Текст книги "Поляк. Роман первый"
Автор книги: Дмитрий Ружников
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 29 (всего у книги 34 страниц)
III
Когда польская делегация садилась в поезд, маршал Советского Союза Михаил Николаевич Тухачевский смотрел на пробегающие поля в окно другого поезда и понимал, что его жизнь закончилась. Ему даже не дали возможности позвонить домой жене и матери – принесли приказ о снятии с должности заместителя наркома обороны и назначении на должность командующего Приволжским военным округом, посадили в поезд и сказали, что семья прибудет к нему в Куйбышев. В купе напротив него неотлучно сидели два сотрудника НКВД. Пистолета у Тухачевского не было.
Тухачевский вспомнил разговор и предупреждение Глеба. И вспомнил знаменитого комкора Гаю Гая. Того так же в тридцать пятом арестовали и дали пять лет лагерей. И никто не возмутился. Гай после суда, на пересылке, убежал, и его ловили по всей стране. Поймали и расстреляли. «Неужели как Гая? Но я же не комкор. Я маршал! Сталин, наверное, не знает, что меня арестовали. Но как без его ведома меня смогли бы снять с заместителя наркома обороны? Нет, он не знает. Надо по приезде сразу же позвонить Иосифу Виссарионовичу. Это какая-то дикая ошибка… И то, что это Ворошилов, понятно. Но неужели Сталин, великий Сталин, слушает бредни этого незаслуженно увешанного орденами, не понимающего ничего в современной войне придурка? – и вдруг вспомнился Фрунзе. – Неужели все началось с Фрунзе, с его смерти? Многие тогда говорили, что убили его на операционном столе. Нет, это все неправда. Приеду в Куйбышев и поеду обратно. А может, и раньше… сейчас вот на станции войдут и принесут приказ за подписью самого Сталина, отменяющий приказ Ворошилова. Сталин быстро разберется, кто прав, а кто виноват…
А в это время всю его семью арестовывали и заталкивали в крытые черные машины, из-за цвета и страха перед ними метко прозванные в народе «воронками».
И только Тухачевский вошел в пустой кабинет командующего округом, снял шинель и тяжело сел за стол, как вошли сотрудники НКВД, предъявили ордер на его арест как командующего округом и, не разрешая надеть шинель, вывели из здания штаба округа во двор и грубо затолкали в «воронок». А настоящий командующий округом сидел в соседнем кабинете, ничего не понимая и боясь, что вот сейчас войдут особисты и его арестуют. А к нему через полчаса зашли, извинились, поблагодарили от имени наркома обороны за проявленную большевистскую бдительность и попросили вернуться в кабинет.
Через три дня Тухачевский был доставлен в Москву, в здание НКВД на площади Дзержинского, которое в народе продолжали называть Лубянкой, куда уже свозились арестованные знаменитые командармы и комдивы. Исполнялось приказание Сталина отобрать из группы высшего командного состава Красной армии лиц для открытого судебного процесса. Страна, народ должны были знать своих врагов в лицо!..
Сталин вызвал Ежова и, когда тот, потный от страха, вошел в кабинет, спросил тихо, по-доброму, с мягким кавказским акцентом, есть ли у товарища Ежова человек, который может заставить Тухачевского во всем признаться.
– Как говорит наш генеральный прокурор товарищ Вышинский: «Признание обвиняемого является лучшим доказательством его вины!» У тебя есть такой человек?
– Так точно, товарищ Сталин. У нас в НКВД есть сотрудник – капитан Архип Ферапонтов. Он был денщиком у Тухачевского еще на империалистической войне, а потом его ординарцем на гражданской. Это он сообщил в ВЧК о побеге Смирнитского в девятнадцатом году. Это он тогда же помог, чтобы шифрограмма товарища Ленина о необходимости срочного расстрела Колчака не попала к Тухачевскому. Он у нас в ВЧК с восемнадцатого года.
– У тебя ценные кадры работают, товарищ Ежов. Хорошо! Можешь применять к арестованному любые методы пыток для признания его вины. К родственникам тоже. Мне нужен быстрый результат. Но запомни – Тухачевский мне нужен живым и без видимых следов пыток. Над ним и его сообщниками будет суд. Я твое усердие знаю. Никаких следов – понял? На родственников это не распространяется.
IV
Первый допрос Тухачевского проводил сам Николай Иванович Ежов. Любил Ежов, когда подследственные – этот мусор, пыль – плачут и признаются во всех смертных грехах. Думал, что это они от одного его «ежовского» взгляда раскаиваются. Вот он, Ежов… он бы ради партии все выдержал! Он вспомнил, как арестовывали прежнего наркома внутренних дел Генриха Ягоду, который оказался замаскированным врагом народа Енохом Гириевичем Иегодой. Когда у Ягоды в кабинете открыли сейф, в нем оказались одни порнографические фотографии и две пули, которыми прикончили врагов народа Зиновьева и Каменева. Вот эти пульки сейчас лежали уже в его, ежовском сейфе, и те картинки лежали. Иногда с большим удовольствием посматривал… Так Ягода при аресте обгадился. Его в подвал Лубянки штыками гнали, чтобы не прикасаться…
(Когда Ежова вот так же поволокут прямо из кабинета вниз, в подвал, он так обгадится, что к нему приближаться побрезгуют. Так и пристрелят изгаженного, не притрагиваясь…)
Тухачевский все отрицал и требовал встречи со Сталиным. Все предъявляемые обвинения называл вымыслами.
– Мы же с вами, Николай Иванович, знаем друг друга много лет. Неужели вы верите всем этим бредням о моей шпионской деятельности?
– Ладно, – сказал Ежов, – все равно признаешься.
– В чем, товарищ Ежов?
– Я вам не товарищ!
И ушел. А пришел Архип Ферапонтов.
– Архип? Ферапонтов? А ты-то почему здесь? Не разгляжу, в каком ты звании? – удивился Тухачевский.
– Я, ваше благородие, – сказал Архип. – Я здесь с того дня, как вы меня от себя-то выгнали. Помните, в Омске? А звание у меня – капитан государственной безопасности. Чувствуете – безопасности! Ну зачем запираетесь, Михаил Николаевич? Признайтесь – и пытать не будут, даже не расстреляют, в тюрьму посадят, и все.
– Хороший рост из безграмотного ординарца. Чем такое заслужил? И в чем я должен признаться? В том, чего никогда не делал? Я за советскую власть кровь проливал, армиями и фронтами командовал – врагов бил, маршалом стал.
– Ты уже не маршал, ваша благородь, ты жук навозный. Ты лучше расскажи, о чем ты говорил у себя дома с заклятым нашим врагом, польским подполковником Смирнитским, что тебе дружком приходится аж с четырнадцатого года?
– Так ты же с нами в атаку-то вместе ходил на германском фронте. Чего же спрашиваешь? Впрочем, ты не ходил.
– Может, и ходил, да вы не замечали. Только я с двадцатого в нашей большевистской партии и капитаном стал за борьбу с такими, как ты, врагами советской власти. А ты, мразь, с пятнадцатого по семнадцатый у немцев кофеек попивал.
– Я пять раз бежал из плена.
– Ага, я твои показания читал. И про дружка твоего, француза, что против нас в двадцатом в Польше воевал, как его… де Голль, кажется, тоже читал. Он сейчас уже генерал. Ты, ваша благородь, думал, что мы ничего не узнаем? Куда нам – мы же и читать-то не умеем. А вот все мы знаем. Ты зачем тогда, в Омске, в девятнадцатом, Смирнитского-то от расстрела спас да помог ему бежать? Агент он твой был? Колчака хотели спасти? Подписывайте признание, и будет с вас, ваше благородие. Я к вам, можно сказать, с любовью за прошлые заслуги: как-никак сапоги вам мыл. У других бы я, Михаил Николаевич, ничего бы не просил – там за дверью мои люди стоят, от одного их вида людишки обделываются и признаются, что маму родную убили.
– Ты меня не пугай, Архип, я в отличие от тебя смерти в глаза не раз смотрел. Ты-то, как известно, в пятнадцатом быстро на склад убежал – болезнь какую-то нашел. Да и в восемнадцатом, когда я тебя нашел, не жил – пресмыкался.
– Так это что же – мне сейчас надо вам в ножки кланяться?
– А ты наручники сними, и посмотрим, кто кому поклонится.
– Хорошо. Сейчас посмотрим. Эй, заплечных дел мастера – ваш выход… Я пошел, ваше благородие, а вы с моими орлами поговорите, – Ферапонтов пошел к двери, в которую входили два крепких солдата. Проходя мимо них, Ферапонтов прошептал: – Голову, лицо, шею и руки не трогать. И чтобы живой был. Я через двадцать минут вернусь. Смотрите у меня, если хоть царапину увижу.
Ферапонтов не вернулся ни через полчаса, ни через два часа… А потом был еще один день, и еще день… Тухачевский, весь, кроме лица, шеи и кистей рук, превращенный в кусок кровавого мяса, молчал, ничего не признавал и только хрипло требовал встречи со Сталиным.
Архипа Ферапонтова вызвал к себе сам товарищ Ежов и строго спросил:
– Почему нет признания Тухачевского?
– Молчит! Сильный! – был ответ.
– Плохо работаете, товарищ Ферапонтов. Разрешаю показать ему жену. Вид сделайте соответствующий, не мне вас учить. Не добьетесь признания за сутки – заменю, а вас разжалую со всеми вытекающими последствиями.
Архип хорошо знал, что означают такие «последствия».
Ночью Тухачевского из подвала, где пытали, привели в кабинет к Ферапонтову. Посадили на стул.
– Ну что, Михаил Николаевич, будем подписывать признание или нет?
– Я требую встречи со Сталиным, – просипел Тухачевский. На лице и правда не было ни одной царапины. Только сплошная боль в глазах.
– Зря! Ну что ж, я вас, ваше благородие, предупреждал. Ведите его обратно в подвал, в пятую камеру.
Тухачевского, так как он не мог идти, надев на голову мешок, потащили в подвал и, втащив в камеру, усадили на стул, застегнув наручники за спиной.
– Я вас, Михаил Николаевич, предупреждал, что вы своим молчанием, делаете только хуже для себя и своей семьи? Снимите с него мешок, – раздался спокойный голос Ферапонтова.
Мешок сняли. Тухачевский вначале из-за полумрака ничего не увидел, а когда пригляделся, то непроизвольно вскочил, но подняться не смог – заведенные назад руки в наручниках были пристегнуты цепью к кольцу в стене.
В середине комнаты к крюку в потолке за руки была подвешена голая женщина. На голове у нее был мешок, а до пола она доставала только кончиками пальцев ног. Все тело было в кровавых полосах от ударов плеткой.
– Ну что, Миша, может, хватит? – спросил Ферапонтов.
– Суки! – закричал Тухачевский.
– Так, снимите с нее мешок и дайте пару хороших плетей, чтобы кровь полилась. И пусть посмотрит, из-за кого она так мучается.
С женщины сорвали мешок, повернули лицом к Тухачевскому. Это была жена Тухачевского – Нина Евгеньевна. Узнать ее было трудно, все лицо – сплошной синяк. Солдат в синей гимнастерке без знаков различия размахнулся и ударил плетью по белому телу женщины, кожа лопнула, брызнула кровь – она закричала, он ударил еще раз – завыла.
– Стойте, суки! Отпустите жену. Я все подпишу.
– А я вам, ваше благородие, что говорил, а вы упирались. Дайте еще разок и снимите.
– Нет! – закричал Тухачевский. – Я все подпишу. Только ее отпустите.
– Ладно, поверим в ваше дворянское слово. Ее снимите и в камеру. А его благородие ведите обратно ко мне в кабинет.
В кабинете Тухачевского посадили за стол, дали ручку и бумагу, с обеих сторон встали два сотрудника НКВД – как бы чего не учудил. Перед Тухачевским положили исписанный лист бумаги.
– И всего-то дел – перепишите аккуратненько, Михаил Николаевич, – ласковым голосом произнес Ферапонтов.
– А жену отпустят? – спросил с жалостью и слезой в голосе Тухачевский.
– А зачем она нам нужна? Она не командарм. Ну из квартиры-то, конечно, придется съехать в другую, поменьше.
Тухачевский взял ручку и начал писать…
– Вы, ваше благородие, аккуратно пишите, без ошибок, – осклабился в улыбке Архип Ферапонтов.
В теплый, солнечный июньский день 1937 года в здание Верховного Суда СССР на заседание закрытой военной коллегии привезли восемь изменников родины: Тухачевского, Уборевича, Корка и других высших командармов и комдивов Красной армии. Судьи, прижавшись друг к другу, сидели за столом так, что председателю тяжело было вставать, и он почти весь процесс стоял, что очень ускорило дело: не затягивали – шли по вопросам быстро. В состав суда входили маршалы Блюхер и Буденный. Приговоренные сидели сбоку за небольшой деревянной переборкой. Лица их были бледны, а глаза – глаза уже покойников! Позади каждого стоял красноармеец с винтовкой со штыком. Суд признал всех виновными в подготовке к свержению советской власти, заговоре, шпионаже в пользу Германии и Польши, проведении террористических актов, подготовке поражения Красной армии и приговорил всех к высшей мере социалистической защиты – расстрелу.
У обвиняемых не было адвокатов, и решение суда не могло быть обжаловано. Председатель суда товарищ Ульрих удостоился великой чести – был принят в Кремле Сталиным. Сталин читал все протоколы допросов и сказал Ульриху:
– У сотрудников НКВД масса ошибок. Не только грамматических. Я тут подправил, как надо. Василий Васильевич, ваша задача принять быстрое и правильное решение. Не забывайте, товарищ Ульрих, что это только начало. Надо с корнем выкорчевать всю эту троцкистскую сволочь из армии. Скоро война! И не дайте им возможности отказаться от показаний. Они должны признаться! Все должны быть приговорены к высшей мере – расстрелу.
А обвиняемые и не могли получить другую меру: они вставали и односложно признавались во всех своих подлых делах, что еще раз подтвердило гениальную юридическую норму прокурора Вышинского: признание обвиняемого – царица доказательств. Ни один не сказал, что не виновен!
Тухачевский и командармы сидели в обычных, застиранных солдатских гимнастерках без знаков различия. Следов побоев на лицах и на руках ни у кого не было. Ульрих настолько уверовал в свою правоту и в их признание своей вины, что даже задал вопрос: а не применялись ли по отношению к ним, чтобы получить доказательства, недозволенные методы воздействия. Все ответили отрицательно. Суд прошел быстро.
В зале суда велась киносъемка и была приглашенная «общественность», которая, услышав приговор, рукоплескала и кричала: «Смерть шпионам! Смерть врагам народа!» Эту пленку показали всему советскому народу, чтобы граждане видели, как руководство страны борется с врагами народа. И лозунги «Смерть шпионам!», «Смерть врагам народа!» становились главными лозунгами в стране – они, как ручейки, вырвались из этого зала и потекли по всей необъятной стране от края до края бушующей рекой. Сталин готовил Красную армию и страну к войне!..
На Лубянку обвиняемых не повезли. Им надели мешки на головы и провели в подвал здания Верховного суда.
– Ну, становись, ваше благородие, к стеночке, – услышал последнее Михаил Тухачевский. – Прощаться не будем.
– Что с моей семьей, Архип? – крикнул из мешка Тухачевский.
– Как что? Как и положено – она за тобой последует. Неужели не догадывался? А женой твоей мои бойцы попользовались от души. Красивая, бля…
– Сволочь! – успел крикнуть Тухачевский.
Архип Ферапонтов нажал на спусковой крючок…
Древний дворянский род Тухачевских, в котором было так много польской крови и который так много дал России хороших и смелых людей, бесстрашно защищавших и царя, и новую советскую власть, прекратил существование.
Жена Тухачевского Нина Евгеньевна – расстреляна.
Братья Николай и Александр – расстреляны.
Мать, Мавра Петровна, умерла в ссылке от голода.
Дочь Светлана сослана в лагерь. Погибла.
Сестра Ольга, жены братьев, муж Ольги сосланы в лагеря. Погибли.
V
В далекой Польше подполковник Глеб Смирнитский, придя домой, взял бутылку водки, черный хлеб, два стакана и заперся в своем кабинете. Он разлил водку в стаканы, на один положил кусок черного хлеба и поставил в углу, под православной русской иконой Казанской Божией Матери, что всегда охраняла и оберегала русское воинство. Рядом поставил пожелтевшую от времени фотографию с двумя молодыми, очень красивыми офицерами в форме поручиков лейб-гвардии Семеновского полка и положил красивую шашку с боевым орденом на эфесе. Глеб выпил стоя, сел, обхватил голову руками и, приговаривая: «Ах, Миша, Миша…» – заплакал.
На столе лежала советская газета «Правда», где было сказано, что враг народа Тухачевский понес суровое и справедливое наказание. Смирнитский по каналам польской разведки узнал, что расстреляны еще семь высших командиров Красной армии. Но что было самым ужасным – вся семья Тухачевского была репрессирована.
«Ах, Миша, Миша, друг…» – шептал и плакал Глеб Смирнитский.
Он не знал, что были уничтожены за связь с врагом народа Михаилом Тухачевским Юлия Кузьмина – его последняя любовь, а заодно и ее бывший муж – комиссар Балтфлота Николай Кузьмин. Уничтожать – так всех! Никакой памяти!
Сухорукий последователь больного на голову вождя в бреднях о своей коллективизации только-только расстрелял, уничтожил голодом, миллионы граждан страны и тут же, готовясь к новой войне, начал уничтожать другие сотни тысяч и миллионы. Коллективизация! Индустриализация! Подготовка к последней войне! Вожди один другого стоили…
А вокруг страх, страх, страх…
Что-то надломилось, сломалось внутри Глеба Смирнитского после известия о гибели Михаила Тухачевского и всей его семьи. Глеб ходил на службу, но как будто и не служил. Всякий интерес к службе, к подготовке армии к войне, в которую руководство Польши, подписав мирный договор с Германией, не верило, у него пропал. Как тогда, в двадцатом, он вдруг почувствовал огромную усталость от своей военной профессии. Он не хотел больше служить и написал рапорт о досрочной отставке. Это в сорок три года! Его вызвали в министерство обороны и посоветовали «не валять дурака» и забрать рапорт обратно. Смирнитский вспылил, чего за ним никогда не замечалось:
– Я не желаю служить в армии, которая заодно с гитлеровской Германией. Более того, я не желаю служить и правительству, которое не просто подписало договор с гитлеровской Германией, но и помогло немцам захватить Чехословакию, введя на ее территорию польские войска… Вы, видимо не понимаете, что следующей страной, на которую нападет Гитлер, будет Польша! Неужели вы думаете, что какие-то бумажки и ваши союзы его остановят? Да первое, чего потребует от Польши Германия, – это вернуть ей Данциг и морское побережье, чтобы как в той, проигравшей войну германской империи иметь прямой сухопутный путь – польский коридор в Восточную Пруссию. А что будет с польскими евреями, с миллионами евреев – наших соотечественников? Гитлер же провозгласил своей целью уничтожение евреев и славян. Или, может быть, поляки не славяне и немцы ограничатся русскими? Так для наступления на Россию им потребуется Польша как плацдарм, как тогда Ленину нужна была Польша как плацдарм для захвата Германии!..
Его удивленно выслушали.
– Вы, Смирнитский, всегда для нас были странным и непонятным. Вас еще тогда, в двадцатом, надо было уволить из армии, когда вы отказались давать присягу офицера Польской армии. Да Пилсудский вас защитил. Сказал, что вы офицер Русской императорской армии – армии, которой нет. И до смерти вас защищал, считая вас одним из главных разработчиков плана «Битвы на Висле». Но Юзеф ошибался. Вам присвоили подполковника и послали в Москву, чтобы вы через своего дружка Тухачевского выяснили военные возможности советов и вообще помогли нашей разведке завербовать Тухачевского. А вы ничего не сделали.
– Если бы я знал, для чего вы меня посылаете в Москву, я бы уже тогда подал рапорт об отставке.
– Вас, Смирнитский, надо бы арестовать и отдать под суд, но вы слишком известны среди польских военных… Придет время, мы вас арестуем и осудим. Недолго осталось.
– Когда это время придет, тогда и арестуете, а пока прощаюсь. Честь не отдаю – не заслуживаете!
Глеб Смирнитский получил приказ, что он уволен с военной службы без права ношения польской военной формы и с минимальной пенсией как не имеющий полной военной выслуги и заслуг перед Польшей.
А Глеб вдруг необыкновенно этому обрадовался – снял форму, повесил куда-то в угол шкафа и переоделся в гражданскую одежду: костюм, рубашку и шляпу; посмотрел на себя в зеркало и задорно засмеялся, чего не делал много-много лет…
Квартиру, что была выделена ему министерством обороны, у него забрали, но он не расстроился и поселился в домике с верандой, что оставил ему покойный дядя. Дочери дяди Ядвига и Златка выросли, вышли замуж и уехали из родного дома, но жили недалеко, в пригороде Варшавы.
Ему было сорок четыре, и он не был женат. Переодевшись из военного мундира в крестьянскую одежду, он с огромным удовольствием возился в своем саду. Он знал, что происходило в мире, и понимал, что война вот-вот начнется и Польша будет разрушена. Но смотрел на все происходящее как-то отвлеченно, как бы со стороны. Цветы и яблоневые деревья в саду заботили его больше…
VI
Глеб встретил ее случайно, как и бывает, когда вдруг в сердце мужчины возникает это непостижимое, данное Богом чувство – чувство любви. После своей любви к Нине Гриневич, будущей жене Михаила Тухачевского, он думал, что уже никогда не встретит такую, как Нина, и никого не полюбит.
В этот майский день он пришел в незнакомый ему маленький магазин цветов, чтобы купить луковицы гладиолусов. Это сестры посоветовали купить их именно здесь.
– Там продают лучшие, – сказали они и засмеялись. – Глеб, ты становишься похожим на нашего отца. Особенно в этой одежде, шляпе и с любовью к цветам.
– Дорогие сестры, поживите-ка с мое в холоде Сибири, и для вас любой полевой лютик покажется цветком Бога.
Он десятки раз проходил мимо этого магазинчика и вот зашел – с каким-то вдруг возникшим непонятным, томительным чувством зашел.
Она стояла среди обилия красивых цветов, каких-то растений в горшках, и воздух был пропитан ароматом зелени, весны и теплого солнца. И это весеннее солнце играло в ее волосах соломенного цвета и в больших, необыкновенно голубых глазах под длинными черными ресницами. И Глеб – человек, много лет видевший смерть, весь израненный и множество раз награжденный за беспримерную храбрость, стоял молчаливо, как завороженный, смотрел на девушку и понимал – не головой, сердцем, – что это и есть любовь.
Ева была простой девушкой, студенткой Варшавского университета. А продавщицей цветов она оказалась случайно, всего второй день: заболела ее подружка по университету и попросила поработать за нее – боялась потерять место. Хозяин магазинчика не возражал, он и раньше часто видел эту красивую девушку в своем магазине. Девушка под взглядом Глеба застеснялась и стала одергивать зелененький фартук на цветастом ситцевом платье.
– Что-то не так? Пану что-то не нравится?
– Вы необыкновенная! – вдруг сказал Глеб.
Девушка не ответила, только лицо ее залилось краской, глаза расширились, удивленно потемнели, и в них показались слезы. Ей многие говорили комплименты, ее считали одной из самых красивых девушек в университете, но никто и никогда вот так сразу не признавался ей в любви, да еще двумя словами. В этих словах не было слова «любовь», но они были о любви.
Глеб стоял и смотрел на девушку и не мог больше вымолвить ни одного слова. Он просто смотрел, потом тряхнул головой, как пробуждаясь, покраснел, как мальчишка, и тихо, заикаясь, спросил:
– Как вас зовут?
– Ева, – ответила девушка и опустила глаза.
– А меня Глеб.
– Что хочет купить пан Гли-иб? – как то мягко и протяжно выговорила его имя девушка, и в этом «Гли-иб» было такое теплое звучание, такая красота, что Глеб растерялся и снова замолчал и глупо смотрел на девушку, а потом смешно встряхнул головой и прошептал:
– Это и есть любовь!
– Что сказал пан Гли-иб? Я не расслышала.
– Я сказал, что я вас люблю! – сказал тихо Глеб.
– Это не смешно, пан Гли-иб. Зачем вы хотите меня обидеть?
– Я? Обидеть? Я сказал правду. Я вас люблю!
– Уходите, пан, вы меня обижаете.
– Чем я вас, Ева, мог обидеть? Тем, что сказал правду? Но это истинная правда – я вас люблю.
– А разве так может быть – зашли, увидели и признались в любви?
– Наверное, Ева, – я не знаю. Я никогда не любил. Может быть, и любил, но это было так давно, что я этого не помню. Я прошу, Ева, только одного – разрешить мне приходить сюда, в этот магазин, и смотреть на вас.
Девушка еще больше раскраснелась, и даже в полумраке и при косых лучах солнца, падающих через окно, это было заметно. Она опустила глаза и тихо спросила:
– Какие цветы желает купить пан Гли-иб?
– А какие бы вы хотели посадить в своем саду?
– Пионы и… ромашки.
– Значит, пионы и ромашки. Поможете мне их посадить? – на лице девушки отразился нескрываемый испуг. Глеб это заметил и поспешил сказать: – Ева, простите меня. Но я это сказал только для того, чтобы иметь возможность видеть вас, и прошу вас, Ева, не подумайте обо мне что-нибудь плохое. Я простой и честный человек.
– Вы женаты? Вы хотите надо мной подшутить?
– А-а-а, вот в чем дело… Я настолько глуп в вопросах ухаживания, что сказал, по-видимому, какую-то ерунду. Простите меня, Ева. А насчет семьи – я не женат. И не был женат. Так получилось в жизни.
– Разве так бывает?
– Значит, бывает. Так вы мне поможете?
– Хорошо, я подберу пану Гли-ибу семена для посадки.
– И расскажете, как их посадить?
– Если вы этого хотите.
– Конечно, хочу.
Девушка стала рассказывать, а Глеб смотрел на нее, кивал головой и улыбался.
– Я плохо объясняю, пан Гли-иб?
– Ева, вы прекрасно объясняете, но я ничего не понял.
– Зато я поняла… Пообещайте мне, пан Гли-иб, что я вам помогу посадить цветы и более ничего… Я католичка.
– Ева, я офицер. Я человек чести и слова, и не только по отношению к женщинам. Но обещаю: я обязательно напою вас чаем. Согласны?
– Согласна, – тихо прошептала девушка.
– Тогда в какое время за вами зайти?
– Не надо. Нас могут увидеть. Скажите мне ваш адрес.
Глеб, как мальчик, побежал домой и, хотя у него был убрано – многолетняя военная привычка к порядку, – стал прибирать в доме, мыть посуду, протирать мебель и раз за разом нагревать кипяток для чая.
Они встречались три месяца, ходили, взявшись за руки, по улицам вечерней Варшавы, катались на лодке по Висле, смотрели фильмы в модных кинотеатрах и тайно от ее родителей любили друг друга в маленьком, уютном домике Глеба. Глеб любил Еву, как маленькие дети любят свою маму, если долго ее не видят. Ему казалось, что он не может прожить без нее ни одной минуты. Он страдал и считал часы, когда она уходила в университет или домой. У Глеба и взгляд, когда он смотрел на девушку, был как у ребенка: ласковый-ласковый, теплый-теплый, необыкновенно восхищенный. Глеб чувствовал, как из него, как после теплого весеннего дождя, уходит вся усталость, вся злость долгих лет беспрерывной войны, уходит лютый сибирский холод, который тогда, в девятнадцатом, забрался в его душу, застыл ледышкой в сердце да так и не растаял за все эти годы; чувствовал, как уходит не проходящая горечь от утраты единственного друга Михаила и его семьи. Глеб смотрел на мир другими глазами, как будто и не было ему сорока пяти. Он влюбился, впервые в жизни влюбился, и этой единственной для него любовью стала Ева. Он иногда вспоминал Нину, но уже не с тоской, а с горечью утраты ее, Михаила и их дочери Светланы. Посмотрев на свою с Михаилом фотографию, он тихо произнес:
– Помнишь, Миша, тогда, при нашей встрече в первый день войны, когда ты показал фотографию своей невесты Нины, я сказал, что когда-нибудь тоже встречу свою любовь. Может быть, через двадцать лет, но встречу. Вот, Миша, я ее встретил. Миша, мне так страшно! Мне впервые в жизни так страшно.
Ева никогда не оставалась на ночь у него дома – она, как и ее семья, была католичкой и очень боялась гнева со стороны родителей и, что очень смешило Глеба, гнева со стороны Бога.
– Я грешница! – обнимая Глеба, шептала Ева ему на ухо. – Господь может меня наказать!
– Он и так наказал тебя, отдав такому старику, как я.
– Ты, Гли-иб, старик? Не смеши меня. Я тебя люблю. Я чувствую себя рядом с тобой самой счастливой женщиной на свете! – и вновь обнимала и спрашивала: – Почему у тебя так много шрамов на теле? Ты воевал, Гли-иб?
– Да, немножко, в России.
– В России? Там так холодно.
– Да, любимая, там очень-очень холодно, – и в такие моменты взгляд Глеба становился отстраненным и задумчивым.
– Гли-иб, – говорила она, – я больше не буду тебя спрашивать ни о России, ни о войне. Ну только один маленький вопросик. Кто рядом с тобой вон на той фотографии?
– Это, – вздохнул Глеб, – мой единственный друг. Он погиб. И погибла вся его семья.
– Ах, Гли-иб, прости меня! – и Ева залилась слезами. А потом спросила. – А кого звали Ни-ина?
– Его жену. А почему ты спрашиваешь?
– Ты иногда ее поминаешь во сне. Ты ее любил?
– Не знаю. Это было так давно, и я знал, что она жена пропавшего на фронте моего друга.
– Как пропавшего?
– Михаил попал в плен к немцам в пятнадцатом году, а вернулся в Россию в семнадцатом.
– А ты долго воевал, Гли-иб?
– Шесть лет, – тихо-тихо произнес Глеб. – Боже, целых шесть лет. Вечность!
Шел теплый август, лили теплые, кратковременные дожди. Созревали в саду великолепные яблоки и цветы.
– Гли-иб, – спросила она, – почему ты не хочешь выйти замуж? Ты меня не любишь? Ты меня разлюбил?
– Не замуж, а жениться.
– Я, как все поляки, знаю русский очень плохо. Поляки не любят русских.
– Лучше бы они не любили немцев.
– Немцев мы ненавидим. Но ты ушел от ответа. Почему ты не женишься на мне?
– Зачем я тебе нужен? Мне сорок пять лет. Я для тебя старик. Я пенсионер. Я обыкновенный человек.
– Ты обыкновенный? Ты так плохо спишь, ты все время во сне кричишь: «Вперед!». Кем ты был Гли-иб?
– Я был военным. Офицером. И почти всю жизнь воевал. А вот сейчас воевать не хочу. Я хочу жить, Ева. Я очень хочу жить и очень хочу любить. Любить тебя.
– Я знаю, ты меня любишь. Но ты в последние дни часто становишься грустным-грустным. И не хочешь жениться. Что с тобой, любимый?
– Ева, я боюсь на тебе жениться. Скоро будет война! И я уйду воевать.
– Почему будет война, Гли-иб? Почему ты должен воевать? Есть же армия. И я хочу быть твоей женой!
– Это будет ужасная война, и я могу на ней погибнуть, а ты станешь вдовой. Зачем это тебе, такой молодой девушке?
– Гли-иб, ты такой умный и взрослый, а совсем не понимаешь женщин. Мы выходим замуж за любимых, и нам наплевать, будет потом какая-то война или нет. Война не может помешать любить!
– Хорошо, Ева. Через неделю, первого сентября, я приду к твоим родителям и буду просить у них твоей руки.
– Как это – руки?
– Так говорят, Ева, когда просят у родителей разрешения жениться на их дочери.
– Как интересно. Я люблю тебя, Гли-иб!
– И я тебя!..
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.