Текст книги "Гербарии, открытки…"
Автор книги: Ирина Листвина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
Рассказ-вставка (окончание). Начало хроник Твилики
…Вернёмся к тем из хроник Твилики, в которых говорится (прямо или зашифрованно) о важнейших событиях, происходивших в семье и в окружающем «мире» наших домов, двора и школы. Они остались преданием и не имеют ничего общего ни со снимками памяти, ни с театриком игр «Кокон», где разыгрывалось и варьировалось всё ежеминутное, происходящее и преходящее. Нет, это другое – это детские рисунки, они немного похожи на фотокарточки, но как бы набросаны пунктиром, резко, сквозь ветер и дождь.
Хроники – это переосмысление всего наиболее важного с точки зрения Ины Твилики в краткие рассказы – первоначально отчасти сказочные, отчасти же анекдотические или страшные, а позднее и «эпические» (в своём роде). В эту повесть попали немногочисленные отрывки из них. Следует сознаться, что хроники эти продолжались лет до тринадцати с чем-то, хотя театрик «Кокон» стал утрачивать свою актуальность на год или полтора раньше. Играла я в это подобно тому, как большие девочки ещё иногда «по забывчивости» играют в куклы (кузина Юна, например). Играла до тех пор, пока большой ребёнок, сопротивляясь поглощающему его подростку, ещё существовал и творил – и во мне, и в том малом мифически-эпическом мире, в котором и вообще (в какой-то степени) живут дети.
5. Ранняя Твилика от трёх до пяти
Ранняя Твилика, совсем ещё малышка, высказывалась очень редко и неожиданно, она выпаливала что-то, после чего окружающим (да и мне самой) оставалось только удивляться. А потом все смеялись, ведь «устами младенца глаголет истина». Да, именно безапелляционность и неожиданность её откровений делали их очень смешными. Эпос Твилики в ту пору, когда мы с ней ничего такого, кроме «Мойдодыра», ещё и не читали (и из страха перед главным героем не могли как следует оценить само произведение), начинался анекдотически, но всё-таки речь шла о событиях неординарных и высказывалась она по сути дела.
Вот первый такой пример – на железной дороге. Мы втроём – мама, дед и я – едем в поезде в дачные далёкие края, у нас много вещей, маленьких и больших: «корзины-картонки» и, разумеется, чемоданы, один большой, второй поменьше (с бельём и одеялами). Рано утром у нас в купе смятение, мама и дедушка очень расстроены: у нас украли второй чемодан. Следует множество высказываний и подозрений, и наконец в купе приходит проводник: «Что случилось?». Твилика (во мне четырёхлетней) выпаливает спросонья: «Плохие народы украли чемодан!» Она ошиблась словом, она хотела сказать «плохие люди», но спросонок забыла нужное слово, заменила людей народами – и высказалась. Потом чемодан каким-то образом нашёлся в другом купе, а весь вагон смеялся, повторяя эту реплику.
Твилика была совестливой, но и не лишённой злопамятства (в юмористической форме) малышкой. Её очень обижало мамино отсутствие по вечерам, (мама в течение года пыталась закончить Консерваторию, но вместе с нами она оказалась ей не по силам), обижало и безразличие отца ко всем стараниям привлечь его внимание. Это происходило когда и я была маленькой (года в три с половиной), а особенно обижалась она, когда сажали на шкаф. И ей случалось в ответ кое-что «доказывать» отцу за его спиной, проявлять злопамятность, но в совершенно несерьёзной форме. Например, она говорила моей подружке, дочери друзей родителей: «Ты знаешь, как мой папа работает? Он очень много и долго работает, но приходит совсем не усталый, так что после перерыва на часок-другой он с радостью работает дома опять. А знаешь, почему он не устаёт на своей работе? Потому что у них там в огромной комнате стоит большой-пребольшой диван, на который можно лечь и спать. Вот он так и делает – поработает, поспит, потом опять поработает, и так весь день». Эта история стала анекдотом, смешившим друзей родителей при любом подходящем случае.
Бывало и хуже (при всей её совестливости), так как она была существом не слишком разумным. Однажды на смену тёте Шуре (дворничихе и по совместительству моей ночной няне) субботним вечером пришла чужая женщина, и Твилике это крайне не понравилось. Она задумалась, как бы сделать так, чтобы женщина больше не приходила. И вот додумалась до рассказа о том, какой папа странный: как он не ночует дома, оставаясь на работе до пяти утра, и как часто уезжает в ночные командировки. Разумется, скрытая месть папе таилась в этих словах, поскольку женщина жила во втором дворе и, как легко было догадаться по её виду, общалась там со многими. И вскоре (ведь «устами младенца глаголет истина») за маминой спиной стал раздаваться сочувственный шепоток, а тётя Шура охотно пересказала ей, в чём дело. Мама и дедушка дружно стыдили меня, а отец с их согласия отлупил ремнём (что случалось крайне редко) со словами: «За враньё – раз! За враньё – два!.»
А я не могла никому из них объяснить, что это не я, что это выходка Твилики, которая долго молчит, а потом – как брякнет или как выпалит! Но зато женщину эту ни разу больше не приглашали сидеть со мной ночью. И с тех пор она не появлялась у нас вообще.
6. Ранний эпос
Первой последовательной хроникой Твилики было повествование о страшных зверюгах под названием «Блокадные крысы и прочая чёрная нечисть». И о победе, одержанной над ними совсем и небольшим с виду, чёрненьким с белым, усатым созданием по имени Мура, аккуратнейшим из всех ей подобных и хотя огрубевшим на войне, но нежно мурлычущим (подробности, да и сама летопись боёв не сохранились).
Об этой ранней хронике военных действий могу сказать лишь то, что героиней её была никак не Твилика (которой досталась роль рапсода), а дикая и уличная, но почему-то ужасно милая чёрно-белая кошечка, которую до этой победы никак не звали, почти не кормили и запирали ночевать на кухне, а после – стали любить, уважать, сообща подкармливать и звать Мурой. А мы с Юриком Скворцовым освоились с ней и давали ей любые уменьшительные и ласкательные производные от этого слишком скучного и обыденного имени. Особенно если она пищала во время притискивания или запирания «в тюрьму», – чтобы поскорее задобрить и показать, что мы её любим: Мур-ру-рум, Мурёна, Мур-русик… Прижилась она в комнате родителей Юрика (мама почему-то не жаловала кошек), но и я имела право принести её к себе в уголок и играть там, и даже иногда спать с ней в ногах, так как она была киской заслуженной, приобретшей в нашей квартире постоянную прописку и право иметь котят, которых потом раздавали знакомым. Таковы были и анекдоты, и хроники раннего периода, смешанные с реальностью.
…А вот и кое-что посерьёзнее – хроника целого эпизода, оказавшегося одним из важнейших в нашей жизни, да и из самых печальных по последствиям (хотя ни я, ни мама не понимали этого тогда). Поэтому она потребует и предисловия, и объяснений.
Типичным и, пожалуй, главным домом гномврихов в представлении Ины Твилики было жилище четы Вайнсонов (друзей родителей), где я оказалась в тот роковой и переломный не только для нашей семьи, но и для меня самой вечер.
Дома наших знакомых (как правило, состоявшие из одной, от силы двух больших комнат в коммуналках) представляли собой нечто вроде «небольших плотов», где сгрудилось всё оставшееся семейное имущество и достояние, пережившее разрухи первой половины века – от Первой мировой войны и пролетарской диктатуры до конца Второй мировой.
Семья Вайнсонов (со стороны мужа и отца этого семейства, дяди Миши) проживала в нашем городе довольно долго, поселившись в нём чуть ли не при Александре II Освободителе и даже, кажется, до каких бы то ни было реформ. Тётя Эмма Вайнсон (приятельница мамы ещё из смоленского детства) была по своей натуре именно гномврихой, а по предназначению – главной экономкой. Кстати, работала она, как и тётя Бэба, экономистом. Она запомнилась мне как очень маленькая женщина с волевым подбородком, сжатый комок энергии с копной необыкновенно жёстких рыже-каштановых волос, так аккуратно подстриженных и уложенных с помощью бигуди, что они даже ничуть не топорщились, а являли собой однородное скопление колечек-стружек (каждая из которых была промежуточного цвета – от коричнево-железного до ярко-медного) – или же своего рода воинственный шлем. В своём отношении к собственности она была прямой противоположностью нашей тёте Соне[42]42
Сестра отца. О ней – в своё время.
[Закрыть]. В их доме уцелело многое, вплоть до таких «мелочей», как коллекция фигурок из мейсенского фарфора, и всё это лоснилось, сверкало, отреставрированное и выставленное напоказ, но, впрочем, тогда – вопреки обычаю и моде.
Тётя Эмма была гномврихой-хранительницей и воевала она с современностью столь же отважно, как её почти что тёзка, «людоедка» Эллочка из Ильфа и Петрова, – с бумажно-картонажной бедностью своего времени. Пережив очередную разруху, тётя Эмма вставала на ноги, возвращалась в привычную среду обитания и снова тащила на свой плот всё, что можно было схватить и спасти. Говорили, что когда-то (давно!) она вышла замуж за дядю Мишу по расчёту. Но ничто на свете не заставило бы её продавать свои – а на самом деле его – семейные вещи разным Пелагеям (так звали одну нашу соседку). Оставшись в блокаду в городе, Вайнсоны как-то просуществовали, работая и не слишком бедствуя, хотя у дяди Миши появились и навсегда остались отёки. Но наш «железный друг» бегал вечерами по далеко не безопасному городу, занимаясь обменами и мелкими спекуляциями, и с тех пор супруг прозвал её «маленькой великой финансисткой». Она же начала презирать его в глубине души именно тогда: «Представляю, куда бы он скатился, если бы не я». А до того ей приходилось смотреть на него снизу вверх во всех смыслах, ибо он принадлежал к старому питерскому интеллигентному купечеству, учился в гимназии и в консерватории, а не только в экономическом институте. Он был (и оставался всю жизнь) мягким, замкнутым и благовоспитанным «чеховским» человеком, казавшимся Твилике типичным элефстоном из бывших, – иными словами, из тех, что поблагороднее (хотя и похожим слегка на чьи-то потрёпанные мягкие игрушки). Ну а Эмма была дочкой сапожника (сумевшего незадолго до первой разрухи выбиться в торговцы обувью), девочкой из многодетной семьи, не имевшей ни малейшего шанса на такое замужество, если бы всё осталось на своих местах.
Итак, их дом был крепостью из начищенной до блеска старинной мебели и мягко светящегося за стеклом мейсенского фарфора. А дяде Мише поневоле пришлось наняться в гномврихи, так как дома они всё делали вместе. Причём она была «старшей гномврихой», но также и уборщицей по совместительству, а он шеф– (и просто) поваром. Вдвоём ходили они и на службу в проектный институт, но работали, правда, в разных отделах. И только поэтому, а также благодаря тому, что он блестяще играл в шахматы и бридж, умея подыграть начальству, дядя Миша занимал на службе должность повыше, в то время как она довольствовалась званием старшего инженера.
Раз уж мама была знакома с Эммой с детских лет, то для неё это было чем-то вроде родства, и кроме того она уважала её за те качества, которых сама была лишена начисто, – за характер и железную хватку. Но дружили родители (вернее, понимали друг друга) преимущественно с дядей Мишей. Дом их славился и возвышался, если позволительно так выразиться, настоящим искусством кулинарии. Она была дяди Мишиным хобби, он собирал старинные кулинарные книги и рецепты и готовил лучше и изысканнее, чем в любом из доступных обычной публике ресторанов. Обед или ужин у Вайнсонов поэтому всегда был событием. Дамы приходили нарядно одетыми, мужчины старались отличиться галантностью и остроумием, хотя большинство ходило к ним всё же именно «ужинать».
Вообще роль еды в конце сороковых и начале пятидесятых трудно переоценить: стремление хорошо поесть считалось чертой немного смешной, но никак не слабостью, а напротив, очень даже естественным проявлением жизнерадостности и жизнелюбия. Видимо, многолетний голод, пережитый всеми, долго не забывался. И поэтому все праздники были тогда и праздниками победы над голодом – по форме (если учесть, что многим почти уже не было дела до их официальной сути).
Что касается меня, то я очень любила их дом ещё и потому, что войдя, поздоровавшись и приласкавшись, как принято (они «были знакомы со мной» с годовалого возраста), я надолго замирала и занималась то ли glass shopping-ом[43]43
Глазением на уличные витрины.
[Закрыть], то ли молчаливой, статичной игрой в «Кокон» перед двумя симметрично расположенными шкафчиками, за стеклянными дверцами которых на полках стояли кавалеры, дамы, пастушки, младенцы и множество иных существ в старинных нарядах, кланяясь и щебеча друг с другом, как мне казалось, на самые разные темы или готовясь к танцам – любым: лесным, сельским, городским, уличным и бальным. Отвлечь меня от этого занятия могло только настоятельное приглашение к столу.
Итак, я знала этот дом только с его самой лучшей, лицевой и парадной стороны – но лишь до поры до времени, до того достопамятного дня. Тётя Эмма Вайнсон была зачислена Твиликой в гномврихи первого разряда, так как от неё исходил дух практицизма («честного?» и энергичного стяжательства); и ещё за то, что она была отличной поварихой. (Я не знала, что душой кухни является дядя Миша, ведь для гостей он был благодушным рассказчиком и хозяином дома, тапировал вальсы и танго на фоно и даже мог сыграть импровизацию на темы классики – из Моцарта, Чайковского, да, наверное, и из кого угодно…) А также потому, что она была столь подвижным, быстрым существом маленького роста – у гномврихов, гномов и ежей всё же имелось несомненное родство. Ещё, как и почти у всех гномврих, у неё имелось небольшое, не ужасное, но явное и нескрываемое уродство. Оно заключалось в её голосе – прокуренном (но не думаю, не помню, чтобы она курила), носовом до гнусавости и не женском, а скорее мужском. Сходные голоса были у многих женщин, воевавших на фронте (или всего лишь торговавших на улице) и привыкших ощущать себя мужчинами, но тётя Эмма, однако, была замужней дамой и совслужащей. Ещё в нём были командные нотки, была хрипота, а в ней – что-то вызывающее то ли на спор, то ли на ссору, на срыв. Но я видела её только любезной (хотя и с грубоватыми манерами) хозяйкой. Это небольшое уродство не радовало, но и не возмущало, оно было привычным. И я говорила маме: «Это даже лучше, чем притворный до сюсюканья голос твоей…» (дальше следовало имя, какое – не важно).
Однако я ошибалась: я просто не разбиралась ни в жизни, ни в голосах, и потому не уловила главной черты этого голоса – его истеричной (вульгарной, как говорила мама) крикливости. А теперь предоставим слово Ине Твилике, ведь это описание четы Вайнсонов понадобилось только как предисловие для её рассказа (хроники):
7. Хроника о братике
«…Однажды наступил день, когда родителям отказали в просьбе принять Иринку сразу и дедушка, и тётя Соня. Они разошлись во мнениях с моим отцом настолько, что это «пошло на принцип». Это было неслыханно, но и случай был уму непостижим. Решался вопрос о том, родится или нет у мамы второй ребёнок, маленький малыш. Дедушка настаивал как только мог, тётя Соня просила за него и умоляла, мы (Ина-Иринка) с Юной плакали, так всем нам хотелось, чтобы он родился наконец. А мама, совсем больная после операции груди, настаивала и плакала больше всех. Но отец был категорически против появления, как он говорил, «двух сирот». Что он имел при этом в виду, оставалось непонятным, никто ничего не объяснял. И об этом на две недели замолчали, а потом сказали, что он родится, только нужно, чтобы меня (нас) не было дома. И нас повезли к Вайнсонам, которые согласились на это в лице скрытной гномврихи тёти Эммы.
О, что это был за день, а потом и вечер! В доме Вайнсонов разыгрался страшный скандал на много часов, неизвестно из-за чего. Тётя Эмма кричала голосом убийцы-чревовещателя и швыряла в бедного дядю Мишу дымящимися сковородками, заставляя его что-то жарить, а он сначала не хотел… Кричала даже так, как будто собиралась освежевать и изжарить его самого. Это было совсем как в аду, а она была там своей, одной из чертовок. Сковородки эти попадали куда угодно – на постели, на пол, оставляя чёрные пятна сажи (но только не на мебель, а значит, она не совсем сошла с ума).
Я спряталась в их маленькой спальне, а Ляля (их дочь, на три года меня старше) накричала на мать и убежала к своей подружке и кузине Лиле, живущей неподалёку, а меня не позвала. Я легла на кровать, свернулась клубочком и плакала. Как не хватало мне мамы или соседки, Юриной мамы «тёти Мареи»[44]44
Она вскоре займёт в этой повести своё место.
[Закрыть], или хоть нашей чёрно-беленькой Мурочки, которая тоже умеет утешать: трётся, мурлычет, что-то и как-то обустраивает вокруг, как в гнёздышке. И боль и обида начинают проходить…
Потом зазвонил телефон: это отец сообщал, что он сейчас заедет за мной и что мама уже дома. Тут тётя Эмма сменила гнев на милость и стала радоваться неизвестно чему, но крайне злорадно. Мне она крикнула громко, как заводной попугай: «Никакого братика у тебя не будет!» А потом всё моментально убрала, вычистила, выгладила и пригладила, раскрутила бигуди, причесалась и стала накрывать на стол к чаю. Дядя Миша пошёл тем временем в спальню и стал меня (а бедная Иринка давно уже была в обмороке) успокаивать, воспользовавшись перерывом и тишиной. Мне было его очень жалко, а ему – меня.
Если меня захотят нанять в гномврихи за сохранение имущества или даже за всё золото гномов, я ни за что не соглашусь, хотя безо всего и одной жить очень грустно тоже.
…Всё, приехал отец, он здоровается, улыбается, но он мрачен как туча, этот Сфинкс, ведь я его знаю. Нам надо спешить к маме, и предложенного чая мы не пьём… А дома мамы ещё нет, и никого нет, отец едет за ней, а я впервые в жизни стрелой бегу за Муркой, которую категорически нельзя к нам приводить сегодня. Беру её на руки и с ней (а это очень трудно, она возражает) забираюсь на шкаф. Там она, кошечка, чёрно-белый комочек, ушки бантиком и хвостик, вдруг успокаивается и начинает утешать и «утишать» меня, и мы с ней неожиданно засыпаем от горя, нам даже не жёстко и не пыльно…
А потом приходят они, и она спрашивает: «Ты уложил Иру?» – а он отвечает: «Кажется, да…». И она сразу идёт звонить этой ужасной тётке Вайнсон.
А я потихоньку спрыгиваю на тахту, и Мурка за мной. И как это ни странно, мы незамеченными переходим в мой уголок, чтобы бесшумно лечь там под одеяло, на нас никто не обращает внимания, и мы опять засыпаем в слезах (Ира – ещё без сознания, я – спрятав Мур-рум под покрывало). Завтра понедельник, первый класс школы, вставать придётся самой вслед за отцом, мама больна, и я незаметно выпущу Муру в коридор…»
Прерывается
Нужны ли объяснения? Пожалуй, нет, только два слова о том, что у мамы вырезали опухоль груди (цистэпителиому), пока ещё доброкачественную, но сказали, что неизвестно, как будет дальше. И врач приказал, чтобы у неё всё было приготовлено для рождения маленького ребёнка, но дал понять, что рождаться ему на самом деле и не обязательно. Это объясняет слова отца про «двух сирот» и какую-то мачеху, после которых мама была вынуждена с ним согласиться. Хотя ей это было крайне тяжело и не по душе и шло против всех её представлений и правил.
«Иринка считает, что я вся помещаюсь в ней, так как я меньше. Да, она умнее, живее и сообразительнее, она больше меня, и она быстрее, без задержек растёт. Так что я и правда, похоже, прячусь в ней, как в сестричке-матрёшке. Сама же Иринка живёт в коконе, похожем тоже на матрёшку, но всё же больше – на живое пёстрое яичко, укутанное в обрывки из чего угодно – обоев, лент, цветной плёнки от воздушных шариков, лепестков бумажных цветов, разорванных кукольных башмачков, ёлочной мишуры и крылатых слов из сказок, – чтобы ему было не так уж легко укатиться, упасть и разбиться…
Но той ночью, когда в комнате стояла такая тишина, как будто родителей не было дома (а они были!), и Мурин согревающий комочек вздрагивал под покрывалом и видел охотничьи сны (а где же у кошек кончается явь и начинаются сны, и наоборот? Наверное, на кончиках ушей, которые всегда настороже), мне чудилось сквозь дрёму, что гигантские зверюги, когда-то побеждённые ею, опять скребутся в дверь, беснуются на кухне и вот-вот могут ворваться в нашу комнату. Мура всё время порывалась убежать, выпрыгнуть в прихожую, кинуться им наперерез, но из жалости ко мне и лежащей без чувств Иринке она сдерживалась и оставалась с нами под покрывалом.
Но одному она не могла помочь – её дело было оберегать покой и чистоту жилья и его общих снов, исцелять сонное тело друга своим теплом, это она умела как никто другой. Но в мои сны она войти не могла, так же как и я – в её. А снился мне очень страшный сон о том, как в Иринкин кокон, в глубь живого яичка пробралась чёрная нить с красным пятнышком крови на конце и куда-то спряталась. Чтобы её нельзя было поймать, а она могла бы делать всё, что ей хочется, исподтишка, только ей нужна была поддержка извне нашего кокона, от плохих существ из любых миров. Чтобы кто-то держал её за чёрный внешний конец (или продевал в игольное ушко). И я бы кричала и кричала сквозь этот сон всю ночь, но я боялась испугать Муруську, боялась, что она убежит от меня сейчас и от нас потом – насовсем».
……………………………………………………………………………….
Это очень мрачный (и правдивый) отрывок важнейшей хроники, но в эпосе Твилики были отрывки и посветлей, соприкасающиеся с миром «Кокона».
Она признавала эльфов и фей и порой видела их гораздо лучше, чем я после пяти лет. Фей она считала прирождёнными актрисами, танцовщицами и певуньями, девочками-колокольчиками вроде фарфоровых китаянок и японок. Но присматриваясь к маме, она находила, что бывают и повзрослевшие, выросшие и поскромневшие феи, которые тоже могут многое, но уже далеко не всё, хотя они и взрослые. В маме Твилика видела не только фею, но отчасти и сирену. Потому что она любила родителей не то что меньше, но как-то дальше и отстранённее, чем Иринка. Как гибрид феи, сирены и взрослого доброго, чуткого человека, мама была для Твилики особым существом, эльфстоуном.
Об эльфах Твилика знала мало, но почему-то считала, что они, как полуторагодовалые малыши, не так уж и ответственны за свои поступки. И больше похожи на маленьких детей, чем на фей или русалок. Эльфы – сплошь малыши, среди них есть не только детёныши людей, но и щенки, цыплята, котята. Они не всегда бывают в духе, но постоянно нуждаются в защите, у них нет ни историй, ни биографий, только крохотный эпизод («башмачок порвался»). И они чаще всего отвечают добром за добро, но иной раз почему-то забывают. К маме они почти не имели отношения, разве что как существа, мамами которых часто бывают феи. Боюсь, что они были более родственны самой Твилике. Такова уж была она тогда.
А время её более поздних хроник придёт по ходу тревожных событий основного рассказа о моей школьной (и дворовой) жизни, начиная с зимы 1952–1953 года и до болезни в начале пятого класса. Рассказа, к которому вскоре «всё и вернётся», – после знакомства с окрестностями наших домов, с их особенностями и основными обитателями, за что пора бы уже взяться всерьёз опять…
(Рассказ-вставка окончен)
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.