цвет, где во все горло распевали птицы, а в бурлящем течении обсуждались утренние новости, строились планы, готовились заговоры. Сейчас же она слышала только резкое, разрывающее тишину карканье ворон. Река исчезла, берега остались где-то позади, в уходящем вместе с легкостью и беззаботностью детстве. Она вдохнула полной грудью воздух последнего дня лета. Ей захотелось запомнить на подольше этот запах неба, шорох отрывающихся от веток листьев, кружащуюся вместе с ними уже осеннюю грусть и легкий оранжевый свет между прожилками кленовых звездных ладошек.
Не жаль
– И тебе ее не жаль?
– Кого? – не поняла Ирина. Она с видимым и голодным удовольствием раздирала вилками запеченную под сыром рыбу, которую с таким мастерством готовил Толя. На новой кухне все было опрятно, ничего лишнего, недавно был куплен угловой диванчик. Жизнь все больше и больше принимала форму состоявшегося счастья. За окнами гудел Ленинский проспект. Справа и слева, близко и далеко простирался большой и обещающий долгую счастливую жизнь безумный, уже не столь чужой город. И это было прекрасно.
– Как кого? Иду твою, конечно. Ты же так ею восторгалась! А у другой, как ее, Лидии Николаевны, – так ее звали? – ты сама говорила, что… что многому научилась… Что она, они… учителя от бога… И вот теперь они ушли…
К концу фразы Толя выдохся и уже пожалел, что начал говорить о школьных делах. Он так ждал жену домой, приготовил ее любимую еду, накрыл на стол, поставил в вазу астры… Зачем он вспомнил уже ушедших в прошлое коллег? Ведь он наверняка знал, что Иринушке такие вопросы не понравятся… Так оно и получилось. Лицо Иры изменилось. Его черты и без того мелкие, как будто с зазубринами, заострились, губы поджались. Она перестала разрывать кусок рыбы, но машинально возила вилкой по тарелке, оставляя невидимые бороздки и неприятный визгливый звук.
– Я же говорила тебе… Я же все тебе объясняла, – глухо сказала она, не скрывая того, что ей очень неприятна эта тема. – Одна должна была уйти, она показала себя не как советский педагог, не как… учитель, который как бы учит… ну детей… и как любить Родину, ценить все, что она нам, им, всем дала… дает… У нее все уезжали, ученики, предавали нашу страну, а она… она ничего не говорила, только защищала этих детей, которые это, нас предавали… Она сама-то… тоже… брат ее уезжал… Небось и сама туда же… А другая, другая все не так, как надо, как нужно…
– Да ладно, Иринушка, я и так все знаю, все понял, – дружелюбно начал Толя, – ты правда все мне говорила… Я с тобой согласен. Так нельзя, как они! Просто… Просто ты так про них рассказывала, с восторгом поначалу, помнишь? Я и подумал, что, может, напрасно это, так сурово, прямо до увольнения… Но я полностью тебя поддерживаю, так нельзя, как они, это всем понятно. Я с тобой согласен, это наша Родина, а школа – это плацдарм…
– Я не все сразу поняла, – резко отрезала жена, как ножом рубанула по столу. Правда, тут же взяла себя в руки – ругаться с таким идеальным мужем, как Толя, портить отношения из-за каких-то школьных дрязг ей совершенно не хотелось. Просто в его словах ей почудилось осуждение, а она этого не любила. Все же было обсуждено еще тогда, давно, все в семье ее поддержали, помогали все правильно сформулировать, разделяли ее негодование, когда вскрылась их, коллег, настоящая сущность, их, как его, да – лицемерие… Они предатели. Они просто не наши. Этим все сказано. И им не место в советской школе, тем более такой школе, как наша, моя… Пусть скажут спасибо, что про анекдоты и разные стишки никому в подробностях не сообщили… Нину же она пожалела…
Толя налил жене вина. Взял ее за руку. Он не хотел проблем. Он очень любил дочь и ни за что не хотел потерять ту устойчивость, которую уже один раз чуть не разбил, как тонкий бокал. Пусть та история и произошла тысячу лет назад, как будто в другой жизни, – история с нежной и одновременно яркой молодой женщиной, но он ничего не забыл. От воспоминаний до сих пор щемило где-то там, внизу, под сердцем, першило в горле, билось жилкой на виске, да с такой силой, что он старался сразу выйти на балкон… Хорошо, что случалось это редко. Он очень старался, чтобы оно случалось редко…
– Ирочка, родная, не надо об этом больше говорить. Ну их всех, твоих коллег и настоящих, и бывших! У нас с тобой все хорошо. Посмотри: и новая квартира, и наш отдых этим летом, и Алиночка идет в первый класс. Но самое большое достижение – это ты! Ты из простого преподавателя выросла в завуча в престижной московской школе! И у тебя в этом году будут впервые старшие классы! Так что… Ушли эти старые грымзы, и ладно. Расчистили дорогу молодым и талантливым советским преподавателям. А это ты, моя родная! Давай поднимем бокалы за тебя! Алиночка, поцелуй маму!
Ирины черты смягчились, разгладились, глаза потеплели, и ей стало даже неловко за вырвавшиеся раздражение и злость.
– Толя, спасибо тебе, мой самый любимый человек! И тебе, доченька, ты у меня такая красавица и умница… Вы мои самые дорогие! Спасибо!
Она почувствовала прилив гордости, радости, даже некоторого смущения после теплых слов мужа. Тяжелая тень отступила, распалась на блики и исчезла почти совсем где-то в полутемном коридоре. На кухне царило ощущение счастья и семьи. «Только пусть оттуда никто сегодня не звонит, – подумала Ира, – а то мама небось захочет поздравить… Я ей обязательно завтра сама позвоню, а Ларочка… А неважно, что захочет Ларочка. Трубку можно просто не брать».
Ида
Похороны были тихими. «Надо бы заказать религиозную церемонию, чтобы проводить достойно, как полагается», – сказала невестка Иды Иосифовны с выбившейся из-под темного, по-деревенски повязанного платка прядью русых волос. Для нее, по хорошей семейной традиции, были важны знаковость, священность таких этапов, как рождение и смерть. Никто ей ничего не ответил.
Ее муж, сын Иды, потом тихо объяснил, что ни один раввин не придет проводить эту самую религиозную церемонию над урной с крематорным прахом. «Мама была атеисткой, верила только в силу духа, ума, совести, образования и вообще в людей, – добавил он. – Будет так, как она хотела, как хотела бы…»
«Только самые близкие, не говорите больше никому, пожалуйста», – попросила, сообщая о смерти близкой подруги и времени похорон, Лидия Николаевна. Сейчас, перед могилой у семейного склепа на Востряковском кладбище, она поддерживала совершенно потерянного Леву. Он стал сразу меньше ростом, еще больше сгорбился, подался вперед и смотрел в пустоту сухими глазами. Сын с невесткой держали отца по другую сторону. Казалось, без них он упадет, упадет беззвучно в ту же яму под сдвинутой плитой, куда укладывали урну с прахом, в нишу слева.
Все понимали, что нужно что-то сказать. Тишина была давящей, укоряющей, едкой. Последние листья кружились и падали. В воздухе было мокро, запах наполненного дождем кладбища окутывал всех. Хотелось вздохнуть полной грудью, но не получалось – открывшееся подземелье под могильной плитой сдавливало сердце. Как будто природа, полная осеннего перегноя, сама жизнь были не согласны со смертью, предлагая не вечность, а всего лишь уединение, паузу в городской суете, озоновую свежесть. Собравшиеся стояли молча, прислушиваясь к деревьям, к небу. Вороньи крики вскрывали покой серых и черных памятников, как вены.
«Идочка… Это так… не… несправедливо, я как буду дальше жить?» – Лева заплакал. Всем стало легче – он не произносил ни слова, не плакал, не ел и, похоже, не спал уже несколько дней. «Поплачь, поплачь, – сказала ему Лидия Николаевна, – мы будем помнить ее всегда… Мы любим ее…»
Казалось, что он все равно ничего не слышит. Он смотрел в яму, в нишу, куда могильщики аккуратно помещали урну. Потом наклонился, как будто хотел туда спуститься, скатиться, смешаться с землей, лечь рядом с прахом… Лида, сын Иды и невестка Лена удерживали его почти силой, не давали упасть, а потом усадили на чужую скамейку, врытую у соседнего участка, у черной гранитной плиты то ли Абрамовичей, то ли Рабиновичей…
* * *
После начала учебного года Иду, которая уговорила выписать ее из больницы незадолго до Первого сентября, стали навещать ученики, выпускники, друзья. Часто приезжала Лида, Лидия Николаевна. Она выводила Иду гулять, старалась помочь по дому вместе с невесткой. Лева сходил с женой пару раз в новый кинотеатр, открывшийся недавно у метро.
О работе в школе пока можно было забыть, но многие советовали ей начать давать частные уроки. Лида качала головой, уверенная в том, что рано, что еще нужно привыкнуть к домашней жизни, к новому внешкольному и «безшкольному» ритму. Ида послушно кивала, не спорила. Она соглашалась и с теми, кто советовал заняться частными уроками, и с Лидой, сомневающейся в своевременности этого. «Да, – говорила Ида, – хотелось бы быть полезной, но, наверное, чуть позже». И, само собой, сейчас она понимает, что нужно время свыкнуться с новой для нее жизнью, жизнью без школы…
Она была спокойной, тихой, прекратила рыдать, как бывало раньше, перестала болезненно реагировать на рассказы бывших коллег. Недавно начала улыбаться Нининым шуткам и даже стала задавать вопросы про старых и новых учителей в оставшейся, казалось, далеко, но такой же белой, как и раньше, школе.
Лева немного ожил, готовился к новым домашним заботам с обустройством кабинета для Иды и ее будущих учеников, а с некоторых пор начал понемногу оставлять ее дома одну. Тогда-то он и застал ее спящей, когда вернулся из какого-то магазина, где стоял долго в очереди за – уже и не вспомнишь каким – любимым ею дефицитом. С порога он весело крикнул, чтобы порадовать и развеселить любимую Идочку: «Купил красной икорки, родная, и это, ну, то самое, что ты любишь! Как тебе мой подвиг? Стоял в длиннющей очереди и брал приступом прилавок, как даже в войну не брал высоты!»
Молчание было ответом. Лева прошел в комнату, потом в спальню… Ида спала, подложив руку под щеку. Ничего не показалось ему странным, кроме если только особенной, с голубоватым отливом бледности. «Устала, наверное, каждый день теперь для нее тяжел. Страшно остаться без дела, любимого дела», – подумал Лева и пошел на кухню, качая головой.
Он выложил добытые с трудом продукты на стол и повернулся к холодильнику. И только тогда он увидел открытую дверцу шкафа. Там, на самой верхней полке, куда, как ему казалось, мог дотянуться только он со своим ростом, стояли лекарства, за приемом которых Лева следил сам. Так наставительно наказал врач в клинике, когда выписывали Иду. Да и он сам знал все, все варианты, и ни на секунду не упускал их из виду.
Сколько времени прошло? Достаточно, чтобы спала первая волна страха. Он расслабился, отпустил с надеждой ситуацию и перестал просыпаться в холодном поту по ночам, не почувствовав рядом привычное тепло жены. Тогда он вскакивал с постели, путаясь в одеяле, и босяком несся искать ее по квартире с сердцем, падающим с уханием куда-то вниз. Пытаясь не показать своего волнения и обнаружив жену на кухне за чашкой чая, Лева опускался на стул рядом и гладил ее руку. Ида тоже делала вид, что ничего не заметила, никакого ужаса в его полусонных глазах, как будто он просто так пришел – может, тоже захотел чаю, что ж, бывает, в три часа ночи-то…
Теперь ночной кошмар стал дневной явью, стал настоящим, сегодняшним днем, реальностью. Вызов «Скорой» ничему и никому не смог помочь. Он сжимал в руке маленькую записку, оставленную на столе. Там было о ее любви к нему, о том, что «просто жизнь потеряла смысл…» Врач вызвал другую бригаду для Иды и хотел помочь осевшему на стуле сгорбленному Леве. Он же позвонил сыну, отыскав в записной книжке у телефонного аппарата самые важные номера. Он еще раз предложил отвезти пожилого человека в больницу. Лева отказался. Врач ушел, оглядываясь, сожалея потом до самого вечера, что не настоял на своем и что не смог на подольше остаться с обезумевшим в неожиданном горе и отчаянье стариком. Уехав, он оставил дверь открытой.
Сейчас Лева сидел и смотрел туда, куда могильщики, поднявшись на поверхность из семейного склепа, уже бросали землю. Вдруг повернулся к сыну и резко, непривычно грубым голосом спросил: «А откуда ты знаешь, как она бы хотела? Откуда? Кто тебе сказал? Она сказала? Кремация эта… Против всех правил…»
Сын растерялся и отпрянул немного назад, как будто испугался столь внезапного, незнакомого порыва от всегда тихого отца. Отец, правда, не требовал при этом ни ответа, ни даже участия кого-либо в своем горе. Оно было настолько огромным, заполняющим все кругом, что старая скамейка с сидящим Левой походила на черную дыру, на вход в тот самый ад…
«Никто не сказал, – продолжал он бормотать, – и она никогда не говорила, никогда не говорила о смерти. Она любила жизнь. Она ее любила всегда, всегда, любую, и когда мы были дома, и когда она была в школе…» Он всхлипнул, наклонил голову вбок, как большая, отставшая от стаи птица.
Все стояли вокруг и молчали. Могильщики не знали, что им делать, уходить или нет. Но пока им никто не дал, как полагается, на помин души, они тоже стояли. Старый странный еврей и такие разные люди вокруг, тихие, как замороженные, представляли собой необычное зрелище даже для них.
«В школе… В ее любимой школе, – продолжал бормотать Лева. – Она их любила, учеников, называла детьми, плакала, когда начались все эти собрания, говорила: «Как же так, они же дети, их нельзя вот так ставить перед всеми, на позор, на осуждение…» Она ночи не спала. Вставала, шла на кухню, ходила там, ходила, потом на балкон… Потом снова на кухню… Я тоже… Старался утешить. Но она говорила, что там все по-разному, у вас в школе. Ее десятые, ею выращенные, защищали даже ее и не давали своих друзей в обиду. А другие… Она говорила, такие собрания были, детей что камнями не били… Как просто, говорила, с легкой руки и с разрешения учителей сделать врагами своих одноклассников, за пару дней… Внушаемые, ведомые… Испуганные… И этим пользуются взрослые… Для своих целей, во имя великого будущего… А на самом деле для собственных выгод…
Так откуда ты знаешь, что она вот так хотела? – он снова посмотрел на сына. Никто его не перебивал. – У нас у всех были… У Иды был дед, она рассказывала, что ездила летом в тот городок, ну… не помню, как называется… Все там у нее погибли в войну… И у меня был дед, до войны жили вместе. Молился он каждую неделю, в пятницу вечером. Шаббат. И на праздники тоже. Накрывался этим, как его, талесом, уходил в дальний угол, с той стороны, где соседей не было, и бормотал там себе что-то… Накроется – и бормочет, кланяется и бормочет… Бабушка нас уводила, а то мы с братом все норовили его дернуть за бахрому этого покрывала, посмеяться. Ты, дескать, что делаешь-то? Ведь революция уже была, бога отменили, да и не было его никогда, придумки все попов… Раввинов, да, тоже придумки… Про раввинов мы особенно много и не знали, таких слов не знали. Никто с нами про это не говорил – новая жизнь ведь! Религия, мы ему тогда были готовы все объяснить, была сделана для порабощения трудового народа… И нет теперь национальностей никаких! Свободная страна вокруг, а ты, дед, отсталый такой, молишься кому-то в темном углу…
«Он за вас молится, за глупых», – говорила бабушка. А мы смеялись, отрывали, как дикари, от плетеного хлеба, от халы, куски и бежали во двор, неслись делиться с другими такими же малолетними дикарями… Дед только переживал, когда нам надо было по субботам ходить в школу. «Ученье, – говорил, – чтение, письмо – это самое важное в жизни, самый важный труд, священный, в нем все: все тайны, все ключи к жизни и смерти… А вы такую, самую высшую, великую работу делаете в шаббат, нельзя…» Но кто ж его слушал?
А потом в войну прошли мы через… в общем, видели тех, кому молитвы не помогли. Рвы, ямы, колючая проволока с вышками… Мы не понимали, не верили тому, что рассказывали свидетели, выжившие, сбежавшие, перебежавшие. А потом не верили и тому, что увидели. Я и сейчас не понимаю, как такое возможно. Да об этом и не говорят особо. А я всю жизнь прошу прощения у деда. Прошу у него прощения, что насмехались. А он в ответ только улыбался, гладил нас по голове, глупых, и все. Ничего не говорил. И умирал с улыбкой, как будто знал, что все сделал, всем помог, детей на ноги поставил – можно и умереть теперь. Защитил? Не знаю уж, что до защиты… До войны еще. Своей смертью умер. Дома. И хоронили по-человечески. Я и тогда против религии всякой, против раввинов возражал. Правда, тут уже бабушка меня так осадила, что я только помогал и молчал. Надо людей уважать и при жизни, и при смерти. А мы выросли, ничего не знаем, пытались, чтобы все, как один, чтобы все были счастливы с нуля, без своего прошлого… А так не выходит. Так и не получилось…»
Лидия Николаевна тихо подошла к сыну Иды и сказала на ухо: «Мне кажется, ему сейчас нужно что-то традиционное, что ему поможет как-то примириться… с уходом Идочки. Вот и воспоминания нахлынули, он о вине своей говорит… А с Идой он же не виноват… Может, вы завтра, в пятницу вечером к нему придете, может, посидите вместе за столом, свечи зажжете, прочитаете что-нибудь из…»
«Почитаем? Что почитаем? Свечи? Да я как-то и не знаю», – засуетился сын, поворачиваясь к Лидии Николаевне. «Я все сделаю, – тут же ввинтилась между ними его жена Лена, мягко отодвигая мужа. – Я только не знаю, что и как, но я узнаю. Я все узнаю. Вы не волнуйтесь. И скажите, что вы имели в виду? Прочитать – это Библию, что ли? – Она понизила и без того тихий голос. «У бабушки есть, Ветхий Завет ведь надо, да? А Саньку не трогайте, он не в себе, да и какой ему Ветхий Завет… Он диссертацию пишет. А мне ничего, я ведь русская, анкета чистейшая, никто и не подумает, что я… это… иудейскую религию проповедую. Я все сделаю… Не уследили мы, вот ведь как, – горестно опустила голову всегда веселая Лена.
Потом она дерзко вскинулась и добавила: – А я вообще решила никакую дурацкую диссертацию не защищать, кому она нужна… Я собираюсь идти в школу работать в следующем году, как Ида Иосифовна, а там ниже учителя то не разжалуют!» Она засмеялась сквозь сползающие по щеке слезы, поискав глазами Нину, и осеклась, потупилась и еще крепче сжала руку мужа.
Никто не прислушивался к их разговору. Те немногие, кто пришел сюда по ноябрьской расползающейся слякоти, стояли молча или вполголоса переговаривались. Могильщикам наконец заплатили. Они поблагодарили и пошли, нахлобучив обратно машинально снятые по русской традиции у еврейской могилы шапки. Лева продолжал что-то бормотать и раскачиваться, сидя на ветхой, никому давно не нужной скамейке у забытой гранитной плиты с чужого участка на Востряковском кладбище.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.