Электронная библиотека » Ирина Листвина » » онлайн чтение - страница 34

Текст книги "Гербарии, открытки…"


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 17:46


Автор книги: Ирина Листвина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +
7. Как приближался ко мне Эрмитажный кружок

Шаг в сторону – и опять в предысторию

…Вспомнив сказанное в одном из предыдущих отрывков о чёрточках времени, вернёмся на минутку к понятию belle époque. Да, мне отчаянно хотелось поглубже зарыться с головой и руками в это непрочное время, как в солнечный песок. И «отыскать среди его строительного шума и хлама – некую редкую ракушку, всё тот же золотой эталон»[242]242
  Повтор или, если угодно, рефрен.


[Закрыть]
.

Однако речь не о конкретном времени – нашей ли «замечтательной» или модерна (в восприятии подростка), а именно о нём, золотом эталоне, который скрывался в песке времени, перемешанном со всяческой металло-синтетикой и дребеденью.

«Красота спасёт мир»[243]243
  Известные слова Ф. М. Достоевского.


[Закрыть]
 – должна сознаться, что слова эти были мне тогда и в юности куда ближе, чем когда-либо потом. Но «внешняя ль краса, игра ли черт души и плоти» или что-то, много глубже затаённое?

Наверное, как казалось мне тогда, «просто всё вместе взятое». Ведь загадки жизни ещё не казались мне головоломками, а иллюстрации из «Древнего Востока» Тураева и «Трёхсотлетия дома Романовых» всё ещё были близки моему сердцу.

Это наложение «картинок» мешалось, как в калейдоскопе, с кадрами из любимых фильмов, с картинами из Русского музея (которые уже стали мне привычны и понятны), с разученными не без труда на фоно классическими пьесками (да и с «таинственной» Алиной красой).

Всё это составляло и фон, и почву (в непостижимой смеси солнечного песка времени со строительным мусором эпохи) для поисков «красоты, спасающей мир». Но что-то при этом не клеилось, не получалось, а выходило, напротив, подобие странного «классического китча» (или сплошной эклектики). Пусть наивность подростка почти не похожа на уже чуть наивничающий и самоуверенный снобизм ранней молодости, но в поисках такого рода – они заодно. Такую пару составляли, пожалуй, и мы с Юной.


Итак, вторую половину отрочества торопится сменить «заря туманной юности» – но увы, чересчур спутанно и озадаченно. Отрочество – время напряжённой работы мысли, а также её игры, нередко пустой, но наполненной горением жизни. Это время непростых игр – ярких, но иной раз небезопасных и бесцельных.

Впрочем, так ли уж мне хотелось «умничать» (подростковые абстракции!), ведь преобладала-то разбросанность. Как будто, собираясь одолеть гору, я пробовала сразу две-три тропинки и всё время перескакивала с одной на другую. Например, порой мелькало желание обогнать его: («если бы и я была математиком!»). Но мне приходилось лишь тянуться за ним, чтобы быть второй. И хотя кто-то мог увидеть в этом честное соревнование, на самом деле мне было до него далеко (так же, как ему до меня – на уроках литературы и истории).

Увы, ни одно из моих увлечений пока не стало окончательным, и я понимала это. В истории меня по-прежнему занимали картины, сцены и монологи, напоминающие «Быть или не быть» Гамлета в Театре юных зрителей.

……………………………………………………………………..………..

…Отчего мне по ходу этой повести приходится то и дело возвращаться назад, следуя непонятной логике взаимосвязей?

Так, чтобы наконец перейти к искусствоведческому кружку при Эрмитаже, мне опять понадобилось вернуться и к нашему классу, и к первой любви, по видимости своей такой иллюзорной и книжной, а в глубине – похожей на алый шар, то танцующий, то исчезающий, но при этом «всегда опасный». Шар, готовый не то улететь в вышину, не то взорваться, заливая всё вокруг слабым отсветом (далёкого? Близкого?) пожара.

Ответы на вопрос: «Как он ко мне относится?» – я получала на самом деле не раз, они были не совсем однозначны, иной раз противореча тому, что был принят мной за окончательный («Он любит Алю, а я для него ничего не значу»).

Одно не оставляло сомнения: то, что Глеб, сам не понимая странной, яркой, но так быстро гаснущей радости «преломления взоров», продолжает, как и остальные, восхищаться Алиной «королевской красотой», а ко мне старается относиться потвёрже – по-товарищески, но и «по-джентльменски» тоже.

Так и тянулся, всё более застывая во времени, наш узкий (вспомним про «узкий круг») прямоугольный треугольник, упёршийся в Алю, как в некую прекрасно-символическую и привычно-покатую стенку. Впрочем, скорее уж как в «пространство» в одной из песенок Окуджавы: «И я опять гляжу на вас, а вы глядите на него, а он глядит в пространство».

Но как, однако, я отвлеклась, а речь ведь была совсем не об этом! Я хотела рассказать, как начинался, как открывался мне Эрмитаж. Но, впрочем, не исключено, что «безо всего этого» он бы мне так – открыться и не смог бы.

Отрывок шестой. Возникновенье взрослых дружб (продолжение). И разное – завершение самооценки глазами Твиль. Вокруг вечера Окуджавы. Школьное сочинение

Возвращаюсь к прерванной во втором отрывке теме «возникновенья взрослых дружб».

1. Вновь литераторша Евгеша

Евгения Николаевна, с которой я начну на этот раз, была прежде всего человеком доброжелательным в полном смысле этого слова. У неё было хорошее и очень русское лицо, белокуростью волос и тонкой мягкостью черт напоминающее известную актрису Ларионову (фильм «Анна на шее» и другие). Она удивительно умела слушать, направляя мысли ученика-собеседника так, что узенькое русло ответа (и его слабый, неровный «мыслящий ручеёк») расширялись и углублялись. Она любила литературу, а точнее, русскую классику XIX века (как и моя тётя Соня, только ещё больше, да и голос у неё был звонче, объёмнее и лучше поставлен).

В своих немногочисленных любимцах, прозванных старой частью класса «друзьями-читателями», она пестовала преклонение перед большой русской литературой, воспитанное в ней самой её бабушкой, народницей, учительствовавшей в глубинке задолго до 17-го года.

Но гражданственность литературы, главенствовавшая в ту отдалённую пору, должна была отступить (по мысли Евгеши – пусть лишь на время) в тень и на задний план перед лицом её попранного величия. Ведь на протяжении почти полувека русская классика была переиначена, замалчиваема, более того – оклеветана. Именно поэтому мы (то есть любительский Евгешин «читкружок[244]244
  Аббревиатура в духе времени. Во всех её старших классах вместе он едва ли насчитывал больше восьми-девяти человек.


[Закрыть]
») посещали с её лёгкой руки Публичку для юношества на Фонтанке, чтобы прочесть там много разного, не входившего в школьную программу.

Наши отношения с ней были давнишними и тёплыми. Будучи завучем, она имела право, да и любила выручать и утешать младшеклассниц, попавших в беду, – с помощью чистого платочка, негромкого ласкового голоса и обнимающих бедолагу больших белых рук. Так мы когда-то с ней познакомились, а с конца шестого класса стали друзьями (мои сочинения несколько раз попадали в её тетрадку с надписью «избранное»).

Но из-за того, что она «и жаловала, и баловала», у меня сложилось далёкое от реальности представление об оставшейся неизменной обязательной части вступительного экзамена по литературе в Университет (где цитаты из классиков марксизма-ленинизма и «гражданственность» всё же определённо преобладали над величием русской классики).

2. Нырок в незаживающее се-евское лето

Отголосок, 14 лет

Близится к концу спокойная зима 8-го класса, но я отчего-то всё не могу забыть тайной боли, столько раз испытанной летом, перед тем как я засыпала днём под корабельным окошком на васкеловском чердаке.

И – но не так часто, как в те летние дни – поздними вечерами перед сном, когда мне не спится, а ещё думается, я вдруг оказываюсь (то есть всё ещё остаюсь!) в се-евских полузасвеченных снимках, полных пыли, зноя и слёз.

Многое тогда перестало доходить до меня, в том числе и дедушкины речи. Напоминаю, что дед мой был родом из хасидов…

………………………………………………………………………………..

Прерывается

Краткая остановка

…Поэтому его слова едва ли так уж отличались от тех, что годы спустя встретились мне в книге рабби Нахмана Брацлавского (Собственно, разговоров в Се-еве у нас почти и не было, ведь говорил он один, а я слушала, но упорно молчала, воспринимая как-то тупо, хотя отдельные слова и доходили до сознания.)

Итак, перехожу к цитате из рабби Нахмана:

«Да не отчается душа твоя от того, что ты сейчас страдаешь. Будет хорошо – по мере того, как ты начнёшь верить. Сам Бог будет привносить в твою жизнь капли света, как во тьму. Ради твоей веры в Него, Он будет умножать радость и подаст тебе то, чего ждёт твоя душа (но именно она). Хотя, может быть, не так скоро. И не совсем так, как тебе сейчас хочется – но верь, храни верность! И будет хорошо!»

Такой, примерно, была и суть речей деда, правда, они были проще и не похожи на проповедь. Он дополнял их примерами из нелёгкой жизни (своей и близких, времён Первой и Второй мировых войн). Говорил он, казалось бы, о вещах скромных и малых, но кардинальных. Это могли быть и чудеса – но совсем не обязательно: «Бог бывает иногда не просто милостив, но щедр к тем, чья вера ещё не окрепла или оскудевает».

Вот ещё одна цитата из брацлавского источника: «Если ты согрешил и душа твоя тяжела от непролитых слёз, то не бойся заплакать перед Ним, открой Ему всё». Дед пытался заговорить со мной и об этом, но деликатно, с осторожностью.


Но тут-то и возникала точка преткновения, как камушек в туфле. В слове «грех» было что-то задевавшее меня лично, непосредственно, как незажившая стёртая ранка – в то время как остальные слова лились по краю сознания, понемногу успокаивая, ничему не противореча, но ни в чём и не убеждая, на манер ритмотерапии.

……………………………………………………………………………….

Отголосок Ир, 10 лет[245]245
  Не следует путать или смешивать этот Отголосок с только начатым предыдущим. Этот – непосредственно се-евский. Оба будут продолжены и завершены в Отрывке седьмом.


[Закрыть]

Когда говорит дед, я не могу сказать, что не верю ему, я почти верю, я так хотела бы верить, как прежде, но важнее для меня то, о чём я даже и не пытаюсь с ним заговорить.

Я ведь уже не была (или слишком быстро перестаю быть) той девочкой, которую он хорошо знал. Я начинаю прибегать к языку умолчаний, которым (хотя и весьма по-разному) пользовались в сталинское время все. Но дед в общении с близкими остался чужд этому «искусству» с его заменами и подставками. Исключением тут была, пожалуй, тётя Бэба – и всё.

Больше всего я возмущаюсь тем, что моя кара тянется уже не один год, тяготясь как ею самой, так и её непрерывностью. Я ропщу, я спрашиваю: «За что?» – не боясь огорчить деда (и напрасно, ведь он стар). Я постоянно задаю один и тот же вопрос: «Отчего твой Бог карает и детей? Всё, что мне пришлось вытерпеть от Антонины-парки, от Полины-оборотня и «дворюг» – за что же, наконец, мне это? Да, я забылась, наглупила и проговорилась в сквере у памятника. Да, это было опасно и некрасиво. Но что же ужасного я сделала?»

И опять начинается его долгий, мягкий, терпеливый, но ни к чему не ведущий монолог. Он говорит под конец: «Забудь их, забудь о них, это и будет той мерой добра, на которую способна сейчас твоя изболевшаяся душенька. И тебе станет легче».

Но что же должна я (да и как могла бы?) забыть, ведь я и сама так стараюсь не думать, так не хочу вспоминать… А картины долгих унижений и доносов, мешаясь с вакханалией последних месяцев, сами вторгаются в голову, которая и без того постоянно в жару (се-евский пыльный зной я воспринимаю как хронический грипп, который надо «всухую» переходить на ногах).

К тому же именно теперь, когда всё это, становясь прошлым, могло бы постепенно уйти в хроники Твилики, вдруг оказалось, что её самой – во мне больше и нет. Но только она одна обладает способностью переводить реальность в эпос, в нечто уже отделённое и всё более отдаляющееся от жизни.

А глумливые «картинки» остаются, они стоят, мучая, перед глазами – ночью и днём. Им наплевать на то, что я изо всех сил стараюсь не думать о них. Да и какая для меня может быть разница между – не думать и забыть?..

К тому же слово «грех», застревающее в памяти, как всё тот же «камушек в туфле» (а на самом же деле – в моей голове), напоминает мне одно нелепое – до смехотворности – выражение. Им дед порой (и издавна!) злоупотреблял, оно было библейским, но устаревшим: «Грех, которым провинилось дитя». Он и выбрал-то его, стараясь примениться к моему возрасту и смягчить смысл. Мне же при этом (теперь!) становится крайне неловко (откуда ни возьмись, появляется нервный смешок, почти как во время пересмешек с Юной – на ночь глядя, после наших вечерних чтений вслух). Ведь это выражение имело хоть какой-то смысл только для большого ребёнка, которым я и осталась для него. Но с этой весны я превращаюсь в подростка, «летя на всех парусах» и навёрстывая упущенное.

Если бы я могла представить, что останусь (для него) всё тем же «дитём» до конца его дней, я, наверное, поверила бы больше, чем в детстве, в его Бога – «окончательно и насовсем». Но в прежних разговорах на Зверинской нередко мелькали и другие библейские рассказы, в которых «нечестивые дети» лишались любви (и благословений) – не только Божьих, но и родительских.

Я же – повторяю! – превращаюсь в подростка так быстро и неуправляемо (вспоминается, в частности, «я – не я»), что сейчас просто некому во мне – помнить, понимать и верить.

……………………………………………………………………………….

Прерывается

3. Снова домой – к Марии Константиновне

Отголосок, 13–15 лет[246]246
  Этот Отголосок – только рассказ о впечатлениях Иры в процессе общения с Марией Константиновной. Всё остальное – из области её биографии и работы – в него не входит.


[Закрыть]

Как странно – моё знакомстве с ней становится (всё более и просто) дружеским. В самом начале «замечтательной» она стала оживать на глазах, смягчаться, понемногу раскрываясь, почти как увядший, но сохранивший на холоде остатки свежести вьюнок – вновь оказавшись в тепле.

Тогда-то она внезапно стала казаться мне и моложе своих лет, и оживлённее – то по-домашнему мягко, то с проблесками светскости.

Я, помнится, писала в дневнике: «А она милая, но в ней есть и некоторая важность осанки. И она будет похожа на Ермолову, если б надеть на неё то платье, что на портрете». Но облик её остался почти по-монашески строгим, только суровость ушла, а простота и мягкая, как бы притушенная живость проявились вновь.

На самом деле ей было больше шестидесяти, да и сущности своей Мария Константиновна не изменила (она всегда жила на пределе самоотдачи). Врач и сестра милосердия в одном лице, пропадавшая на дежурствах сутками, она нисколько не утратила аскетичности (для окружающих выражавшейся в тихой, строгой и безупречной манере держаться), которая отличала её всегда. Как, впрочем, никогда не утрачивала она и привитых ей в ранней юности осанки, французского выговора, высоких и твёрдых ноток голоса.

………………………………………………………………………….……

Прерывается


Да, в первый же год после XX съезда она стала общительнее – вернее, легче в общении. Она как будто оттаяла, в ней ожили какие-то давние, не вполне понятные, но большие и «окрыляющие»[247]247
  Язык той эпохи.


[Закрыть]
надежды. Однако пока это было лишь оттаивание, как у печки с уличного холода.

Работа в больнице – многолетняя, непрерывная, не упускающая из виду мелочей – как бы и впрямь «законсервировала её и подморозила», в особенности по отношению ко времени, в котором она жила.

Это ведь не она сама, а горбунья-няня Надежда сохранила живыми особенности их двух комнат. Только благодаря ей не валились в общие кучи вещи и книги «времён Машиной юности», не засохли и не запылились вконец растения.

(Так как мой дневник тех лет писался крайне небрежно и быстро, я обходилась в нём её инициалами М. К. Для краткости ограничусь ими и сейчас.)

Что же помешало ей ожить окончательно? Не только «всё становиться», а просто стать прежней (пусть в ином возрастном обличье) – в этих неизменных комнатах, сохранивших камерную атмосферу былого? Этого я, к сожалению, никогда не пойму и не узнаю.

Долгие годы, дежуря ночами и днями, она мысленно избегала этих комнат. Она отстранялась от прошлого и даже самоустранялась. Но внутренне – ни на йоту не изменилась с тех незапамятных лет.

Что же было в ней неизменным на самой глубине? В сущности немногое, её «три кита»: непоказная, глубоко затаённая вера в Бога, любовь к брату Сергею и няне. И ещё одна любовь – к больным, но не только к «своим подопечным», а ко всем болящим, находящимся на излечении в её отделении Куйбышевской больницы. Ведь она относилась к ней не как к казённому, а как ко второму родному дому (говоря полу в шутку, полувсерьёз: «В благодарность за приют»). Комнаты же, олицетворявшие для неё далёкое прошлое, она просто давно перестала замечать.

Но вот мир вновь повернулся и изменился. И ей, как и многим, показалось – что если уж нет ни Сталина, ни его памятников, то и возврат страны к «былой России», может статься, окажется таким же естественным, как и её собственное вживание вновь в эти неизменные смежные комнаты с обретением в них прежних «снимков и теней». (Какую именно из возможных былую Россию она имела в виду, мне так и не довелось узнать.)

А время шло для неё непривычно медленно и тихо, как у всех начинающих пенсионерок. И возникала иллюзия, что его ещё достаточно, что предстоящих лет, может быть, хватит, чтобы дожить до…


Отголосок, продолжение

…Тем временем как мы знакомимся ближе, М. К. охотно занимается со мной, помогает разбираться с французским и музыкой. Ей это по пути в прошлое, ей нравится, что «девочки из интеллигентных» занимаются (пусть иначе, пусть даже как попало) тем же самым, чему учили когда-то и их. Ей интересен и жаргон нашего, возникающего на глазах переходно-перелётного времени. Ещё она говорит, что, уча меня, постоянно вспоминает что-то своё.

Мою музыку, застоявшуюся на месте и, по её словам, подобную «тяжёлой артиллерии», она акцентирует по-иному, легче, танцевальнее. И говорит маме, утешая её: «Да ведь она у вас прирождённый аккомпаниатор и третий голос. Но это само по себе совсем неплохо. А плохо то, что музыка стынет в её отчего-то перенапряжённых руках».

М. К. спокойно и плавно говорит со мной по-французски, я же отвечаю с трудом, неумело, но ловлю на слух всё больше. Я поражена тем, что мои «ужасные» (увы, не в одном лишь моём представлении) музыка и языки не шокируют её, что, напротив, её радует моя склонность к ним. Знала бы она, как я открещивалась от них ещё год назад!

Так, продолжая держаться на заднем плане, она медленно, незаметно и верно становится моим взрослым другом, оставаясь притом всё той же строгой и таинственной незнакомкой (к тому же старинной, ведь пишут же в книгах – «старинные знакомцы»).

Обе мы, однако, помнили, что были долго знакомы и раньше (фактически, всю мою жизнь), но лишь как безмолвные статисты. То, что М. К. оказалась прекрасным домашним педагогом, было кстати, но куда важнее было то, что между нами возникла простая (как ниточка) и очень сближающая способность говорить о чём-то и одновременно «ни о чём». Та, которая бывает только при настоящей взаимной склонности – иными словами, когда привычка к общению переходит в привязанность.

Я не перестаю удивляться дружескому характеру нашего знакомства и немножко горжусь её отношением к себе. Ведь когда-то она училась два года в том Екатерининском институте, где теперь Публичка на Фонтанке. Она была любимицей своей тётки, бывшей (пусть недолго) фрейлиной двора. (Правда, последнее едва ли было интересно мне тогда.) Кажется, эта дама отнеслась к тому, что «Маша ни с того ни с сего решила стать медичкой» с большим неодобрением.


Я легко находила среди разбросанных старых томиков в мягкой обложке одни и те же книги (но на двух языках). Жёлтые были на французском, например, Анри де Ренье, а те, что на русском, отличались бумажно-линялыми переплётами (или вообще их отсуствием), в первую очередь это относилось к переводам. Теперь я могла пытаться читать на двух языках не одни лишь адаптированные и вконец зачитанные «Сказки» Ш. Перро.

Я и помыслить не смела о том, что для неё я, возможно, в чём-то перекликаюсь с её далёкой юностью (грубо оборванной когда-то) – пусть, разумеется, в совершенно ином ключе… Возможно, почти так, как сама она для меня ассоциировалась со «старой сказкой былой России», так и оставшейся лишь мечтой, загадочной и застывшей.

Я надеялась, что наша с ней дружба-привязанность продлится долгие годы, но, к сожалению, это не сбылось, как и многое другое. Если б она прожила подольше, а то время (от 58-го до 63-го) продлилось бы ещё, включив в себя мою юность целиком, – как много я, наверное, услышала бы от неё и узнала. А что-то, может быть, «вспоминалось бы и само», так как её мир был до странности мне близок.

Но из-за краткости дарованного нам времени обе мы (пусть с противоположных концов возрастной шкалы) крайне зависели от всё наступающей, но так и не наступившей «замечтательной», от решающего поворота и разворота её руля.

……………………………………………………………………………….


«Оттепель» (как многим казалось тогда) могла окончиться по-разному – воцарением зимы или разливной грязью, но также и умным, бережным консервированием с элементами реставрации. Нет, не государственного строя, а той российской ментальности, которую и М. К., и мне хотелось бы назвать «обобщённо-былой» (может быть, чеховской?).

Впрочем, мы надеялись, что могло получиться даже и лучше, так как «разлив» оттепели (в теории, в принципе) мог бы влиться в живую тогда ещё реку времён былой России и при этом – значительно расширить её. И обе мы (не одни, а вместе с Татьяной Анатольевной с Греческого, с милой Евгешей, да и с Ариадной Иосифовной, мамой второго Юрика) наивно надеялись увидеть это медленно входящее в русло половодье. А в нём – разглядеть и былое, его заливные луга. Но этому не суждено было сбыться.


Впрочем, подростком я не могла бы вместить откровенных разговоров с М. К. Хроники Твиль кончались, но «взрослый мир» (при всём интересе к нему) всё ещё не стал мне понятен.

И само собой, я дружила с М. К. далеко не на равных. К тому же, как и всегда бывает в отрочестве – с соседями ли, друзьями дома, – это была, собственно, не полноценная дружба, а окрашенная ею привязанность.

Не знаю, насколько верны были и наши самые общие представления о былой России – ведь в памяти людской (и в ранее написанных о ней книгах) она осталась такой разноликой. В ней было по меньшей мере «девять царств»[248]248
  По аналогии с тридевятым царством и с 9-ю городами Трои.


[Закрыть]
, в том числе и страна – по-доброму широкая и внутренне (но никак не внешне) деликатная, полная открытости и взаимопонимания, какой ещё нигде никогда не было и больше не могло быть (во всяком случае – не нашлось?).

Да, но была ведь и совсем другая страна, обречённая и похожая (много больше, чем на всемирный «Титаник»!) на знаменитый линкор черноморского флота «Императрица Мария», взорванный и затонувший внезапно без видимых причин. Эта другая, наверное, предпочла бы затонуть (как Китеж на озере Светлояр), лишь бы её не коснулись социальные перемены. Оттого-то она и тянулась к позднему русскому средневековью XVI–XVII веков.

Но в её подполье[249]249
  Да, в ней тоже было своё подполье, противоположное революционному.


[Закрыть]
засел темноликий и грозно осклабленный Григорий Распутин, ему не хватало разве что чёрных крыльев, с коими в те времена[250]250
  За полвека до церковной реформы патриарха Никона и примерно с полвека после неё.


[Закрыть]
зачем-то рисовали ангелов, (которых из-за этой их непонятной окраски крыльев мы невольно подозреваем чуть ли не в чернокнижии).


Ответа на вопрос, какой былая Россия могла бы стать, слив свои воды с течением нашего времени, никто себе совершенно не представлял, но все почему-то надеялись.

Надеялась и я… ах, подумать только, как на многое я смела тогда надеяться… Но всё это не сбылось, а года через три-четыре и сама «замечтательная» закатится, как солнышко, неведомо куда.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации