Текст книги "Апокриф"
Автор книги: Владимир Гончаров
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 44 (всего у книги 50 страниц)
Глава 16. Неугомонный
Они оказались в этом приморском городе как всегда случайно. Тиоракис, с тех пор, как он прибился к небольшой «свите» «Чужого», окончательно убедился, что какого-либо плана в их путешествиях по городам и весям не существует. Пожалуй, наиболее правильным было бы сказать, что решение о том или ином переезде происходит исключительно по капризу самого Острихса. А все прочие могли следовать или не следовать за ним по собственному усмотрению. Он никого не уговаривал и не убеждал в необходимости отправиться туда-то или туда-то, поскольку специальной нужды в этом действительно не существовало.
* * *
У Острихса с самого детства по какой-то природной, видимо, причине отсутствовало острое чувство дома. В маленьких детских мечтах обладателями самой завидной профессии ему представлялись проводники железнодорожных пассажирских вагонов, а самым лучшим на свете жилищем – купе первого класса, в каком ему несколько раз посчастливилось проехаться с родителями по пути на известный курорт. Иных путешествий по-обывательски спокойная, размеренная и привязанная к небольшому бизнесу жизнь почтенного семейства Глэдди не предусматривала.
К счастью для отца и матери, Острихс был ребенком очень спокойным от рождения и для своего возраста довольно ответственным. Поэтому совершенно авантюристические идеи, вроде побега из дома с целью исследования малоизученных континентов, ему в голову не приходили. Отчасти пугали его и неизбежно подстерегавшие путешественника трудности, о которых он получил некоторое личное представление в летнем детском лагере. Острихс хорошо помнил как во время отрядного похода протяженностью менее десяти километров уже с половины пути он еле плелся самым последним, все более отставая, и беспрестанно страдал: страшно донимала дневная жара, мучила жажда, ноги были как ватные, чисто символический рюкзак умудрялся оттягивать плечи, ботинок натер пятку, пот заливал глаза, а над головой столбом вились остервенелые, кусачие мухи… Идти никуда не хотелось. Хотелось сесть и плакать…
Таким образом, подспудная тяга Острихся к кочевничеству в юном возрасте реализовывалась почти целиком в чтении книг о путешествиях и путешественниках, причем предпочтение отдавалось таким произведениям пера, в которых повествование максимально приближалось к жанру путевого очерка. Возможно, интерес молодого человека к странствиям так и остался бы в рамках изучения соответствующей литературы, но известные драматические обстоятельства вытолкнули его из дома и заставили, в конце-концов, последовать зову затаенного инстинкта.
Еще больше закрепило в нем вкус уже к самой настоящей кочевой жизни участие в молодежном «Вольном братстве», а также слишком буквальное и глубокое восприятие идей свободы в том виде, как они там культивировались. Реализация идеала личного освобождения в рамках традиционного обывательского существования, со всеми его тесными условностями, зависимостью от общественного мнения, материальных факторов и государственных институтов, представлялась бунтарям совершенно невозможной. Самым логичным казался разрыв с большинством ценностей этого застойного болота и в том числе с оседлостью, через которую государство запускает в человека свои щупальца и присоски, опутывает его липкой паутиной учетов, ставит в зависимое и обязанное по отношению к себе положение.
Насквозь проникнувшись этой идеологией, Острихс напрочь потерял интерес к продолжению системного образования, которое практически целиком сориентировано на то, чтобы повысить потенциальную конкурентоспособность обучаемого и сделать из него максимально успешного обывателя, то есть слугу собственной семьи, общества и государства. Он уже не видел себя ни инженером, ни даже преподавателем философии в университете, ни представителем любой другой профессии, включая, разумеется, железнодорожных проводников… Везде пришлось бы принимать установленные режимы и правила, выполнять, вне зависимости от своего желания, навязанные задания, следовать требованиям субординации… в общем, каждую минуту и без того короткой жизни расплачиваться личной свободой ради еще более полного собственного закабаления, называемого успешной карьерой, материальным достатком и прочным семейным положением. А если не стремиться к этому, то добровольная каторга и вовсе превращалась в полную бессмыслицу.
Подобный образ мыслей Острихса вовсе не был бунтом против добрых мещанских традиций собственной семьи. Он любил и уважал своих родителей. Просто судьба заставила его на долгие годы остаться без их благодетельного примера перед глазами, но зато в окружении людей, которые, будучи по-своему хороши, добры и интересны, мыслили совершенно иными категориями и звали искавшего себя Острихся к принципиально другим идеалам.
В частности, они рассматривали образование не как средство для получения навыков, необходимых для зарабатывания денег в будущей самостоятельной жизни, а только как один из способов обретения определенного знания, обладающего самоценностью для конкретного индивида. Освоение полного университетского курса, содержавшего массу казавшихся им ненужными дисциплин, при таком подходе выглядело совершенно лишним, а стремление получить формальный диплом называлось буржуазным предрассудком.
Подпав под сильное влияние этих смелых идей, Острихс покинул Лансорский Королевский университет в конце второго курса и принялся реализовывать принципы индивидуальной свободы в довольно обширной коммуне подобных ему молодых людей, считавших себя отчаянными радикалами, но выглядевших в глазах общества не менее отчаянными маргиналами и бездельниками.
Обыватели были не правы. Только внешне все это походило на царство праздности. На самом деле «вольные братья» вели напряженную духовную жизнь. Они силились сызнова и непредвзято познать окружающий мир и себя в нем, при этом каждый на свой лад. В этом они весьма амбициозно видели свой вклад в копилку человеческой мудрости. В конце концов, философам древности никто сейчас не ставит в вину, что они меньше всего пахали землю, а больше всего рассуждали между собою о совершенно абстрактных вещах, не имевших и не имеющих никакого практического применения ни в том же землепашестве, ни для выделки тканей, ни для бухгалтерского учета…
Что касается Острихса, то ощущение обретенной свободы у него было совершенно неподдельное. Не будучи более связан никакими учебными планами или чуждыми ему концепциями, он с наслаждением занимался самообразованием в тех направлениях, которые представлялись ему интересными, критиковал, как хотел, самые авторитетные теории мироздания, продуцировал, отвергал и снова продуцировал собственные; Острихс вел потрясающе интересные и напряженные дискуссии со своими товарищами; без конца и с огромным удовольствием впитывал и осмысливал впечатления, получаемые в бесконечных кочевьях молодежной коммуны по городам и странам… Вскоре образ жизни бродячего философа стал казаться ему единственно интересным и достойным способом существования…
Только одна червоточина несколько затемняла почти безоблачный горизонт его мнения о себе, как о человеке, реализовавшем принцип личной свободы. Ни сам Острихс, ни его товарищи по общине так и не сумели найти способ полностью исключить из своих взаимоотношений с окружающим миром товарно-денежные отношения. Да, они были очень непритязательны в быту и отказались от приобретения огромного числа вещей, без которых современный человек не мыслит себе жизни, однако и самые основные, насущные, так сказать, потребности стоят денег. Им нужно было есть, как должны есть молодые, здоровые и жизнерадостные люди, одеваться в соответствии с климатическими и погодными условиями, нанимать себе жилье, чтобы укрываться от ветра, мороза, дождя или снега, оплачивать дорогу в тех случаях, когда не было возможности путешествовать автостопом… Воровство никак не сочеталось с неписанным кодексом чести коммуны, а заняться благородным нищенством большинству из них мешали неистребимые, принесенные от покинутых домашних очагов буржуазные предрассудки. В конце-концов, почти все «вольные братья» тем или иным образом и с той или иной периодичностью получали вспомоществование от родителей, хотя и обманутых в своих лучших надеждах, но не способных оставить непутевых чад на произвол судьбы. Отец и мать Острихса не были исключением. «Общий котел» до некоторой степени обезличивал родственные подаяния, но сути не менял: «полная личная свобода» висела на тонкой золотой цепочке, тянущейся из вроде бы отринутого мира.
* * *
Когда община вольнолюбцев, пережив свой короткий «золотой век», стала по совершенно естественным причинам стремительно распадаться, до Острихся очень кстати дошли сведения, что его гонители на родине слились с Великой Сущностью, и он может безо всякого для себя риска вернуться в родительский дом.
Старый семейный кров встретил его тишиною почти могильной. Отец доживал свои последние дни в хосписе, а верная Ямари целые дни проводила у его постели, возвращаясь домой только на ночь.
Встреча Острихса с матерью была нежной и сердечной, но без какой-нибудь, считающейся приличной для подобных случаев, экзальтации.
Ямари давно смирилась с тем, что сыну пришлось слететь с родного гнезда. И какая разница, по каким причинам это произошло? Если бы не согнали его тогда злые люди, то все равно вскоре приспела бы мальчику пора становиться на собственное крыло, или неизбежно завладела бы им и увела из материнских рук какая-нибудь чужая молодая женщина… В первые месяцы Ямари тяжело переживала отъезд сына, мучительно и непрерывно беспокоилась за него. Со временем, однако, пришло осознание того, что именно бегство в дальние края действительно спасло ее ребенка от главной опасности, и она постепенно и незаметно для себя стала воспринимать эту разлуку как благо. Потом, когда Острихс окончательно забросил учебу в университете, пришлось принять странный, сделанный им жизненный выбор. Вместе с тем, приходившие с разной периодичностью известия от сына не давали никаких оснований думать, будто он несчастен или недоволен своей судьбой. Скорее, наоборот, следовало предположить, что Острихс нашел в этой жизни, хотя и совершенно непонятное родителям, но вполне отвечающее его собственным склонностям уютное для души место. Фиоси, говоря об этом, с сомнением и как-то обреченно пожимал плечами, а Ямари, почти начисто лишенная родительского честолюбия, вполне удовлетворялась тем, что мальчику просто хорошо. По всем этим причинам возвращение Острихса не стало для нее совершенно умопомрачительным событием, равным, например, чудесному воскрешению, и тихая спокойная радость более всего отвечала душевному состоянию матери, к которой после долгого расставания приехал много лет живущий своей собственной жизнью, своими интересами и своим умом сын.
А для Острихса какой-то особенно бурный эмоциональный выплеск в связи с его возвращением домой, скорее всего, отдавал бы легкой фальшью, а он не хотел отравлять свою встречу с матерью даже малым наигрышем. Это было совершенно не в его характере.
За прошедшие годы Острихс полностью отвык от родительских рук. Он уже не нуждался ни в опоре на их жизненные установки, ни в их советах, ни в непосредственной заботе о его быте. За время своих странствований он привык к совершенно другим людям, абсолютно иному образу жизни и стилю общения. Его уже ничто не тянуло под родительский кров, а некоторые обстоятельства даже тяготили. В основном, это относилось к тому, что он по-прежнему зависел от небольшой «стипендии», которая с непреклонной регулярностью продолжала приходить из дома. Оттого чувство несомненной благодарности к родителям смешивалось в сознании Острихса с ощущением страшной неловкости, почти стыда. Мало помогали даже выработанные братством бродячих философов моральные оправдания для такого положения вещей: дескать, все это вполне законная плата от мира потребления за то, что они, свободные мыслители, в свою очередь, восполняют за обывателей дефицит духовности во вселенной. Церковь, например, так же не жнет, не сеет, во всяком случае, в буквальном смысле, а сторговывает мирянам оптом и в розницу ту же «духовность». При сем, попы, надо сказать, паразитами себя отнюдь не чувствуют и не заморачиваются моральными проблемами, живя за счет пожертвований от прихожан…
* * *
Острихс конечно же сразу поехал вместе с матерью к отцу.
Фиоси уже не вставал с постели и даже не говорил. Его голосовые связки съела болезнь, а из шеи между ключицами торчала пластиковая фистула, через которую он мог принимать только жидкую пищу. Сознание его было ясным и спокойным. Как это нередко происходит с людьми, которые в течение всей своей жизни не отличались особой религиозностью, но от атеизма отстояли еще дальше, он, чувствуя свой неизбежно скорый уход, укрепился в вере и обрел в ее чудесных посулах необходимые в тяжкой болезни опору и утешение. На специальной полочке, укрепленной на стене в ногах его постели, легко доступные взгляду больного, стояли Святые Предметы, и Фиоси, глядя на них, было легко молиться и приятно думать о непрерывной связи с Великой Сущностью, светлое слияние с которой обещало за коротким мигом смерти бесконечный праздник.
Умирающий тихо гладил почти бессильными пальцами положенную на край его постели руку сына и слабо улыбался.
Расспрашивать потерявшего речь отца о самочувствии и произносить бодрые фразы о скором выздоровлении Острихсу казалось не только бессмысленным, но даже, отчасти, кощунственным. Поэтому он принялся рассказывать о том, что произошло с ним со времени его отъезда из Ялагилла и осталось за пределами весьма скудной переписки с родителями. Получалась очень длинная, калейдоскопически пестрая и жизнерадостная история. Острихс намеренно оставлял за рамками своей устной повести все тяжелые, неприятные или просто сомнительные моменты, отдавая все время описанию несчетного количества мест, в которых он побывал, своим впечатлениям о природе и архитектуре, забавным случаям, свидетелем или участником которых от становился, кочевому быту, портретам своих спутников, а также просто встречных-поперечных, чем-то приковавших его внимание… В попытке как-то оправдать (не для себя, а для отца!) свое собственное положение недоучки, он погружался в изложение иногда очень сложных предметов, которые изучил в результате настойчивого и почти непрерывного самообразования, попутно демонстрируя совершенно незаурядную эрудицию.
По всем реакциям отца Острихс чувствовал, что доставляет ему удовольствие своими рассказами, и старался изо всех сил, прерываясь только в тех случаях, когда больного кормили, переодевали, переворачивали, или становилось видно, что Фиоси заснул, убаюканный льющейся речью и успокоенный действием обезболивающих препаратов. Это было все, чем сын мог хоть как-то оплатить свой долг перед отцом.
Визиты продолжались недолго. На пятый день Фиоси очень тихо умер, без какой-либо агонии, все с той же еле заметной улыбкой на губах, слушая очередную чудесную сказку из жизни собственного сына…
* * *
После похорон отца Острихс очень скоро начал тяготиться домашней обстановкой.
Жизнь старого дома была тиха, крайне бедна событиями и полностью лишена необходимой Острихсу степени интеллектуального напряжения.
Интересы Ямари и в прошлом ограничивались очень узким кругом, а точнее, даже треугольником, вершинами которого были муж, сын и ведение домашнего хозяйства. Теперь, с утратой Фиоси и заметным (не географическим, но психологическим) отдалением сына, ее существование стало еще более незатейливым, грозившим приобрести окончательную одномерность. Желая что-то еще сделать для сына, Ямари попробовала уговорить Острихса, чтобы он перевел на себя все наследство, оставшееся после отца. Оно было совсем невелико, но при скромных запросах позволяло вполне сносно существовать на небольшую ренту. Острихс решительно отказался, заявив, что и без того чувствует себя в моральном плане совершенно ужасно, так как по-прежнему находится на содержании у престарелой матери, вместо того, чтобы быть ей опорой.
Ямари, конечно же, горячо возражала, говорила в том смысле, что все, накопленное ими с Фиоси, – это для него, Острихса, единственного и любимого сына; что в могиле ей все равно ничего из того не понадобится, и тому подобное, что обычно произносится в таких случаях. Острихс был тверд, заявил, что и речи о получении им отцовского наследства быть не может, и огорошил мать тем, что собирается в скором времени вновь и, возможно, надолго уехать. «И никаких больше «стипендий» от тебя, мама! – то ли потребовал, то ли попросил он. – Я, кажется, нашел способ вести тот образ жизни, который единственно меня устраивает, и при этом не висеть у тебя на шее…»
Ямари попробовала робко упрекнуть сына, высказав ту простую мысль, что лучшей для нее опорой в ее нынешнем положении были бы не наследство и материальный достаток, а постоянное нахождение рядом заботливого сына.
Острихс долго молчал, и было видно, что размышление его мучительно. Он не мог не признать совершенно очевидную правоту матери и справедливость ее слов, но происходившее в нем переживание не было борьбой за принятие решения. Решение уже состоялось. Нужно было заставить себя перешагнуть через этот жалобный материнский призыв и потом как-то уживаться с чувством собственной тяжелой и неискупаемой вины…
Настоящего оправдания он для себя не находил, а врать не хотел, поэтому слова его были банальны, как банальна всякая правда:
– Скорее всего, я плохой и неблагодарный сын, мама… Сделать, однако, с собой ничего не могу. И не хочу, наверное… Тоскливо мне здесь. Совершенно отвык сидеть на месте. Не знаю, как тебе это объяснить… Хоть в петлю лезь. Что-то вроде ломки у наркомана. Не знаю, может, у меня такое помешательство? Потом еще одно: то, что от меня обычно хотят получить… ну, ты знаешь… я давать не хочу, а то, что я хочу давать сам, от меня никому здесь не нужно… Может быть, и нигде, и никому не нужно… Но я хочу поискать еще… Я мам, очень хорошо чувствую себя в дороге и со случайными попутчиками. Просто наблюдаю, просто слушаю, просто говорю и при этом бываю совершенно счастливым… Странно, да? Ну, еще сортирую впечатления, думаю о том, как все в этом мире устроено и соотносится между собой, делаю выводы, формулирую, делюсь всем этим с кем придется… Практическая ценность моих занятий, скорее всего, ничтожна, но у меня порой создается впечатление, что таково уж мое настоящее предназначение. Идти против него у меня нет ни сил, ни желания… Да и возможно ли, если это… ну, свыше, что ли? Понимаешь меня? Совершенно не могу себя представить, занимающимся каким-нибудь, так называемым, «настоящим» делом. Опять же, ради чего? Ради чего каждый день, год за годом и десятилетиями ходить на надоевшую службу или опостылевшую работу? Только себя прокормить? При моих запросах на это не нужно тратить столько времени: можно обойтись случайными заработками. Семью содержать? У меня, к счастью, кроме тебя, никого нет, а у тебя средства, слава Богу имеются. Ты уж прости, мама, уеду я. Мне это действительно нужно….
Ямари тоже долго молчала. Она могла бы сказать сыну еще много всяких слов, направленных на то, чтобы побудить его остаться дома. Можно было бы упомянуть о внуках, которых она мечтала понянчить, о доме, требующем мужской руки, о могиле отца, за которой нужно следить, в конце концов, сослаться на ухудшение собственного здоровья… Не стала она этого делать. Поднялась со своего стула, подошла к согнувшемуся крюком на своем сидении Острихсу и поцеловала его в макушку:
– Уезжай, если по другому нельзя…
Глава 17. Маргарин
Острихс не выдавал желаемое за действительное, когда сказал матери, будто нашел способ без ее материальной поддержки обеспечивать избранный им для себя образ жизни. Единственное, что для этого требовалось, так это пойти на определенный компромисс с данным когда-то самому себе зароком. Острихс, сильно обжегшись однажды на любопытстве к собственному дару и на честолюбивом желании осчастливить его плодами человечество, еще тогда, при вынужденном отъезде на чужбину, дал самому себе слово забыть, что такая способность у него вообще есть, и никому о том не рассказывать, дабы не открывать дорогу опасным соблазнам. Многие годы он честно держал этот обет и, например, никто из его товарищей по бродячей общине – свободных философов, понятия не имел, что среди них обретается некий уникум.
Оставались, однако, люди, помнившие, что «в свете есть такое чудо», и желавшие в своих прежде всего интересах извлечь товар, имеющий очевидный спрос из запасника.
Не прошло и двух недель с момента возвращения Острихса в Ялагил, как его побеспокоили телефонным звонком.
Без каких-либо посредников, даже без помощи референта или секретаря, с ним связался лично мэр города Вииста Намфель…
* * *
– Я очень признателен, что вы нашли возможным принять мое приглашение, господин Глэдди! – произнес Намфель, спускаясь со ступеней собственного особняка, чтобы встретить приехавшего на такси Острихса у самой машины. Он не боялся переборщить с радушием, поскольку как всегда точно представлял себе психологический портрет человека, с которым ему предстояло встретиться и от которого нужно было чего-то добиться. Мэр прекрасно понимал, что Острихс не относится к людям, надувающимся спесью тем сильнее, чем больше почтения к ним проявляют. Это кто-то другой, увидев такую встречу, мог бы переоценить собственное значение и попытаться продать себя подороже в случае какого-нибудь торга, но только не нынешний гость Намфеля. Тут дело обстояло как раз наоборот. Было видно, что Острихс явно смущен приемом «не почину» и уже от одного этого начинает чувствовать себя обязанным хозяину. А это – хорошо! Если почти бесплатное радушие может пойти в предполагаемый взаимозачет, то скупиться на это товар не нужно.
Мысль о необходимости связаться Виистой Намфелем, чтобы как-то поблагодарить мэра за участие, проявленное к делам его родителей, несколько раз приходила в голову и самому Острихсу после его возвращения в Ялагил, но он все никак не мог решиться. С одной стороны, боялся быть заподозренным в навязывании себя высокому должностному лицу, с другой, – опасался вновь быть втянутым в какие-нибудь отнюдь не невинные игры. Но, когда сам мэр позвонил ему по телефону и запросто, как старого доброго знакомого, пригласил на вечер к себе, Острихс при всем желании не смог найти достаточно веских оснований к отказу.
Намфель очень хорошо знал, что ему нужно от Острихса, прекрасно видел, что никакой необходимости немедленно брать «быка за рога» не имеется, и пустился в дальний обходной маневр.
– Боже! Как я рад вас видеть! Но вы, конечно, переменились! Не мальчик, но муж! Это, заметьте, преимущество вашего возраста: вы – только мужаете, а я, к сожалению, только старею!..И не возражайте! Старею, старею! Но, упаси вас Господи меня жалеть! В моем возрасте есть масса прелестей…Каких? Будет время… а оно обязательно будет!., расскажу!..Что? Поблагодарить меня?…За что, позвольте? Ах, за это, Боже ж ты мой! Оставьте! И слышать не хочу!.. Пока там заканчивают готовить стол, давайте я вам покажу мои владения!..Сначала сюда, пожалуйста!.. А вот и моя супруга к нам присоединяется! Позволь тебе представить, дорогая: Острихс Глэдди!..
Было показано все: и небольшой ландшафтный парк, и бассейн, и корт, и пруд с лебедями, и механизированный гараж, и замечательная библиотека, и небольшое, со вкусом подобранное собрание картин… Во время всей этой оказавшейся довольно продолжительной экскурсии Намфель беспрестанно расспрашивал своего гостя о его жизни в последние несколько лет, и Острихс как-то незаметно для себя увлекся рассказом о собственных похождениях, оживился и стал вести себя вполне раскованно.
Мэр периодически вставлялся в это повествование с весьма остроумными комментариями или с какими-нибудь пришедшимися кстати воспоминаниями: «А вы знаете, как раз в это время у нас тут…» При этом он практически в каждом таком случае очень удачно и совершенно естественно умудрялся касаться тем или иным образом собственных благодеяний, совершенных в описываемый период времени по отношению к родителям Острихса. Острихс в таких случаях испытывал уколы совести. Ему начинало казаться, будто посторонний человек вел себя по отношению к его отцу и матери гораздо более подобающим образом, чем он – их сын. Однако переменить что-либо в прошлом было уже невозможно, и у Остихса возникала все более укреплявшаяся потребность чем-то воздать Намфелю за его заботы. В его воображении это представлялось, говоря юридическим языком, чем-то вроде оплаты переведенного долга. Сам мэр, разумеется, осознавал, что в свое время, сохранив свой пост с помощью Острихса, уже получил со всех своих вложений в него самого и в его родителей прибыль в несколько сотен, если не тысяч, процентов. Но рассказывать о том гостю не следовало, а вот не настричь дополнительных купонов с растревоженной совести молодого человека было бы непростительным упущением.
Потом был оживленный разговор за изысканным ужином в самом узком кругу в прекрасной обеденной зале, а еще позже Намфель пригласил Острихса к камину, в то время как хозяйка отправилась собственноручно готовить для мужчин чай на травах по какому-то известному только ей уникальному рецепту.
* * *
– Я помню о постигшем вас горе, господин Глэдди, – хорошо изображая деликатную нерешительность, начал новую и главную для себя тему Намфель, – но все же позволю спросить: как вы намерены строить свою жизнь дальше? В конце-концов, все проходит, – мэр грустно улыбнулся, – и нам, продолжающим жить, хотим мы этого или не хотим, нужно смотреть в будущее… Возможно, я могу быть вам чем-нибудь полезен? В смысле устройства… Как вы смотрите на то, чтобы стать, например, советником мэра? Правда, это, к сожалению, ненадолго… Грядут выборы, знаете ли… А это, сами понимаете – лотерея!
– Господин Намфель! – несколько испуганно даже вскинулся Острихс, – я и без того вам обязан… За помощь родителям, прежде всего… Но дело не в этом даже! Не знаю, смогу ли я вам объяснить, но только у меня совершенно другой круг интересов, а образ жизни, который я привык вести, с государственной службой просто не совместим…
– А, ну да, ну да, – немедленно и очень точно отреагировал Намфель, – я немного в курсе. Вы ведь, кажется, серьезно увлеклись так называемой «философией свободы»? Притом не только формулируете свои принципы, но и стараетесь им следовать на практике? Вы, наверное, удивитесь, но я даже читал одну вашу работу. «Кандалы для Творца» – точно?
Собственно, других работ Намфель читать и не мог. Этот небольшой опус был опубликован в первом и последнем номере философского альманаха, который одно время тужилась издавать вскладчину молодежная община. Острихс прислал экземпляр отцу, чтобы хоть как-то оправдать в его глазах собственное экстравагантное поведение, а Фиоси посчитал нужным отправить бедно изданную книжку в подарок мэру, как некое, правда, довольно наивное свидетельство успехов его сына. Намфель, если сказать честно, сам «Кандалов…» не читал, а ограничился краткой выжимкой, составленной для него одним из референтов…
– Весьма, весьма интересно, – похвалил мэр этот литературно-философский опыт Острихса, – хотя и не все бесспорно, конечно… Ну, а все-таки? Самый свободный режим я вам гарантирую. Будете мыслить и творить, так сказать, в свое удовольствие! Издаться поможем…
– Нет, господин Намфель! Нет! Еще раз прошу меня понять… Вы сами только-только упомянули, что я стараюсь на деле следовать тому, что провозглашаю на словах. Состоя на службе, даже при самом лояльном с вашей стороны отношении, я не смогу себя обмануть и делать вид, будто нахожусь совершенно вне субординации. Как можно чувствовать себя свободным в решениях и поступках, получая от кого-то жалование? Кроме того, каждый находит себе пищу для ума по-разному. Кому-то достаточно сидеть у телевизора, кто-то способен удовлетвориться библиотекой… А вот мне совершенно необходимо быть в дороге, перемещаться с места на место, насыщаться новыми впечатлениями, фильтровать, если так можно выразиться, через себя встречающихся людей… В общем, мне бы очень не хотелось, чтобы вы сочли меня неблагодарной… м-м-м… неблагодарным, одним словом… но принять ваше великодушное предложение я никак не могу!
– Жа-а-ль, – якобы обреченно протянул Намфель, будучи практически на сто процентов уверенным, что уже в следующую минуту получит от Острихса требуемый ответ, – а я, честно говоря, надеялся, что удастся на вас опереться… Ну что ж, с моей стороны, могу вас уверить, – никаких обид! Насильно мил не будешь…
– Господин Намфель, я еще не все сказал… Я готов вам помочь, но не как ваш сотрудник… Не по служебной обязанности… Понимаете? Я не хотел бы чувствовать себя ничьим орудием…
Намфель очень серьезно, очень понимающе, очень сочувствующе смотрел на Острихса и очень значительно молчал.
Внутри он ликовал: «Это просто замечательно, мой дорогой мальчик, что ты не хочешь быть ничьим орудием! Вполне достаточно побыть немного моим. А там – посмотрим!»
* * *
Намфель, пробыв к тому моменту в должности Ялагилского мэра уже почти три срока, вознамерился убить сразу двух зайцев. Первым – стало неожиданно освободившееся «сенаторское» место от административного кантона Лиазир в Федеральной палате парламента. Вторым – было намерение Намфеля оставить пост мэра своему сыну, Намфелю-младшему. А роль секретного заряда, которым предполагалось поразить обе цели, отводилась Острихсу.
Если с технологией применения способностей Острихса на выборах мэра все было более или менее ясно, – вполне годился прежний опыт с использованием элементарных агитационных роликов, то борьба за место в Федеральной Палате требовала более изощренной тактики. Выдвижение туда осуществлялось коллегией выборщиков, состоявшей из представителей всех муниципальных собраний кантона, и склонение их в свою пользу являлось главной задачей кандидата. Проходилось неделями мотаться по всем закоулкам кантонального избирательного округа, встречаясь с компаниями местных интриганов то пленарно, то кулуарно и агитируя в свою пользу.
Для Острихса это оказалось неожиданно интересным делом. Во-первых, он получил возможность объездить весь немаленький Лиазир, площадью и населением способный сравниться со средних размеров страной, то есть напитывался столь важными для него дорожными впечатлениями; во-вторых, никто не ограничивал его в завязывании любых знакомств, и он получал необходимое ему обширное и свободное общение; в-третьих, он наблюдал изнутри политическую кухню, продукция которой давала хорошие подтверждения той любезной ему философской концепции, что любое государство – главный враг личной свободы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.