Текст книги "Гербарии, открытки…"
Автор книги: Ирина Листвина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)
Рассказ седьмой. Немного об отношениях разных людей в коммуналках
1. У нас на Владимирской
Как выглядели внешне отношения взрослых из нашей семьи с соседями, например с той же «Полиной» Андреевной? Начиная опять же с дедушки и отца? Оба они были единственными из тех, кого я знала, кто её совершенно, казалось бы, не боялся. Я смотрела на них в этом смысле с тоскливой завистью. Мой отец в общении с ней бывал крайне сух и деловит. Выходило так, что даже если он говорил о погоде или о счёте за газ, вид у него был такой, как будто, присутствуя на заседании, он на минутку вышел в буфет (что совершенно не сказывается на его одновременно отсутствующем и целенаправленном взгляде и настроении). Короче говоря, он держался с ней бюрократически.
Дедушка же разговаривал с ней спокойно; он вроде бы вежливо слушал и что-то вскользь отвечал, но при этом его глаза голубели и кротко лучились льдом. Он даже казался мне старше. Какая-то тихая, но явная заиндевелость, роднившая его с дедом Морозом (не новогодним, а из сказки «Морозко»), проступала в нём. И я, тогда ещё не понимавшая таких словосочетаний, как «ледяная вежливость», удивлялась. После таких кратких бесед она, случалось, долго бормотала что-то у себя в комнате или на кухне, но никаких отзывов друг о друге я от обеих сторон не слышала.
Эти отношения с ней (мамы, дедушки и отца) были вполне в духе нашего города и того времени, они были корректными, «дипломатически выдержанными», без ссор, но и достаточно тяжёлыми. И характерны были именно для службы, коммуналок… Словом, для таких мест, где совсем не общаться нельзя, а общаться по-человечески – невозможно.
Как это ни печально, но более далёкими от корректности были отношения мамы с Надеждой, тоже не лишённой антисемитизма, только не официозно-сталинского, а гораздо более давнего, ещё с царских времён. Он совершенно не распространялся ни на Густаву, ни впоследствии на меня (в её представлении – пострадавших). В Густаве она даже видела юродивую и порой внимательно вслушивалась в отдельные её реплики. Ко мне в конце моей истории относилась даже с трепетом, многое мне прощая, как жертве «неправедных властей». Но с остальными в семье, людьми, на её взгляд, благополучными, она держалась не слишком доброжелательно. Впрочем, по мере нарастания государственного антисемитизма, Надеждин собственный становился всё суше, поверхностней (так, по привычке) и изрядно повыветрился. В этом смысле показательна была одна её, услышанная мной случайно перебранка с Андреевной, в какой-то момент коснувшаяся и еврейского вопроса.
Полная праведного гнева, тётя Поля крыла нас грамотно, газетно, внося от себя в речь только накалённую интонацию. Надежда же по обыкновению слушала её очень недолго и резко оборвала: «Что ты заладила – явреи да явреи, – кто ж их любит-то, я, что ли? Да только все мы – от них, от явреев-то, а только такие как ты… (пропуск неценз.), – от обезьяны».
Остаётся заметить, что наши с Андреевной «взаимные чувства» как-то заглохли и стушевались в первые школьные годы; вернее, так мне казалось. Но в задних дворах дома, среди её многочисленных бывших товарок и «мальчиков на побегушках», (которых она устраивала подработать то в ларёк, то на овощебазу, то в столовку) продолжали скапливаться её хлёсткие и языкато-хвостатые отзывы не только обо мне, но и обо всём семействе.
Зимой же пятьдесят третьего, начиная с происшествия у памятника Екатерине, прежние отношения ожили с удвоенной силой. Её личная атака была отброшена самим фактом смерти Сталина, но некая мина замедленного действия была основательно ею заложена в сознание подрастающего поколения «гопа и малины» задних дворов и (вот так неожиданность!) в моё тоже, как выяснилось позднее.
В чём же заключался секрет успеха Андреевны во «влиянии на умы»? Да и отчего по ней так ударила смерть Сталина? Что могло связывать их лично, как, скажем, гиганта и пигмея? Ответ прост, но его придётся некоторое время подождать[52]52
См. ниже Отступление 2-е.
[Закрыть], а пока ограничимся предварительной остановкой.
Шаг в сторону
Середина XX века (или начало пятидесятых) в одном отношении, как ни странно, совпадала с первым его десятилетием, хотя движение по кругу и шло в обратном направлении. Общим же было то, что начало обеих половин века обещало одно, а на поверку вышло нечто совсем другое, вопреки прогнозам и ожиданиям.
Но если школа, двор и педагог начальных классов Антонина Георгиевна оставались реальностью, которую мне и довелось, и ещё предстояло пережить, то Андреевна и многие из соседей (не только в нашей коммуналке, но и в дедушкиной, и во дворе) – все, кроме Марии Константиновны Крусановой, семьи Скворцовых и ещё немногих, – к середине пятидесятых удивительно быстро начали становиться в моей памяти персонажами, в своём роде фольклорными, так же прочно застывшими на месте, как и лица из окружения великой императрицы на постаменте в маленьком саду (или даже фигурки статуэток на пресловутом шкафу). Какая-то часть людей уже не могла ни измениться, «встав в ногу со временем», ни остаться действующими лицами по-старому.
………………………………………………………………………….
Что же касается семьи Скворцовых, то через два-три года это были совсем другие люди. Владимир Васильевич занял прочное место в профкоме завода, но узнать его было, впрочем, легко, а вот в подтянутой, суховато-сдержанной, вежливо улыбающейся тонкими подкрашенными губами и выходящей на работу рано, вместе с мужем (а по вечерам почти не покидающей своих комнат) Марии Фёдоровне – увы, трудно было узнать нашу лёгкую и певучую «Мареичку» пятидесятых… но и об этом как-нибудь потом.
Да, ещё (но уже в качестве взрослого «я» рассказчицы) мне придётся сказать несколько последних слов о мультитриллере, то есть опять же об Андреевне из тех страшноватых лет, не пытаясь объяснить то, что осталось за кадром (и не имело к моей истории отношения).
Реальная, хотя и весьма приблизительная картина событий позволяет сделать лишь несколько наблюдений и предположений.
Попав в сундук, я прихватила с собой в фате не только старьё – колбасу, консервы и чёрный корсетный шнур, – но и мелочи, о которых помню (сквозь рёв) только то, что они были маленькими, круглыми и ярко блестели в темноте. Бурно переживая случившееся, я вообще не обратила на них внимания, а впоследствии взрослые о них со мной не говорили. Что это было – кольца, драгоценности, монеты, мелкие оружейные детали или что-то ещё? – я так и не узнала, ведь в тот миг мне было совершенно не до них. Но Мария Фёдоровна сразу их заметила, прикрыла и унесла. Вернулась в комнату она уже без них, но с ключом от сундука свекрови. Она уложила нас и легла сама, но разбудила мужа раньше обычного. Возможно, в ворохе, вылетевшем вместе со мной из сундука, были вещи подозрительного свойства (может быть, и улики)?
Но если что-то страшное действительно (и несомненно) когда-то произошло, то имело оно отношение к совсем другим людям (взрослым ли, детям?!).
По-видимому, в ту ночь Андреевне не спалось, её лихорадило, она выпила, но не могла успокоиться и ходила взад-вперёд, не находя себе места. Раза два-три заглянула и в нашу комнату после ухода тёти Шуры, думая, что я крепко сплю. В своём беспокойстве и возбуждении она открыла сундук, так как Густава (её обычный громоотвод) в ту ночь спала и скандала быть не могло. Может, она и сильно перебрала лишнего на ночь. Всё это разбудило чуткую Марею, и она приоткрыла на всякий случай дверь.
Затем я неожиданно подвернулась под руку «тёте Поле», и всё дальнейшее (в том числе и быстрая реакция встревоженной и давно что-то подозревавшей Мареи) объяснялось просто. Никто и не думал посягать на мою жизнь, но возможно, что Полина была рада случаю запугать меня. Она и впоследствии старалась – не без успеха – достигнуть этого (из мести или по инерции). Но уже не собственными руками, а через отпетых из нашего двора, с родственниками и «командирами» которых она по старой памяти «бывала в деле». Вот и всё, что остаётся сказать по поводу мультитриллера более или менее достоверно. Но оставив в стороне сей детский страшный сон, придётся всё же остановиться из-за самой Андреевны (и далеко не только из-за неё) всерьёз и надолго – в Отступлении 2-м, которое найдёт себе место не среди семейно-коммунальных снимков разных лет, а на фоне нашего двора осенью и зимой с пятьдесят второго на пятьдесят третий.
2. У нас на Зверинской
…Итак, продолжаю рассказ о коридорных окрестностях (в моём раннем восприятии напоминающих лесные дебри). Дома наши представлялись мне чем-то намного более устойчивым, чем мой собственный мирок. Перед тем как перейти к василеостровской части семьи, осталось сказать несколько слов о коммуналке на Петроградской, где я гостила по праздникам и выходным с пяти лет. Или о второй (отчасти уже описанной здесь изнутри, из комнатного «бытия») квартире – на Зверинской.
Но о ней и её обитателях сказать почти нечего, она была вполне обычной, так как ванная комната в ней была, а антиквариата ни у кого не водилось (если не считать дедушкиных поцарапанных старинных часов и качалки, да и каких-то соседских вещей в том же роде). В ней имелся и общественный толстый кот, полностью истребивший мышей, но при всей своей обжитости она не казалась уютнее нашей. Те же унылые, плохо оштукатуренные и длинные, почти как стены на лестнице, коричневые или синие коридоры, такая же заброшенная и начисто лишённая следов обыкновенного человеческого обитания прихожая, со «здоровенными» электрическим и газовым счётчиками и с чёрной тарелкой репродуктора на самом видном месте. А квартирные удобства наводили (ещё больше, чем у нас) на мысль о редко убираемых общественных заведениях того же рода.
В дедушкиной квартире самой заметной была «торговая» семья Фомичёвых (служащих большого магазина и склада), занимавшая две комнаты и довольно дружная, в которой был и мальчик моего возраста, хулиганистый, но довольно сносный, даже славный, по имени Мишка. Никакого антагонизма поколений, характерного для наших Скворцовых-Волковых, в ней не было и в помине, жили (питались и общались) они вместе, работали также семейственно и дружно, деньги вкладывали в общую дачу, где опять-таки вкалывали все. Родом они были не из деревни, не из фабричных или из бывших дворовых, а из недалёкого пригорода, кажется, из Всеволожска.
Эти Фомичёвы оказались на удивление стойкими, они дружно дожили до наших дней, не особенно изменившись. Но надо признать, что обаяния и того почти сценического шарма, который был присущ разномыслящему и раздвоенному, как в пьесах Горького, семейству Скворцовых-Волковых, в них не было ни на грош. Они были по-тогдашнему (по-современному, но тогда) «совковы», жизнерадостны, в меру белобрысы и круглоголовы, ходили по квартире в стираных, растянутых свитерах и майках, любили футбол по телевизору (который заимели раньше всех), свой дачный участок и рыбную ловлю.
С Мишкой мы цапались-царапались, бегали взапуски и много смеялись, сами не зная над чем и почему. Говорить с Фомичёвыми можно было только о чём-то простом, но зато и голова от них ни у кого не болела. Ещё в квартире имелся одинокий алкаш из слесарей, он же и безобидный сумасшедший или чудак с приветом (как считали все остальные). Все они были жильцами послевоенными: в блокаду в этой квартире не выжил никто, если не считать дедушки и тёти, а как (и насколько на грани смерти) уцелели они, я уже рассказала. Итак, что-то общее с нашей квартирой было (хотя и не совсем), а интересного и запоминающегося не было почти ничего, если не считать отношений – дедушки с тётей и их обоих с соседями.
Соседи, все без исключения, были вынуждены считаться с тем, что при дедушке, в его не то чтобы всеми зримом, но почему-то заметном присутствии они вели себя несколько иначе, чем им хотелось бы, например меньше ругались между собой. В частности, Фомичёвы не обзывали никого жидами[53]53
В 1952–1954 гг. в связи с «делом врачей» и его отзвуками это словечко стало попросту обиходным.
[Закрыть] и как-то вообще не имели в виду ничего подобного, даже глядя на тётю Бэбу и Канторовичей (а почему, кстати?). Слесарь Паша никого (но отчего же?) долго и со смаком не матюгал, ну а Канторовичи (семья учителей с двумя детьми) как-то и не возникали всерьёз, даже если был повод и им очень хотелось бы.
Но именно из-за этого, так как коммуналка была общей и по сути своей демократической, равноправной, возникла некоторая натянутость и предвзятость (но не более) в отношении соседей к самому деду, однако не встретила отклика. Он с ними был приветлив, говорил мало и ни о ком из них не был плохого мнения.
Они же, увы, только терпели его, по-своему даже выносливо, говорили о нём «старикан», стараясь при этом хоть как-то иронизировать. Но честно говоря, гораздо легче им было бы, если бы он был из «бывших» – скажем, бывшим профессором или, по крайней мере, врачом на пенсии. Дедушка, при всей своей скромности, задавал в этой квартире тон, который был для неё высоковат (и тяжеловат), но люди они были советские, смирные и признавали его авторитет вполне лояльно. Хотя и не без скрипа, с неким скрытым «моральным ущербом» и для него, и для себя. Впрочем, им было известно, что он долго был в ссылке до войны (а значит, может, и из бывших?), ну а кто же этих бывших – тем более этой нации – знает…
Однако никто и не думал заострять на этом внимание, если не считать его дочери, моей тёти Беллы-Бэбы, для которой общение с людьми вообще было приятно-вежливой, но скучной и внутренне необязательной условностью. Или задачей, лёгкой по исполнению именно потому, что никакого общения на самом деле при этом и не было. Это совсем не было похоже на мамины отношения с Полиной Андреевной, весьма и весьма натянутые, несмотря на взаимную вежливость, – там накипало, там сдерживались, доходя до взрыва, но и смягчались на короткое время не раз.
Тётя же была неспособна к «отношениям» как таковым не от бессердечия, а просто потому, что не могла признать чужого ей человека «своим». И как ни странно, из-за этого её личные отношения с близкими родственниками не становились ни горячее, ни добрее.
3. Фотокарточка тёти Бэбы (снятая между моими третьим и четвёртым классами)
В своих отношениях с последними она была не очень счастлива из-за самолюбия, ревности и крайне щепетильной обидчивости. Нужно признать, что тётя Бэба совсем не была (по-настоящему) завистлива, что в ней не было и намёка на «дурной глаз». Хотя её личная жизнь сложилась одиноко и печально – вопреки тому, что она была хрупка, изящна, миниатюрна, всегда стандартно, но хорошо одета (и обута, что встречалось реже).
Одевалась она в стиле «деловая женщина» (пиджаки с плечиками, прямая юбка etc.), а работала, кстати, экономистом на заводе, что не мешало ей казаться на свой лад лёгкой и очаровательно бездумной. Она и держалась-то без претензий, приветливо, но (в сочетании с её скромным и не особо независимым положением в жизни) чувство чести, семейной и в своём роде наследственной, было у неё слишком уж укоренившимся и в какой-то мере мелочным. Она внутренне всё время «не давала себя в обиду», но при этом обижалась всерьёз из-за таких пустяков, что общаться с ней мне было труднее, чем с кем-либо ещё из родных и друзей родителей. Маме и дедушке приходилось постоянно напоминать себе (а также и другим) о том, что она по сути дела безобидный и уязвимый человек.
Но её отношения с дедушкой были иными, хотя и в том же роде. В нём и в том, что именно ему, а не обеспеченному, обходительному с ней и достигшему чинов мужу (за другого она бы не пошла), она вынуждена стирать бельё и носки, готовить на холодной кухне еду, мыть в тазу посуду… словом, должна уделять непрерывно то внимание, которое с её точки зрения никак по-женски не окупалось, – короче говоря, именно в этом она видела крест всей своей жизни.
Дедушка был нисколько в этом не виноват, она тоже, – такова была участь многих женщин в те послевоенные годы, даже если они и были (вполне?) созданы для замужества. Тётя Бэба удивляла меня вовсе не тем, что не могла смириться со своей участью, – перед моими глазами была ещё одна полуодинокая тётя, сестра отца Соня (она одна воспитывала Юну, дочку своей погибшей сестры Ани). И кстати, тётю Соню я полностью понимала и принимала. Тётя Бэба удивляла чем-то другим… Нет, и не тем, что она всегда молчаливо и корректно, но неуклонно отстаивала свою точку зрения на многое в жизни, – с этим своим чувством несколько преувеличенного собственного достоинства. А всё же, пожалуй, тем, что сама эта точка зрения почему-то непременно оказывалась противоположной (и даже противопоставленной) не только маминой, но и моей. Да, тётя была нашим общим семейным антиподом. И хотя нередко наши с мамой вкусы и взгляды тоже не вполне сходились, но при этом они отличались друг от друга, как, скажем, северо-запад и юго-запад, а тёти Бэбина позиция была при этом как некий виртуальный юго-восточный «полюс».
Особенно строго она следила за нравственностью подрастающего поколения – в частности, за моей. Ей с самого начала казалось, что меня избаловали, испортили, неправильно воспитывают. Если дедушка называл меня при ней ласково своей внученькой или «любименькой», то ей слышалось в последнем шутливо-глумливое «моя маленькая любовница». А если мама шила мне новое ситцевое платье, она говорила: «Опять твоя Ир-ринка будет кр-расоваться, на этот раз не в кр-рем, а в беж с цветочками». Мои абсолютно невинные, смешливые и простецкие отношения с Мишей Фомичёвым были для неё (и её соседок) предметом обострённого любопытства. Как-то раз она при мне уверяла маму, что видела, как мы с ним целовались (мне было лет пять-шесть, ему тоже). Это вызвало смех не только у меня, но и у мамы, знавшей эту семью. Но всё, что в её высказываниях касалось нас с мамой, меня не возмущало и мало волновало, ведь всё это и впрямь было безобидным.
А бесило именно её отношение к дедушке, её постоянное перетолковывание и выворачивание наизнанку его мыслей, слов – вплоть до характера и привычек. «Как можно так не понимать его, так искажать, как в кривом зеркале?» – вот что заставляло меня негодовать и краснеть, но не за него, конечно, а за неё. Быть может, это и подростковый возраст, самый что ни на есть начальный (семь – девять лет) был чересчур резок в оценках, «осуждая глубоко», как на собрании. Я была не в состоянии трезво отнестись к их отношениям – как вовсе и не патологическим, а просто психологическим. И так и не сумела привязаться к тёте, общаться с ней доброжелательно и легко. Я привыкла относиться к ней как к явлению реальности, непосредственно меня не касающемуся.
А коммуналка – она резонировала, она впитывала в себя их отношения и обостряла – не столько сплетнями (так как сплетничать было почти не о чем, они ведь не ссорились до крика), а именно своим эхом с его эффектом дополнительного искажения. Кроме того, мне уже случалось слышать мамины и дедушкины негромкие вздохи о том, что «у Бэбочки нелёгкий характер».
Мой отец, человек не сентиментальный и почему-то не особо жалеющий, да и не слишком жалующий женский коллектив на работе (с которым он, кстати, при этом всегда был в прекрасных отношениях) говорил, возражая им: «У неё характер не трудный, а просто суетный и вздорный». Тётя Бэба за это мнение о себе платила ему презрением, исходившим из глубин её внешне невинно-милого существа. Но и в этом не было, в сущности, ничего особенно плохого, – как если бы маленькая нахохленная птица вдруг вздумала презрительно чирикать на «целого слона». А слон в ответ насмешливо посматривает на неё, слегка скосив глаз. Это было даже забавно, напоминая не столько басню Крылова о слоне и моське, сколько другую, малоизвестную (кажется, латиноамериканскую) – о слоне и канарейке.
Рассказ восьмой. Наш дом на Васильевском (А также о возрасте от семи до одиннадцати или немногим больше)
1. О неполной семье тёти Сони и Юны
Третья «наша коммуналка», где я обосновалась на жизнь по выходным позднее, лет с шести – восьми, находилась на Васильевском острове недалеко от Стрелки (у Первой линии), где кварталы старых жилых домов издавна вклинивались между Университетом и Академией художеств, а пространство вокруг них было занято в ещё более давние времена – старый Гостиный двор, Биржа, Университет… Все эти здания-памятники были как бы под рукой, но сами-то дома оказались вытеснены на задворки и ими, и улицами-линиями, настоящими, длинными и расположенными параллельно.
…Тётя Соня и Юна, моя двоюродная старшая сестра, жили в большой квартире крайне обособленно и ни с кем даже, казалось бы, не были знакомы. Тётя Соня была молчалива, крайне серьёзна и застенчива, но она не терпела сплетен и поэтому (при всей своей вежливости) бывала иной раз на кухне с соседями резка, почти как у нас Надежда. Так в моей памяти эта большая квартира и осталась – хотя и заселённой, но довольно пустынной, чуть ли не «необитаемой», поскольку я ни с кем там не познакомилась, а бывая там по выходным, общалась только с тётей Соней и Юной.
Моя старшая сестра Юна (полное имя – Юнна, и правильнее было бы назвать её кузиной, но раз уж родных сестёр у нас обеих не было и мы дружили, то считали и называли друг друга сёстрами) попала к тёте Соне двухлетней девочкой после смерти на операционном столе её мамы, моей тёти Ани, в тридцать седьмом.
Собственно говоря, попала она тогда и не к самой Соне, а в осиротевшую, как и она, семью (после спровоцированной ГПУ гибели моего деда Симона. Он умер своей смертью, но по ходу многократных вызовов в Большой дом, попав в полосу дел старого инженерного состава). Семья эта стала совсем небольшой. после отъезда второй сестры, Фани, на Урал по распределению из Педагогического и женитьбы моего отца на маме (а все эти события – обе смерти, отъезд и свадьба – произошли чуть ли не за один этот, казалось бы, ещё мирный год). В ней продолжали жить бабушка Берта и её ещё одинокие дети: старший сын тридцати с чем-то лет, работавший инженером-химиком на одном с Соней василеостровском заводе, и она сама, тогда студентка химфака.
Что же до Юниного отца, то нельзя сказать, что он овдовел после смерти Ани. Он был человек кочующий, пропиской ни к какой местности не прикреплённый, уезжал то на север на заработки, то эпизодически на юга. При этом женат и разведён он был (и до и после) не раз, – одним словом, это был «кукуш», которому ребёнка доверить нельзя, да он и не захотел бы сам.
Итак, Юна фактически была сиротой, и ею, если б не преданность тёти Сони, она и осталась бы, так как бабушки Берты не стало в эвакуации во Владимире, куда она попала с шестилетней Юной и с сыном, к тому времени ведущим инженером упомянутого завода. Года через три после войны он женился и обзавёлся – почти сразу – двумя детьми, сыном жены и своим маленьким сынишкой.
Гибель бабушки Берты, горячо любившей именно «неоперившихся», нуждающихся в ней детей, была героически-рядовой для военного времени. Она отправилась вместе с другими женщинами на вылазку по окрестным деревням за продуктами, которых не было в городе. А в области ещё бродили не добравшиеся до Москвы, но постреливающие, а порой и нападающие отряды – немцев ли, власовцев, не имею понятия, но вышло так, что они (в том числе и бабушка) попали в окружение и бесследно исчезли.
…А Соня из блокадного города не уезжала, она осталась одна в прежней комнате, разделённой на две смежные. Она была обычным начинающим специалистом, в эвакуацию её не вызвали, в армию она не годилась по здоровью, а химики-лаборанты были нужны, в том числе и на том же (из последних силёнок тянущем) заводе. Голода не выдержала и она, её вывезли по Ладожской дороге совсем больную, чуть ли не при смерти, но всё же обычным порядком, как и всех полуживых рабочих и служащих – в конце блокады. На короткое время она попала и во Владимир (где уже не застала в живых матери) – к брату и на всё тот же, только эвакуированный завод. Кстати, она и проработала в одной из его лабораторий всю жизнь, но уже вновь в Ленинграде.
В конце войны у неё были какие-то сложности с пропиской, и с осени 1944-го до лета 1945-го все мы: и дедушка (без тёти Беллы), и тётя Соня с Юной, и мама со мной – жили вместе в нашей комнате на Владимирской. А отец был в то время «по спецзаданию» (что означало сверхсекретную командировку) послан восстанавливать Кёнигсбергскую и Каунасскую электростанции, затем и берлинский Центральный вокзал на «западных (и ещё дальше) рубежах нашей родины». Помогать семье оттуда он не мог, и мы с мамой жили крайне бедно и голодно, так что даже тётя Соня с ребёнком (и скромным окладом младшего инженера) казалась нам богачкой в день зарплаты, когда кроме денег и карточек ей давали на заводе дополнительный консервный паёк.
Это кончилось, когда мне было около года, в июле 45-го, так как к тому времени все остальные, кроме отца, вернулись, и началось обживание страшных, послеблокадных, но всё тех же комнат по старым адресам. Тётя Соня с Юной вернулись к себе на Васильевский, дедушка же покинул нас только через полгода, после возвращения отца. Никаких воспоминаний, связных ли, бессвязных, о нашей совместной цыганской и полукочевой жизни у меня нет (по малости моих ещё и не лет, а месяцев). Но остался, впрочем, один – скорее всё же странный, а не страшный, – давнишний, ещё до-Твиликин сон.
Отголосок – самый ранний из памятных снов
Это сон, пришедший ко мне как бы из глубин каменного века, – об огромной пещере с дырами пробоин в стенах, заткнутыми старыми худыми одеялами и тряпьём, о лютом холоде, о старенькой ширме у дымящей и вечно гаснущей, угарной печки, за которой – сами по себе – жили мы с мамой. И «ели» (я-то питалась маминым молоком) жидкие щи из картошки с морковкой, капустой и какой попало, в жалком количестве, крупой – баланду, как называла их мама. Но при этом дедушка, живший посреди пещеры, всегда делился с нами круглыми металлическими плашками, почему-то съедобными и очень вкусными, мама их ела с варёной и гниловато-сладкой, подмороженной картошкой (стоит ли объяснять, что это были консервы, главным образом тушёнка от дяди Зямы).
Ну а тётя Соня, жившая у огромного холодного окна, ими не делилась и всё говорила, что их дают мало и что они только для вечно простуженной и температурящей Юны… Таков был самый ранний, младенческий и ещё как бы и «не мой» из повторяющихся снов. В нём взрослые казались не слишком ладящими между собой и нелепыми великанами. Но через какой-нибудь год от этого «каменного» сна в реальности ничего не осталось; во всех трёх наших комнатах (в разных частях города) мужчинами, вернувшимися домой, был сделан ремонт, изменивший их до неузнаваемости. Быт, обновлённый и даже кое-как «реставрированный», вернулся к жизни, и все мы стали жить-поживать… И наконец зажили так, как я уже писала выше о комнате на Владимирской, – если и не совсем, то почти как в моих любимых сказках.
Но я недаром пока ещё не упоминала о третьем, василеостровском жилье семьи. Дела там обстояли иначе, чем в остальных наших комнатах, а жизнь, на вид вполне аккуратная и налаженная, даже с более строгим, чем где-либо, соблюдением порядка (да и распорядка дня), остановилась на полпути. Она как бы замерла после войны и так и не восстановилась окончательно. Но не из-за избытка или от недостатка – говоря проще, бедности или богатства, скопидомства или расточительности, хотя порой казалось, что понемногу и из-за всего этого тоже. Нет, по совершенно другим, не вполне материальным причинам.
2. Немного семейной истории по снимкам
Имущество семьи, перевезённое кое-как и с большими потерями в двадцать первом году из Поволжья в Питер, – точнее, то немногое, что от него осталось после Гражданской, Финской и Отечественной войн, – в конечном итоге досталось Соне.
Шаг – в прошлое семьи
А семья эта первоначально, до революции, принадлежала к буржуазии (настоящей и крепкой) – отец моего деда был купцом первой гильдии, лесопромышленником и банкиром. Обе комнаты на Васильевском, достаточно большие и высокие, были как попало заставлены мебелью – увы, не уцелевшей в своей первозданной красе, полуразрушенной и кое-как подновлённой в разное время, но всё же представлявшей некую ценность. Сохранились частично столовое серебро и остатки сервизов, когда-то подаренных на свадьбу деда Симона и бабушки Берты, с вензелями фамильной принадлежности: в том числе и на случайно уцелевшей у нас на Владимирской вазе для фруктов из венецианского стекла. Некогда эта ваза обитала в Сызрани, где молодые начинали свою семейную жизнь в двухэтажном особнячке в стиле модерн с зеркальными окнами.
Из Сызрани в Питер бежали стремглав, но всё же и с обозом, ведь на новом месте продолжали жить родственники, братья и сёстры бабушки, в прошлом такие же солидные люди: Бреслауэры (кожевники и управляющие), Гринберги (ювелиры), а ныне – все инженеры крупных заводов, бухгалтеры или преподаватели вузов, так как все они (в том числе и мой дед Симон) получили при царе высшее образование. Да и сами они были люди толковые, специалисты в той или иной области. И новое общество нуждалось в них – в этом качестве – не меньше, чем прежде (в дни их преуспеяния) былая Россия.
……………………………………………………………………………….
Казалось бы, дела в доме у тёти Сони и Юны должны были обстоять лучше, чем у остальных. В вещах они не нуждались, всё в доме было, она работала, зарабатывая хотя и не много, но достаточно, а отцовские алименты платили пополам (правда, по минимуму) оба Юнины дяди, мой отец и его старший брат.
Благодаря Соне, из-за присущих ей аккуратности и чувства долга, всё там всегда было начищено до блеска, вымыто и перемыто, навощён был даже паркетный пол (все спрашивали её: «Как ты успеваешь?»). Но что-то при всём этом в доме было не так. Отсутствовал уют, бывший тогда единственным реальным украшением даже и наибеднейших комнаток, отсуствовало «лица необщее, живое выраженье», характерное именно для этого дома в его времени. Всё сколько-нибудь красивое и ценное пряталось как бы само (с глаз подальше), поворачивалось лицом к стене, словно оно было у кого-то украдено (а между тем, в данном случае всё обстояло наоборот). Отсутствовала мужская рука, расставляющая куда следует тяжёлую мебель, загоняющая в стены гвозди и шурупы, да и рука женская, создающая гармонию.
Мебель казалась поставленной не туда, нагромождённой как попало и загромождающей комнаты, – только обеденный стол и кровати стояли на своих местах. Хорошие картины были повешены так, что их почему-то «как бы и не было», прекрасное напольное зеркало стояло в углу за шкафом, а потускневшее зеркало на самом шкафу было завешено чем-то вроде пыльно-зелёного тюля.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.