Электронная библиотека » Юлиус Фучик » » онлайн чтение - страница 22


  • Текст добавлен: 21 января 2023, 09:38


Автор книги: Юлиус Фучик


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Глава XXVII. Потерянная рукопись

Однажды в ответ на объявление о Юлеке на мое имя в Пльзень пришло письмо. В нем говорилось:

«Прага, 12 июня 1945 г.

Глубокоуважаемая госпожа!

На Ваше объявление, опубликованное в «Руде право» 9-го т. м., позволю себе послать Вам копию информации и свидетельство о Вашем супруге г. Юлиусе Фучике, которые я одновременно направляю в Центральный Комитет Коммунистической партии Чехословакии.

Я много думал, прежде чем написать Вам, ибо хорошо сознавал, что мое сообщение вызовет у Вас болезненные воспоминания, снова оживит кошмары, которые Вы переживали в Панкраце, терзаясь мыслью о том, каким мучениям подвергается Ваш супруг на допросах. Но я решил, что правильнее будет, если Вы узнаете об информации и свидетельстве, которые я прилагаю по просьбе г-на директора школы И. Пешека, бывшего политического узника, который находился в Панкраце в одной камере с Вашим мужем. К сожалению, г-н Пешек, здоровье которого было подорвано в тюрьмах, на днях умер, вскоре после того как возвратился на родину. Настоящим письмом я выполняю данное ему обещание.

Хочу, уважаемая пани, заметить, что директор Пешек, которого Фучик называл папашей, действительно питал к Юльче отеческую любовь, постоянно о нем вспоминал и каждый вечер напевал его любимую песню. Этим г-н Пешек мне внушил искреннее уважение к Юлиусу, как стойкому и мужественному человеку, активному пропагандисту идей социализма и коммунизма. Сожалею, что никогда не видел этого великого человека.

Из рассказов папаши Пешека я бы мог поведать о Юльче очень много интересного, значительно больше того, что позволяют рамки данного письма. Поэтому позволю себе, уважаемая г-жа, от своего имени и от имени моей супруги пригласить Вас к нам домой. Заходите в любое время, когда будете в Праге.

А пока разрешите пожелать Вам хорошего здоровья, а также душевного равновесия в Вашей горькой судьбе, которая – я в это верю – служит хорошим примером для тех, кто стремится следовать заветам Юлиуса Фучика.

Славу труду!

Инж. Владимир Казда

Прага XII, Лобковицкая площадь, № 1».

К письму была приложена копия свидетельства инженера Казды:

«Свидетельство и информация

о Юлиусе Фучике, редакторе «Руде право».

Прага, 11 июня 1945 г.

Нижеподписавшийся инж. Владимир Казда, проживающий в Праге XII, Лобковицкая площадь, № 1, бывший чехословацкий политический заключенный, дает следующие свидетельские показания о г-не Юл. Фучике, редакторе «Руде право», на основе бесед, которые он, Казда, имел с недавно умершим, бывшим политическим узником г-ном И. Пешеком, директором школы и старостой Чешской учительской общины в Праге.

Весной 1944 г. в нацистской панкрацкой тюрьме я попал в камеру № 248, во втором коридоре отделения «Ц», где познакомился с директором школы И. Пешеком. Мы быстро подружились. Я узнал, что папаша Пешек долгое время сидел в камере (№ 267/П/Б) с Юлиусом Фучиком. Они стали близкими друзьями, и Юльча – так Пешек всегда называл Фучика – стал звать Пешека «папаша». Не проходило ни одного дня, чтобы папаша не рассказывал мне о Юльче, а позже Пешек попросил меня, чтобы в случае его смерти я передал информацию и свидетельство в соответствующие организации».

Папаша Пешек поведал следующее:

«Однажды к ним в камеру бросили страшно избитого, вернее сказать, истерзанного, полуживого человека. Это был Юльча Фучик Казалось, что в таком состоянии он не проживет и дня. Все тело его было синим и представляло собой сплошной кровоподтек. Лежать Фучик мог только на животе. Говорить не мог, лишь хрипел, когда набирал в легкие воздух. Непонятно, как человека в таком состоянии могли швырнуть в камеру, где единственным лечением была забота товарищей по заключению, которые обкладывали его раны мокрыми тряпками, изорвав для этого свое белье. Тюремный врач (должно быть, д-р Навара) сомневался в возможности спасти истерзанного Юлиуса. Комиссары из дворца Печека не разрешили госпитализировать Фучика в тюремной больнице. Было сказано: «Если он околеет, пусть околевает в камере».

Наперекор всему Фучик пережил критический день. Вместе с другим заключенным (к сожалению, не знаю его имени) папаша аккуратно каждый час обкладывал больного мокрыми тряпками. При новом врачебном осмотре больному вновь было отказано в транспортировке в больницу. На третий день в камеру притащили носилки. Мы подумали, что Юльчу поместят в больницу. Однако его унесли в канцелярию, где двое гестаповцев учинили новый допрос, несмотря на то что Фучик часто терял сознание. После этого бесчеловечного допроса его опять принесли в камеру.

Прошло несколько дней, в течение которых Юльчу оставляли в покое. Он понемногу начал приходить в себя. Каждый проведенный с ним час сближал нас, узников. Трое заключенных сменились за это время в камере. Побывал здесь молодой поляк-парашютист. Он так и не назвал своего имени и безымянным был отправлен в Польшу. Потом посадили пятнадцатилетнего мальчика Мирека. Вместе с родителями его расстреляли.

Папаша Пешек хорошо знал биографию Фучика от студенческих лет до работы в газете «Руде право», знал о его путешествиях в Советский Союз. Папаше Пешеку было известно и о глубоких чувствах Юлиуса к госпоже Фучик, о его гуманном отношении ко всем прогрессивным людям. Юлиус Фучик завоевал любовь и уважение не только товарищей по заключению, но и вызвал к себе симпатии «рассудительного» немецкого надзирателя. Последний, используя благоприятную обстановку, иногда снабжал его известной ему информацией и интересовался критическими высказываниями Фучика о политической обстановке. Юлиус Фучик – коммунист, твердо убежденный в победе идей марксизма-ленинизма. Уважение к Юлиусу – отважному, мужественному человеку и противнику нацизма – не осталось, как полагал директор школы Пешек, без внимания некоторых надзирателей. В камеру № 267 под видом заключенного подсадили немецкого шпиона. Но в первый же день Фучик и папаша раскусили этого типа и повели себя соответствующим образом. Однако, когда пришел немецкий надзиратель, чтобы у приоткрытой двери поговорить с Фучиком о «сложившейся ситуации», Юлиус не смог предупредить его. А шпион донес в гестапо, что некоторые тюремные надзиратели проявляют излишний интерес к Юлиусу. В результате Фучика поторопились отправить в Германию.

Допросы Фучика в гестапо папаша Пешек называл «холодным и горячим душем»; во время допросов Фучика то зверски избивали, то пытались склонить к признанию «приличным» обхождением. Однажды гестаповец-следователь устроил даже поездку в автомашине в Градчаны. Во время этой экскурсии Фучик смог насладиться красотой цветущей Праги. Гестаповец пытался внушить ему, что надо брать пример с более умных людей, которые гуляют на свободе без риска попасть за решетку из-за коммунистических убеждений и политической деятельности. Когда же не помогли ни «ласковое обхождение» гестаповцев, ни соблазнительные обещания, Фучика снова подвергли жестоким истязаниям. В то время он с горечью говорил о некоторых интеллигентах, которые теряют мужество под пытками гестаповцев и дают такие показания, которые обрекают на гибель других чешских людей. О стойкости Фучика на следствии говорят, как множество самих допросов, так и то обстоятельство, что своей несгибаемостью он снискал уважение даже у ведшего следствие комиссара. Когда тот оставался наедине с Фучиком, то обходился с ним по-человечески и высказывал ему свое восхищение.

Фучик говорил Пешеку о некоем Клецане и надзирателе немце Колинском. Клецана – насколько я помню – критиковал за его поведение на допросах. Колинскому Фучик передал на хранение свою рукопись, над которой тайно работал в камере. По мнению директора Пешека, речь шла о политических и критических заметках, касающихся обстоятельств ареста, обстановки в тюрьме и, возможно, о завещании Фучика коммунистической партии. Фучик ясно представлял свое положение как кандидата в смертники. Папаша Пешек несколько раз просил, чтобы я, в случае его смерти, разыскал записки Фучика. Данное свидетельство я представляю с той целью, чтобы привлечь внимание к розыску Колинского и рукописи Фучика.

По характеристике, которую я слышал от школьного директора Пешека, Фучик был мужественным, прекрасным человеком.

Инж. Владимир Казда».

Итак, папаши Пешека, посылавшего мне через Юлека в «четырехсотку» свои приветы, уже нет в живых. Умер Пешек, которого я никогда не видела, но к которому прониклась глубокой симпатией. Юлек рассказал мне, как заботился о нем «папаша». Это папаша Пешек послал мне с Юлеком кусочек сахару в день рождения в «четырехсотку». Пешек дожил до дня освобождения и умер. Семья проводила его в последний путь. А что с Юлеком?

Инженер Казда в своем письме сообщил, что Юлек в тюрьме Панкрац тайно писал. И я вспомнила, как однажды в «четырехсотке» Юлек сказал мне:

– Густина, я пишу в Панкраце.

– Кто выносит?

– Один немец надзиратель, – прошептал Юлек.

– Будь осторожен!

– Он надежный.

Больше я ничего не знала.

Я решила во что бы то ни стало разыскать Колинского и обратилась за помощью к товарищам из органов госбезопасности. Побывала я и в тюрьме на Панкраце. Ехала той же дорогой, по которой два с половиной года назад нас возила тюремная автомашина в гестапо. Теперь я сидела в трамвае, смотрела в окно. Возле меня были люди, которые громко беседовали. Вдруг я поймала себя на том, что с опаской оглядываюсь, не услышит ли эсэсовец? Часто и долго еще преследовали меня их призраки.

Войдя в здание тюрьмы, я была настолько взволнованна, что все время повторяла про себя: «Я свободна, гестапо не существует!». Когда назвала имя Колинского, дежурный подозрительно посмотрел на меня:

– Речь идет о Колинском, который сбежал к немцам?

– Этого я не знаю, но он был немец, – ответила я.

– В Панкраце как будто было два тюремщика под фамилией Колинский, – сказал дежурный. – Одного из них отправили в Терезин еще во время оккупации.

Но за точность информации дежурный не ручался. Я поехала в тюрьму на Карловой площади. И тоже безрезультатно.

Товарищ Гаша сообщил мне, что слышал, будто у какой-то гражданки хранится завещание Юлека. Неужели Юлек писал завещание? Какая-то мистификация, успокаивала я себя, тем более что Гаша не мог назвать имени и адреса женщины. Кто же ему сказал? Будто бы шурин. Я тут же позвонила по телефону Ладиславу Технику – шурину Гаши. «Да, это правда», – подтвердил Техник. Но имя той женщины он тоже не знал. Кто же ему сказал? Забыл! Столько событий происходило после освобождения! Подумав минуту, Ладислав добавил, что, кажется, это был Отокар Вюнш, но его сейчас нет в Праге.

Однажды ко мне пришел молодой товарищ – Ярослав Покорный. В 1942 г. он был арестован в Вальтровке, в Ионицах. Его тогда несколько раз привозили в «четырехсот^», и я по его просьбе передавала двум узницам, какие давать показания на допросе. Покорный рассказал, что в концентрационном лагере он познакомился с одним парнем, которого вначале приговорили к смерти, потом заменили десятью годами заключения и отправили в концентрационный лагерь. После освобождения он возвратился домой. Этот парень будто бы находился в одной камере с Фучиком до того рокового утра, когда за Юлеком пришли два стражника и увели на казнь.

– Не могу поверить этому. Кто он и как его зовут?

– Малый серьезный, – ответил Ярослав.

– Но ты хоть знаешь его имя?

– Конечно, знаю… О, черт! Как же его звать? Ведь я каждый день был с ним, он мне часто рассказывал о Юле. Обязательно вспомню! Я напишу своему товарищу в Пльзень! Что со мной происходит? Это теперь частенько случается. Не могу даже вспомнить имя близкого приятеля!

Наконец гость вспомнил имя пльзеньского приятеля. Я попросила его тут же написать письмо.

Тем временем я неутомимо продолжала поиски Колинского. Однажды товарищи из госбезопасности сообщили, что Колинский проживает в городе Колине. Это в шестидесяти километрах от Праги. Но как туда попасть? Поезда ходили нерегулярно. Всюду царил хаос. На улицах Праги мостовые были еще разбиты, кое-где сохранились остатки баррикад – свидетели недавних боев с немецкими фашистами. Товарищи из госбезопасности обещали отвезти меня в Колин. Тогда я работала в здании «Руде право», где занималась розысками произведений Юлека. На другой день после разговора в госбезопасности мне позвонили домой и попросили срочно явиться в секретариат «Руде право». «Юлек вернулся!» – мелькнула мысль.

Когда я примчалась, меня пригласили к главному редактору товарищу Барешу. В его кабинете сидели четверо мужчин: Бареш, двое из госбезопасности и незнакомый мне человек. Когда я вошла, незнакомец встал, улыбнулся:

– Колинский.

– Господин Колинский! Как я вас ищу!

– А я в свою очередь разыскиваю вас.

Передо мной стоял немец, хорошо говоривший по-чешски. Ведь Юлек упоминал, что его записки выносил немец. Разумеется, имя его не назвал.

Темные волосы, багровое продолговатое лицо, словно обмороженное, стройный. Ему, вероятно, не было еще и сорока. На несколько минут воцарилась тишина.

На столике, около которого сидел Колинский, лежали какие-то бумаги.

– Вы мне что-нибудь принесли?

Он подал два листа белой бумаги. Я взяла один. Это было последнее письмо товарища Эдо Уркса к жене, написанное перед самой отправкой в концентрационный лагерь Маутхаузен.

– Писал тайно в камере, – пояснил Колинский.

На листе стояла дата: «31 марта 1942 г.». Через двадцать дней после этого товарища Уркса казнили.

Второй лист – тоже письмо. Его написал 31 марта 1942 г. товарищ Вацлав Синкуле. Он погиб в Маутхаузене в тот же день, что и Урке. Оба – друзья Юлека по редакции «Руде право» – были арестованы в феврале 1941 г.

Письма вынес из нацистского застенка и спрятал надзиратель Колинский. Только теперь, по истечении более трех лет, они впервые увидели свет. Я держала их дрожащей рукой. Товарищу Урксу было всего 39, а Синкуле – 37, когда фашисты казнили их.

Колинский осторожно вынул из нагрудного кармана бумажник, открыл его, извлек несколько продолговатых пожелтевших листков и подал мне. Я посмотрела и узнала характерный мелкий почерк Юлека. Руки задрожали еще сильнее, слезы застилали глаза, и я ничего не могла прочесть.

Заметив мое волнение, товарищи посоветовали мне уйти. С Колинским, дескать, они разберутся сами. Но я не ушла. Смотрела на листки, читала их, не понимая смысла написанного, возвращалась снова и снова: «…не относит себя к ним. Уже одним этим был бы интересен…

Адольф Колинский, надзиратель из Моравии, чех из старой чешской семьи, выдал себя за немца, чтобы попасть в надзиратели тюрьмы в Карловом Градце, а потргл в Панкраце!»

Я осторожно переворачивала листок за листком. Ко-линский принес лишь несколько страничек, на которых Юлек писал о нем. Вдруг я обратила внимание, что листки пронумерованы —136, 137, 138, 139, 140, 141. Это, должно быть, именно то, о чем говорил Юлек: «Густина, я пишу в Панкраце». Но я не представляла, что он написал так много.

– Где же остальные странички? – спросила я у Колинского.

– Вот их-то я и должен теперь найти. Кое-что имеется в Йглаве, кое-что – в Гумпольце.

– Когда вы их привезете?

– Если удастся, через неделю.

Этот срок мне показался долгим, как вечность. Я не могла столько ждать и хотела ехать вместе с ним. Но товарищи успокоили меня и посоветовали оставаться в Праге. Опасаться нечего: рукопись я наверняка получу. Товарищ Тума прошептал:

– Не беспокойся, он привезет, ведь это сохранит ему жизнь. Он числится в списке военных преступников.

Колинскому выдали удостоверение, с которым он мог ехать в поезде, не опасаясь неприятностей, если бы кто-либо узнал в нем бывшего гестаповского надзирателя. Но он и не боялся, так как узники знали его как надзирателя, много и бескорыстно им помогавшего.

Та неделя была богата событиями. Я разыскала человека, который знал женщину, хранившую завещание Юлека. Это был редактор Вюнш. Но он не знал адреса той женщины. Ему нужно было это выяснить. Однажды вечером (было это в начале июля 1945 г.), возвратившись домой, я нашла в почтовом ящике записку следующего содержания: «Фамилия той гражданки, у которой завещание Юлы, Скоржепова, проживает у «Звезды» в Бржевнове, на Окраине, дом № 8. Каждую среду она бывает на Славянском острове. Мы могли бы вместе пойти на Остров, чтобы тебе не ехать к Белой Горе. Это очень далеко».

Далеко! Да я готова была ехать на край света. Но было уже поздно, и я не решилась беспокоить Скоржепову.

Ночью несколько раз вставала, зажигала свет и глядела на часы. Мне казалось, что прошло уже много времени. Но стрелки часов показывали лишь два часа ночи. Скоржепова… Кто она? Как к ней попало завещание Юлека? Неужели Юлек действительно не возвратится? Ведь приезжают же на родину освобожденные узники, о которых ничего не было слышно.

За окном забрезжил рассвет, запели птицы – предвестники нового дня. Вот так же и в Панкраце за окном камеры каждый день радостно выводил трели черный дрозд. Когда мы жили с Юлеком в Хотимерже, то часто слушали дрозда, который высвистывал первые такты «Флорентийского марша» Фучика. Сколько же времени прошло с тех пор? Пять лет!


Я снова задремала… Проснулась… За окном ярко светило солнце. Внезапно меня пронзила мысль: нужно скорее ехать к Скоржеповой на Белую Гору. И вот я уже звоню у калитки небольшого домика. Вышла еще совсем молодая, опрятно одетая, очень симпатичная женщина. Я назвала свою фамилию и сказала, что пришла за завещанием мужа. Хозяйка пригласила меня в квартиру. В комнате она открыла выдвижной ящик, достала продолговатую жестяную коробку, извлекла заботливо упакованные листки и подала их мне. Я распаковала их и быстро пробежала глазами. Конечно же это почерк Юлека! Сердце учащенно забилось, горло сдавили спазмы… Через некоторое время, немного придя в себя, я бережно положила все в сумочку.

– Как попали к вам эти листочки, пани Скоржепова?

Она рассказала, что листки прислал ей муж. Он также был в тюрьме Панкрац и работал коридорным, когда там сидел Юлек. Муж пересылал ей письма многих узников. Приносил их чешский стражник Ярослав Гора. Эти листки муж прислал весной 1943 г.

– Где же ваш муж? – спросила я.

– Он казнен в 1944 году.


Рукопись Юлека Скоржепова сложила в жестянку и спрятала в погребе под картошкой. Скоржепова показала письмо мужа, присланное через Гору вместе с рукописью Юлека. Он писал ей:

«Моя дорогая, мы не одни, которых постигла такая тяжкая судьба. Приведу тебе лишь один из примеров, касающийся моего хорошего друга – писателя Юлиуса Фучика…

Посылаю тебе часть его записок из Панкраца, которые посвящаются его жене и где написано также его завещание. Прошу тебя спрятать эти листочки самым тщательным образом. Они очень ценны».

Распрощавшись со Скоржеповой, я вышла. Было прекрасное летнее утро. Я снова просмотрела листки, исписанные Юлеком, в левом углу которых стояли порядковые номера, а в правом – буква «Р», как и на листочках, которые показывал мне Колинский.

В начале июля 1945 г. Колинский привез 158 пронумерованных листков Юлека. На первом было написано:

РЕПОРТАЖ С ПЕТЛЕЙ НА ШЕЕ – Ю. Ф. —

В тюрьме гестапо в Панкраце

Весна 1943 г.

Юлиус Фучик
Репортаж с петлей на шее[55]55
  Перевод Т. Аксель и В. Чешихиной.


[Закрыть]

Вместо предисловия

Рассказ Колинского о том, как Юлиус Фучик писал «Репортаж с петлей на шее»

«Господин Фучик долгое время не доверял мне. Я давно предлагал ему бумагу и карандаш, но он хотел прежде основательно изучить меня. И вот однажды сказал: «Колинский, будем писать. Только от вас зависит, чтобы это никому не попало в руки. Вы знаете, что мне уже нечего терять, веревка и так мне обеспечена».

Я ответил Фучику: «Не бойтесь, об этом никто не узнает».

Теперь, приходя на службу, я каждый раз, улучив минуту, приносил ему в камеру несколько листков бумаги и карандаш. Все это он прятал в сенник. После этого я отправлялся в обход. От глазка к глазку в двери каждой камеры. Это занимало не менее двадцати минут. Закончив обход, я останавливался у камеры 267, в которой сидел Фучик, стучал в дверь и тихо говорил: «Дальше!». Это был сигнал, что можно писать. Пока он писал, я прохаживался около его камеры и наблюдал. Если меня вызывали, я двумя ударами в дверь давал знать об этом, и Фучик все немедленно прятал. Свою работу ему приходилось часто прерывать. Он писал лишь в мое дневное дежурство. Иногда напишет всего два листка, и хватит. Постучит в дверь камеры, что, дескать, на большее не способен. Порой, обычно в воскресенье, когда в тюрьме, если можно так выразиться, бывало немного спокойнее, Фучик успевал написать семь страниц сразу. В подобных случаях он стучал в дверь и просил, чтобы я заточил ему карандаш. Случалось и так, что он не мог писать, потому что очень грустил. Это происходило с ним, когда узнавал, что кто-нибудь из его товарищей погиб.

Как только Фучик кончал писать, он стучал в дверь и отдавал мне исписанные листки. Карандаш тоже всегда возвращал. В тюрьме я прятал листки в уборной за трубой. Во время дежурства я никогда при себе ничего не держал: ни писем, которые через меня пересылали некоторые заключенные своим родным, ни каких-либо иных письменных материалов.

Вечером, уходя со службы, я прятал листки под подкладку крышки портфеля, на случай проверки. Портфель у меня всегда был наготове, не заперт, а крышку я придерживал рукой, так что никогда ничего не находили. Несколько раз господин Фучик передавал исписанные листки стражнику Ярославу Горе.

Часть рукописи я некоторое время прятал у свояченицы. Позже, когда познакомился с Иржиной Заводской, передавал ей листки Фучика. Она отвозила их в Гумпольц к своим родителям, и те хранили их».

Снова и снова я просматривала рукопись. Непонятно, почему Юлек каждый листок «Репортажа» обозначал буквой «Р». Не писал ли он еще чего-нибудь в тюрьме?

Встретившись с Колинским, я спросила его об этом. Он ответил, что Юлек действительно еще что-то писал.

– А где это?

– У Шпрингла.

Я немедленно позвонила товарищу Шпринглу.

Тот ответил, что отдал мне все, что имел. Действительно, я получила от него пять тетрадей, которые ему удалось спасти при уничтожении нашей библиотеки. В данном случае речь шла о тюремной рукописи! Вдруг он сказал:

– Может быть, есть что-нибудь в папках, которые принес мне Колинский еще во время оккупации. Я совсем забыл про них. Они спрятаны у моего брата.

Через несколько дней я уже держала в руке восемь листков, исписанных Юлеком тайно в тюрьме. Каждый листок в правом углу был обозначен буквой «Л». На первом листке отрывок из стихотворения Ф. Кс. Шальды:

 
Мои плоды из тех, которые долго не зреют,
Они наливаются сладостью лишь в туманах лугов,
унылых низин,
Поднимаясь из вод, черных, глубинных,
Когда на горах уже лежит первый снег.
 

На следующих трех листках было письмо Юлека от 28 марта 1943 г. с пометкой «Густине»:

«Милая моя!

Почти нет надежды на то, что когда-нибудь мы с тобой, держась за руки, как малые дети, пойдем по косогору над рекой, где ветер и ярко светит солнце. И очень мало надежды на то, что я смогу когда-нибудь в тиши и душевном покое, окруженный друзьями-книгами, написать то, о чем мы с тобой говорили и что накапливалось и зрело во мне двадцать пять лет. Часть жизни у меня уже отняли, когда погребли мои книги. Однако я не сдаюсь, не уступаю, не допускаю, чтобы и другая часть погибла бесследно в белой камере № 267. Поэтому в часы, которые краду у смерти, я пишу эти заметки о чешской литературе. Никогда не забывай, что человек, который вручит их тебе, дал мне возможность не умереть всему. Карандаш и бумага, которые он дал, волнуют меня, как первая любовь. Я теперь больше чувствую, чем думаю, больше мечтаю, чем подыскиваю слова и составляю фразы. Трудно писать без материалов, без цитат, и поэтому кое-что из того, что я так отчетливо вижу, прямо-таки ощутимо представляю себе, покажется, быть может, неясным и нереальным тем, к кому я обращаюсь. Поэтому я пишу прежде всего для тебя, моя дорогая, для моей помощницы и первой читательницы. Лучше тебя никто не поймет, что было у меня на сердце, и, вероятно, вместе с Ладей (Штоллом. – Г. Ф.) и моим седовласым издателем (Гиргалом. – Г. Ф.) дополнишь то, что будет нужно. Мое сердце и голова полны, но вокруг – голые стены. Трудно писать о литературе, не имея под рукой ни одной книжки, которую можно было бы приласкать взглядом.

Странная вообще у меня судьба. Ты знаешь, как я любил раздолье, ветер и солнце и как хотел быть всем, что живет под ним: птицей или кустом, облаком или бродягой. Но мне приходится годы, долгие годы жить под землей, разделяя участь корней. Невзрачных, пожелтевших корней, среди мрака и тлена, что держат над землей дерево жизни. Никакая буря не вырвет дерево, корни которого крепки. В этом их гордость. И моя. Я не жалею об этом, не жалею ни о чем. Я сделал, что было в моих силах, и делал с радостью. Но свет – свет я любил и хотел бы расти ввысь и хотел бы цвести и созреть как полезный плод. Ну что ж. На дереве, которое мы, корни, держался удержали, вырастут, расцветут и созреют плоды поколения новых людей – социалистические поколения рабочих, поэтов, литературных критиков и историков, которые пусть позже, но лучше расскажут и о том, чего я рассказать уже не смог. Тогда, быть может, и мои плоды созреют и станут немного слаще, хотя на мои горы никогда уже не падет снег.

Камера 267.

28 марта 1943».

На остальных четырех листках Юлек писал:

«О характере чешской литературы

Пять лет меня преследует и манит эта тема. Я отходил от нее и опять возвращался, накапливал материал, а затем снова убегал. Я немного боялся ее. Она казалась мне чересчур обольстительной, очень схожей с размышлениями о смысле истории народа, о национальном характере и, как иначе еще именуются те коллекции мыслей, весьма красочных, но в то же время очень наивных. Теперь с несколькими пригоршнями памяти вместо собранного материала я все же должен с ней рассчитаться.

Можно ли говорить о каком-то цельном характере чешской литературы?

Существует ли вообще какой-то монолитный характер у народа? На этом именно и терпят крушение. Именно потому и наивны все те рассуждения о национальном характере, что нет и не может быть цельного характера у народа, который разделен на враждующие классы с антагонистическими интересами. Подтверждений этого вывода найдешь сколько угодно. Но, вероятно, нагляднейший пример из всей нашей истории мы находим в наших собственных переживаниях в 1938-м и в последующие годы. Что считать свойственным чешскому характеру? Восторженное отношение и прямо-таки страстность, с которыми чешский народ сверг капитулянтское правительство, либо хладнокровность, с которой чешские баре подготовляли и осуществили эту капитуляцию? Деятельный, дальновидный героизм чешского народа, когда оккупирующая армия заполнила его страну, – либо убогое, слепое, удовлетворенное похлопывание чешских торгашей себя по коленям оттого, что теперь их гроши наконец будут в безопасности?

Мы будто бы колеблемся между Западом и Востоком– такую главную черту открыл когда-то Махар в чешском национальном характере. Наше время показало сущность этого колебания на деле. Ты не найдешь в этом абсолютно ничего нерешительного. Напротив, ты увидишь это весьма решительным и закономерным. Это чешский буржуа душой и телом льнет к Западу. Чешский же народ, наоборот, – к Востоку. Не потому, что там Запад, а тут Восток, не потому, что там Европа, а тут Азия, не потому, что там германцы либо романцы, а тут славяне, а потому, что там, на Западе, кое-как в общем держится капиталистический строй, но тут, на Востоке, сам народ по-своему и в свою пользу управляет своей судьбой. И, невзирая на магнитную стрелку, симпатии чешского народа и симпатии чешской буржуазии были бы притянуты совсем в обратном направлении, если бы на Западе – во Франции, в Англии либо в Германии – победил социализм, а Россия была бы последней надеждой капитализма.

Интересы классов сильнее интересов народа. Если интересы одного класса тождественны народным, то интересы другого класса находятся в резком противоречии с ними. Поэтому ты не можешь говорить о национальном характере, ибо нет какого-либо единства характера, потому что даже характер великих целых не образовывается по каким-то романтическим правилам, а выковывается в борьбе интересов.

Поэтому ты не можешь говорить и о едином характере всех политических и духовных интересов народа.

Поэтому ты не можешь говорить о едином характере литературы каждого народа.

И именно поэтому я отваживаюсь говорить о характере чешской литературы».

Мне удалось разыскать также бывшего полицейского чеха Ярослава Гору, который служил в тюрьме Панкрац десять месяцев: с февраля по декабрь 1943 г. За помощь заключенным он был арестован и отправлен в концентрационный лагерь Маутхаузен, а позже – в Гусен.


Рассказ Ярослава Горы о «Репортаже с петлей на шее»

«С Колинским мы служили в тюрьме Панкрац в одном коридоре, помогая друг другу. Вскоре, однако, эсэсовцы заподозрили что-то неладное в нашей дружбе. Кто-то обратил внимание начальника тюрьмы Соппа на наши отношения. В начале апреля 1943 г. Сопп даже видел нас вместе. Он вызвал Колинского в караульное помещение и что-то кричал по-немецки. Потом вызвал меня и тоже кричал, но я ничего не понял, так как не знал немецкого. Вскоре Колинского перевели на этаж выше – на второй этаж.

После инцидента с Соппом Колинский сказал мне, что Фучик – его камера была на первом этаже – что-то пишет, я должен приносить ему в камеру бумагу, карандаш и караулить, чтобы его не накрыли. Тогда, в апреле 1943 г., я не придавал этому значения, потому что многие из заключенных в панкрацкой тюрьме что-нибудь писали. Фучик, сказал мне Колинский, пишет нечто такое, что может создать лишь писатель и журналист. Они, мол, договорились, что он, Колинский, написанные Фучиком листки спрячет, а после освобождения передаст кому следует. Когда я заговорил об этом с Фучиком, он пришел в восторг. Карандаш и бумага, говорил он, два чарующих слова, о которых я только мечтал, стали реальностью.

Потом все пошло своим чередом. Я приносил ему карандаш, вернее, небольшой огрызок карандаша, а иногда лишь кусок графита, а страницами служили обрезки бумаги, которые давали заключенным в камеры. Для Фучика я подбирал обрезки пошире. Дальше задача заключалась в том, чтобы следить, как бы Фучика не накрыли. Вместо Колинского со мной теперь дежурили другие эсэсовцы, чаще – Ганауэр. Но я вскоре понял, что сумею обвести его вокруг пальца, если возникнет опасность, и вовремя предупредить Фучика. Чтобы как-то замаскировать свою работу, Фучик накрывал стол простыней, словно скатертью. Садился спиной к двери. Приподняв край простыни, он клал листок бумаги на голую доску стола и писал. Если бы в камеру внезапно вошел эсэсовец, Фучик успел бы прикрыть листок простыней. Старый Пешек стоял у двери и чутко прислушивался. Один мой легкий удар ключом в дверь камеры означал: «Все спокойно. Можно писать дальше». Два удара – «Прекратить работу»: или я должен уйти, или надвигается опасность. Как только Фучик исписывал один листок, самое большее два, я незаметно забирал их, чтобы не рисковать и не оставлять их в камере, а затем прятал в клозете. Когда Фучик заканчивал работу, он возвращал мне карандаш. Это были прекрасные для нас троих минуты. Мы радовались тому, что в тот день все кончилось благополучно, и вздыхали с облегчением. У папаши Пешека иногда даже бывали мокрые глаза. Фучик читал ему написанное, а старик переживал до слез.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации