Электронная библиотека » Ирина Листвина » » онлайн чтение - страница 10

Текст книги "Гербарии, открытки…"


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 17:46


Автор книги: Ирина Листвина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Краткая остановка – о потомственных отставных дворовых Волковых

Её дед и бабка попали под освобождение ещё при Александре Втором, вскоре после того как поженились. Они остались в господском доме, к которому привыкли, но их службы по-прежнему не ценили, считая, что они живут на лёгких хлебах, кормясь при этом сытно. Стоило им начать проводить время в своё удовольствие, как их распекали за распущенность; стоило позаимствовать из кладовых какой-нибудь ничтожный галстук без спроса, как их готовы были обвинить в воровстве. Их постоянно ругали и за безделье, работа же – шитьё, уборка, кухня – была им так привычна с детства, что оставляла слишком много времени и сил для досуга. А платить и кормить постепенно стали всё меньше. И им оставалось только учиться, схватывая что-то «на слух», на лету, а также сплетничать и подсиживать друг друга на всё ещё сохранившейся дворовой половине дома.

Наконец господа обеднели и стали продавать свои поместья. Многочисленная (и многовековая, так как род был из боярских) дворня, поставлявшая на протяжении столетий как солдат в императорские войска, так и разбойников в окрестные шайки, была расформирована, но не уволена вчистую, а отпущена со двора с дарами. У родителей Поли, теперь по званию городских мещан, ещё долго оставались связи с господским домом, поздравления с праздниками и взаимные мелкие услуги. При этом Поле с сестрой доставались всё ещё новенькие на вид платьица, ленты и башмачки подрастающих барышень, а также и некоторое представление об их манерах.


Окончена

Потом, на стыке двух – ещё мирных – веков, Полина подрастала, хорошела, а затем стала приобретать всё больше прав, с которыми могла почти и без образования, и без усилий слыть «городской не хуже барышень».

Правда, на самом-то деле получалось хуже, а с течением лет – всё хуже и хуже, но об этом она не хотела ни слышать, ни знать. Она одевалась, ела, пила и вообще поживала не хуже, а даже лучше (всё труднее зато становилось жить бывшими её барышням). И она умела для этого постараться – вот что было для неё главным, а всё остальное не в счёт. То, что иные из окружающих осмеливались с ней в этом не соглашаться, доводило её до бешенства, а эта Надежда…

О, если бы можно было вернуться в двадцатые годы грабежей и расстрелов, в тридцатые – повальных доносов и лагерной каторги для таких вот «неповинных», да наконец и в сороковые – войны и голода, – словом, в те созданные именно для неё времена, когда Полине жилось привольней и лучше всех – эта Надежда первая была бы, вероятно, расстреляна, сброшена под лёд, загнана в лагеря, заморена голодом! (Что-то однако помешало ей донести с успехом на Крусановых в начале пятидесятых – едва ли совесть, скорее просто у профессорствовавшего в Москве Сергея Константиновича и его родни завязались, как и у моего отца, связи «наверху» по работе).

Однако и это время позволяло ей думать, что под сурдинку собственной жизни ей удастся ещё раз доказать своё и стать необходимой не только для столяра дяди Шуры, посещавшего её и пившего-гулявшего на её деньги, но и для семьи сына, для единственного внука.

Так всё более становилась она в этой квартире тем, чем была, по сути дела, всю жизнь… Впрочем, я претендую здесь не на повторение каких-либо определений, вынесенных историей, а лишь на малое личное дополнение. Но из-за неуместности такового в рассказе о коммуналке на Владимирской лучше его перенести в Отступление 2-е[50]50
  См. «Вокруг Владимирской», глава 2-я.


[Закрыть]
.

И всё же, для того, чтобы продолжить мою историю, я вынуждена ещё раз повторить, что для меня Пелагея прежде всего была страшным сном, затаённым и непроявленным кошмаром ранних лет.

Но не она сама, приятная и улыбающаяся, а та невидимая страшная женщина, которая умело таила себя под её внешним обликом. А не общаться с ней, отказываться от её тарелки супа и пирогов было невозможно. Это означало бы нанести обиду семье Скворцовых (тёте Мареичке и Юре, ни в чём не виноватым). Как ни странно, но «для всех» тётя Поля была по характеру и обхождению даже и добродушна, широка, общительна, в ней сохранились следы барского дома, да и природного обаяния. Она любила делать подарки, подчас казалось, что она не помнит зла (и своего тоже!), – но казалось так лишь до поры, до времени…

3. Мои ночные страхи

Мой страх перед ней сливался с другими, более иррациональными страхами, присущими раннему детству и «соприродными душе»[51]51
  Из стихотворения О. Мандельштама (1931)


[Закрыть]
. В праздники (а иногда и по выходным) мои родители проводили свободное время в гостях, за городом на дачах, иной раз в театрах, после которых всей компанией заходили ещё куда-то поужинать и возвращались домой часа в три-четыре ночи. Меня вначале пытались оставлять одну, но ничего хорошего из этого не выходило. А отправлять меня к дедушке или тёте Соне (сестре отца) стали только когда я уже могла ездить к ним сама – или когда мне было не меньше пяти лет. С полутора же и до пяти я была полностью зависима от приходившей посидеть со мной по вечерам и на ночь тёти Шуры, нашей дворничихи.

Тетя Шура обладала незаурядной, по моим понятиям, внешностью. Лицо её было рябым и в какой-то мере квадратным, на красной и обветренной, как у индейца Чингачгука, коже не только лица, но и рук было много (чуть ли не как на глине) резких морщинок и трещинок. Но не от возраста, а профессиональных: ведь работа дворника в послевоенные годы была никак не синекурой. При этом у неё были голубые, «деревенские» (впрочем, дело не в цвете: у Надежды они были маленькие и тёмно-карие) глаза, притушенные, спрятанные, глядящие куда-то – неведомо куда – и что-то там созерцающие. Деревенскость была и в самом выражении глаз, редко и неожиданно вспыхивающих улыбкой (при этом всё лицо освещалось и моментально менялось, делаясь чуть-чуть сказочным). Улыбкой по-детски доброй и как бы извиняющейся, хотя обычно выражение её лица было грубоватым, настороженным и несколько хмурым.

Тётя Шура не вписывалась в мир нашей комнаты, об этом и говорить не приходится. Свои варежки и обувку – тяжёлые (по маминому выражению, «козловые») башмаки – она оставляла в прихожей, но обязательно вносила с собой в комнату какое-то кричащее и чужеродное цветовое пятно. Это мог быть яркий полосатый шарф, связанный ею из вигони и кое-как обмотанный вокруг шеи, или что-то ещё (головной платок, например) – не важно, ведь диссонанс был не только в его дешевизне и яркости, но и в самой её походке, тяжело и громко стучащей, в грубости и кажущейся неуклюжести рук.

Тем не менее с мамой они издавна приятельствовали, мама нередко останавливалась поболтать с ней на несколько минут у ворот или в каком-нибудь закоулке при встрече мимоходом. И именно тёте Шуре (впрочем, вечно нуждающейся в приработке) мама доверяла сидеть со мной за полночь за скромную почасовую плату.

Если бы тётя Шура была немного разговорчивее (были ли у неё свои малыши, я не знала) и если бы она умела рассказывать или слушать сказки, наше краткое и эпизодическое общение могло бы перейти в дружбу. А так мы больше молчали, но интуитивно доверяли и симпатизировали друг другу.

К сожалению, у неё имелся один, но зато огромный недостаток, оказавшийся для меня фатальным. Нет, она не пила (а если и пила, то не во время работы), но просто она любила ночевать у себя дома, что было, вообще говоря, естественно. Ей платили за то, что она сидела со мной до двух ночи (так как в два я обычно просыпалась, тихо вслушивалась в сонное дыхание родителей и, аккуратно убрав под кровать горшок, засыпала опять). Но она никогда не досиживала до двух, а убедившись в том, что я крепко сплю больше двух часов, уходила домой, прикрыв дверь в комнату и повернув ручку (до которой могла достать и я). Но уходя, она не запирала эту дверь, пользуясь только ключом от входной двери в квартиру. В остальное время ночи за мной немножко присматривала тётя Марея, которая жаловалась на свой чуткий сон и слух, говоря, что они мешают ей спать по ночам «в этом клоповнике-крысятнике» (как она называла «коридорную систему»). Дверь в вышеназванную систему без ванной в таких случаях оставалась открытой, и все об этом знали. Все эти едва ли интересные детали служат предисловием к главной коммунальной фотосерии раннего детства, к моему приключению в недрах коридоров, которое я назову:

4. Мультитриллер (или серия фотокарточек с сундуком и воздушными шарами)

Отголосок – из калейдоскопических снимков памяти, возраст от четырёх до пяти

…Это было ночью в майские праздники, но не на первое, а на второе мая, когда, нагулявшись днём и много где побывав, я обзавелась – и не где-нибудь, а у арки Главного штаба на выходе с Дворцовой – связкой дивных воздушных шаров: разноцветных, от лиловато-голубого через зелёные и бело-кремовые тона к жёлто-алому. При этом удлинённых, но не похожих на сосиски и не сигарообразных, – нет, округлых и овальных по-настоящему. И главное, способных летать – и по одному, и вместе, один из них и вправду улетел, когда мне вздумалось выпустить его на свободу. А закончился день тётей Шурой, сидящей чинно и выпрямленно с вязаньем в руках за столом, на одном из наших тяжёлых стульев с резными шишечками на твёрдых спинках. Перед сном мы с ней пили чай и молоко с печеньем, и ни день, ни этот вечер не предвещали ничего недоброго. Они были мирными, весёлыми и вполне (как тогда принято было говорить) жизнеутверждающими.

Но проснулась я с очень странным и тяжёлым чувством. Была глубокая ночь, очень светлая и лунная, но от этого было не легче. Ни родителей, ни тёти Шуры в комнате не было, а кто-то был, – точнее, входил, пытался войти, он осторожно и неуверенно поворачивал медный столбик дверной ручки – снаружи? А может быть, уже внутри? Нет, в комнате никого ещё не было. Атмосфера триллера, невероятно тяжёлая, с клубящимся и безвоздушным лунным пологом в воздухе, как в кино (но страшнее!), с шевелением занавесей и еле слышным звоном стёкол в эркере, тихо предупреждающим о чём-то, надвигалась на меня со всех сторон. Я хотела громко заплакать, но сообразила, что кто-то может услышать меня значительно раньше (и ближе!), чем чутко спящая тётя Марея. Похолодев и вся собравшись внутренне, как перед большим прыжком, я неслышно встала, надела платьице и туфли, взяла с собой все ещё связанные вместе воздушные шары и вышла из комнаты. Я быстро, не оглядываясь, миновала переднюю – что толку было выходить на лестницу и звать на помощь? Соседка тётя Нина из квартиры напротив неожиданно попала в психбольницу, её мама тётя Клава с внучкой Инкой уехали в деревню, ну а остальных жителей я просто не знала. Дверь на кухню была полуоткрыта, хотя на ночь её плотно притворяли из-за всё ещё продолжавшихся приходов одиноких крыс. Там кто-то был, а значит, тем скорее нужно было попасть за вторую дверь, ведущую вглубь квартиры. Всё это заняло у меня не более двадцати секунд и шла я почти неслышно, очень осторожно, на цыпочках.

За это короткое время мне пришлось сделать нелёгкий выбор. Конечно же, шла я к своей любимой, почти как мама, тёте Марее, но комната Скворцовых находилась в самом конце коридоров, у чулана. Первой от нас и от входа была дверь в обе комнаты Крусановых (Надежды), за ней шла дверь в комнату Густавы, напротив которой (впритык, коридор в этом месте был узким) – дверь в комнату Пелагеи Андреевны.

И я, не задумываясь, выбрала Надежду: она была со мной неласкова, ни с кем не общительна, но чем-то надёжно и прочно человеческим напоминала всё же тётю Шуру. Однако, хотя дверь в «систему» отделяло от двери к Крусановым всего лишь небольшое (метров в пять) коридорное устье и ещё лишь две секунды во времени, дойти до неё мне не удалось.

Кто-то настигал меня, и непонятно как (своевременно понять, кто это был и как всё вышло, ни тогда, ни в часто повторяющемся сне мне ни разу не довелось), я очутилась в почему-то открытом дубовом сундуке с Полининой рухлядью, который всегда был накрепко закрыт. Я попала туда вся, но шары мои остались снаружи, по-прежнему (а может, и сильнее, чем когда-либо) желая улететь.

В действительности они не так уж и стремились вверх, как я думала, а всего лишь выплывали из сундука, занимая при этом немалое место в небольшом коридорчике-прихожей, но казались они в полутьме чем-то непонятным.

Тут-то и начался мой громкий рёв и отчаянный крик, на который почти сразу же прибежала тётя Марея в халатике, накинутом поверх ночной рубашки. Но в те недолгие минуты – да что там, мгновения, – пока это продолжалось, я совершенно явственно видела чьи-то космы, наклонившиеся над сундуком, и расплывчато-неопределённую фигуру в длинном атласном халате, которые, вместе взятые, могли принадлежать одной лишь Полине Скворчихе. У Густавы по ночам были не космы, а театрально развевающиеся по плечам и ещё густые волосы, и ходила она в длинной рубашке, а не в халате.

Из сундука я была тётей Мареей вынута и принесена в комнату, затем напоена чаем с вареньем и уложена спать в кроватку Юры, самого же Юру положили спать к родителям с маминой стороны, в то время как глава семьи Владимир Васильевич спал мертвецки пьяным сном и при моём появлении проснуться не подумал. Мои легкомысленные родители явились ближе к утру, но проснувшись, я обнаружила себя в своей постели, а шары – подвешенными высоко к дверному карнизу надо мной, и они были всё так же ярки, совершенно живы и даже не подумали ни опасть, ни поникнуть за эту ужасную ночь.

Прерывается

5. Что вышло из «триллера»

…Но без последствий и происшествий дело всё же не обошлось. Сама того не заметив, я «прихватила» из сундука некоторые вещи – я их не видела и не трогала, но их ко мне непонятным образом «примагнитило». Это оказались две плитки очень старого, тридцатых годов, шоколада, палка тоже очень старой немецкой (неприятно пахнущей, но не трофейной, как потом выяснилось) копчёной колбасы, баночка икры… И ещё что-то, чего я особенно испугалась, потому что оно как бы само кинулось ко мне и показалось похожим на совсем маленький саван, а на самом деле, как мне объяснили позже, это была свадебная фата, в неё-то и попало случайно всё остальное. Да, был ещё чёрный корсетный шнур с крючками, тоже сильно меня испугавший, и какая-то круглая, ярко блестевшая мелочь. Думаю, так вышло потому, что в сундуке совсем не было места и он был мной переполнен. За краткостью времени и из-за рёва и темноты я ничего толком не разглядела. Но я успела понять, что кто-то (тот, кого так боялась я!) сам испугался моих шариков, приняв их за что-то высунувшееся из сундука, но совсем другое, – быть может, за привидение?

Отголосок, окончание

Переложив нас с Юрой за какую-нибудь минутку, тётя Марея поставила чайник и на несколько минут вышла из комнаты. Вернувшись, она напоила нас чаем (об этом я уже писала) со своим всегдашним, ангельским, как мне показалось в ту ночь, гостеприимством. Её милое лицо (как я любила её тогда!) стало осунувшимся и печальным. Это не могло объясняться одной лишь усталостью или тем, что я разбудила их ночью, оно казалось даже заострившимся и на краткое время постаревшим или немного больным. Такая бледность, сероватая, идущая изнутри, была ей, всегда розовой, круглолицей и слегка золотисто-загорелой даже зимой, ещё совершенно не свойственна.

Прервав наш с Юрой совсем уже повеселевший, хотя и тихий, братский разговор, она ничего негромко нам не спела, как обычно на ночь (у неё был звонкий и чистый голосок, совсем не такой большой, как у мамы, но очень приятный и свежий, – украинские песни выпевались у неё так, что в комнате пахло васильками). Она только сказала: «Утро вечера мудренее, доброй ночи!» – и погасила свет.

На рассвете сквозь сон я слышала, но не вслушиваясь и не понимая, как Владимир Васильевич (который не только ложился, но и вставал очень рано) разговаривал с матерью за фанерно-картонной стеной, разделявшей их комнаты. Вернее, говорила (а точнее – монотонно частила с привычными для нас переливами, оставшимися с давних времён) она одна, а его глуховатый и немногословно «бухающий» бас, казалось, только сопровождал и придерживал этот переливающийся через край поток. Ничего было не разобрать, да я бы и не смогла, мне так сладко и покойно спалось. Но продолжалось это долго и было больше всего похоже на осенний, проливной, холодный ленинградский дождь.

………………………………………………………………………….

6. И его завершение в реальности

В один из ближайших дней Пелагеиного сундука не стало, он был разрублен Владимиром Васильевичем на части, точнее, на заготовки для дров (отопление ещё было печным)… Ещё дня через два мама помогала Мареичке, у которой было всё ещё расстроенное и немного отсутствующее лицо, собрать и отправить на Украину большую (похожую на узкий и низенький мебельный пенал) посылку. Она предназначалась неизвестной нам женщине, жившей в посёлке или селе (но бывшей части большого поместья); адрес мне не запомнился – что-то похожее на Вышковцы, но как по-настоящему называлось это место, не помню. Зато хорошо помню, что по странному совпадению сама тётя Марея была родом хотя и не оттуда, но из тех же мест.

Не одной лишь Андреевне обернулась потерей сундука эта несколько странная ночь. Значительно дороже (на мой нынешний взрослый взгляд) обошлась она молодой семье её сына, цехового мастера и бывшего офицера. Когда через три года (и год с небольшим после смерти Сталина) Пелагеи Андреевны не стало, то все её деньги и добро, хранившиеся законно на сберкнижках и дома, достались по завещанию не ему, сыну, и не внуку Юре, а её незарегистрированному сожителю, гуляке и пьянице дяде Шуре, вместе с которым всё куда-то исчезло и кануло вслед за самой Полиной.

Может, этого «безнаследства» и не случилось бы, если бы я не попала нежданно-негаданно к ней в сундук (в западню, как «в гости») той ночью?


Пелагея Андреевна (кстати, напоминаю ещё раз: Волкова, а не Скворцова) была единственной из всех в квартире, кто фактически не пережил Сталина и вскоре последовал за ним. Она переживала его конец (а также прекращение «дела врачей» и других дел в том же роде) как свою личную катастрофу и крах. Как я узнала впоследствии, это было характерно не для неё одной, а для многих. До того, что месяца через два после кончины вождя она пыталась повеситься, однако не на крюке в чулане, а на другом, поменьше, – от собственной старинной люстры, почему-то упавшей и вдребезги разбившейся за день перед тем. Она отчаянно боялась ответственности, тюрьмы и отмщения со стороны жертв режима… как выяснилось потом – совершенно напрасно. Никто в квартире не сочувствовал её опасениям и страхам, сын всегда был на работе, остальные (кроме Густавы, продолжавшей по-прежнему отвращаться от неё с криками) просто молчаливо сторонились, не понимая её состояния. Но умереть лёгкой смертью ей не довелось: она погибла от онкологического заболевания, совсем как Русанов из «Ракового корпуса» Солженицына, окружённая хорошо оплачиваемым уходом, невидимая и неслышимая для соседей в течение последних месяцев жизни. Впрочем, не знаю толком, ведь мы с мамой в то лето (как и всегда) были далеко на даче, а умерла она в конце августа 1954 года.

«Полина» вскоре была забыта, у всех в то время хватало своих забот, но никто и не вздыхал с облегчением, и не поминал её совсем уж лихом. Просто пришли и начинались (хотя с трудом, со скрипом) другие времена, а время таких как она, казалось бы, прошло. Комнату отдали Владимиру Васильевичу с семьёй, а у тёти Мареи вскоре родился второй ребёнок, мальчик Володя, детство которого уже совсем не совпадало с моим…

Остаётся ещё сказать, что «из Скворчихина сундука» всем жителям квартиры, включая и Густаву, досталось странное на первый взгляд наследие – книга «Трёхсотлетие дома Романовых». Почти все, кроме нас с Юрой, то есть взрослые, листали её когда-то, но забыли, да и давно нигде не видели (она была запрещена и оставлена только в спецхране библиотек). Этой книгой я в детстве зачитывалась, точнее, засматривалась, листая, – так хороша она была своими иллюстрациями, парсунами и портретами всех российских самодержцев. Но и об этом – как-нибудь потом.


В последних рассказах из семейного альбома мне случится порой далеко уходить от эпизода у памятника, забегая вперёд вдоль временной границы между большим ребёнком и подростком – длинной и неровно колеблющейся в возрастном интервале от восьми до десяти-одиннадцати лет. Рассказы эти выйдут за пределы «Из Екатерининского сада» по времени и будут совпадать скорее с повестью об отрочестве «Вокруг Владимирской», но если главное действующее лицо той повести – «я» подростка, то в рассказах (пока что и всё ещё) преобладает «я» большого ребёнка.

Но перед этим мне предстоит ещё немного «углубиться в недра» наших коммуналок.

А пока фотокарточки раннего детства всего лишь незаметно смешались и начали перетасовываться с карточками детства младшешкольного… Нет, я не могла бы сказать, когда именно я начала жить не только игрой воображения (чирикающей ли и сказочно-повседневной жизнью в «Коконе», эпической ли – в своём роде – в историях Твилики) и жизнью сердца, в которой глубокая привязанность к близким легко уживалась с метаниями между детскими страхами и детским же удальством. Так что самолюбивые мои радости и угрюмые обиды как-то непостижимо сочетались с полнейшим (и по сути дела, по-детски творческим) растворением в мире родственно-дружеской любви, в природных стихиях, да и с радованьем красоте всего вокруг… Я не могу сказать, когда (или после какого именно эпизода) я начала мыслить, – ведь уединяться, страдать и сострадать я научилась значительно раньше.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации