Текст книги "Гербарии, открытки…"
Автор книги: Ирина Листвина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 38 страниц)
…Осень третьего класса (52-й год, но до Екатерининского сада) с самого начала неуловимо, но резко чем-то отличалась от предыдущих. Главным в ней было не начало учебного года, и не продолжение музыки, а также и школьных доносов. И вообще не установление следующего «академического» года жизни в своё очередное и привычное, пусть немножко новое русло. Нет, ничто из этого не главенствовало, и на задний план отступали даже семейные отношения, книги и быт, театры и гости. Я ничего, конечно же, не знала о «деле врачей», о готовившейся с конца прошлой весны правительственной кампании против евреев «как класса», и о том, что она вступила в активную фазу своего действия. Даже и в сталинское время младшеклассницы не читали газет, а место тарелки громко-говорителя в комнате занимал прибалтийский приемник с зеленым глазком и проигрывателем, который включали родители по вечерам.
Единственное, на что я поневоле не могла не обратить внимания, было учащение в окружающем воздухе слова «евреи», произносимого как ругань или с угрозой, и ещё – значительно более явная и открытая, чем раньше, агрессия со стороны «людей двора и лестниц». Вообще говоря, я давно знала (да нет, скорее подозревала, но не была уверена), что мои родители евреи. Что значит – не была уверена? Точнее, я просто не знала, в какой или до какой степени мы ими являемся. Меня с моим тогда ещё коротким и нешироким носом, голубыми глазами и светлой косой все принимали за русскую, да и отца (тётю Соню и Юну – тоже) и, как это ни странно, дедушку. Как евреек окружающие определённо воспринимали только маму и в особенности тётю Бэбу, а больше, кажется, из нас и никого. Мама, по мнению наших знакомых, но не прохожих на улице, была похожа на испанку, иными словами была из сефардов[68]68
Еврейский тип, сложившийся в Испании.
[Закрыть]. У тёти Бэбы была типично семитская внешность (значительно более, кстати, характерная для арабов и ещё – почему-то – для крымских татар и азербайджанцев, чем для евреев обыкновенных). Но главное было в том, что, находясь среди родственников, знакомых родителей и даже многих одноклассников, я как-то не могла бы чётко определить их национальности.
Кстати, с теми, кто подлежал выселениям, переселениям и чисткам, точно так же обстояло дело в городе и раньше. Никакой чёткой границы между этими и другими людьми не было, никакого «аналитического разбора», которым в Германии занималось гестапо, и в помине не было. Принадлежность людей к неугодной и подлежащей изгнанию или уничтожению группе определялась весьма произвольно и грубо, путём доносов, арестов и снова доносов – «разоблачений» со стороны тех, кого уже арестовали. Главное было раскинуть «сеть с мелкими ячейками» достаточно широко.
Ничего об этом, я, конечно же, знать не могла. И как-то раз спросила маму: «Я знаю, что мы – в какой-то степени евреи, но вот насколько? И кто же это вобще – евреи, нация ли это, и чем именно они отличаются от других? Про них говорят сейчас ужасные вещи, вот, например…»
Вопрос был законен и даже не так уж глуп, так как к тому времени все проживавшие в нашем городе народы основательно обрусели. Говоря наедине с дедушкой, мама только иной раз вставляла отдельные словечки на идиш. К нему родители прибегали, как правило, на минутку в тех случаях, когда хотели что-то от меня скрыть, но я не давалась и стала довольно быстро что-то понимать, а что не понимала – спрашивала у деда (примерно так же обстояли дела с моими литовским, украинским и польским в местах, где мы жили летом). И всё же идиш был редкостью, чем-то вроде дедушкиной качалки или отцовского кульмана, пользоваться этими вещами было в принципе можно, но они негласно считались допотопными и ненадёжно хрупкими (ну а на самом деле они оказались куда долговечнее и прочнее до– и послевоенной советской мебели).
Ответ мамы поразил меня, ведь она обычно всё, связанное с политикой, смягчала, затушёвывала или просто отметала, она была человеком сугубо лояльным по отношению к властям и вообще неконфликтным. А на этот раз он прозвучал резко (и даже гордо): «Да, твой дедушка и я, мы – именно мы и есть евреи, а евреи – это именно такие люди, как мы. И если мы тебе в этом качестве не нравимся, если ты нас не уважаешь и не любишь, то можешь уходить от нас, куда тебе хочется».
Поражённая её словами, ни секунды не задумываясь и чуть не плача, я ответила, что всё понимаю и никуда никогда в жизни от них не уйду. Этими (её и моим) ответами был исчерпан мой личный еврейский вопрос в тот день и впредь на годы.
А осень 52-го продолжалась и разошлась вовсю… Всё больше вызывающей агрессии было в поведении одной группы отпетых мальчишек нашего двора, до этой осени неделимых и предводительствуемых сыном отправленного в дом инвалидов дяди Васи Серёжкой, с которым у меня в последний год было два неожиданно пронзительных, хотя и совсем коротких разговора (и два совместных прыжка-полёта с крыш дровяных сараев). Но то ли они переехали, то ли он стушевался, когда власть перешла к другому, гораздо более рослому, сильному и совсем незнакомому вожаку, но ребята окончательно разбились на враждующие группировки, и «отряд» последнего оказался сильнее.
Не то чтобы при «новом» они сильнее мучили котят или малышей, чем раньше, или чтобы все они (или кто-то) давали мне значительно более резкий отпор при наших, давно ставших привычными столкновениях-схватках. Нет, само их отношение ко мне изменилось, они стали гораздо злопамятнее и жёстче, любой из них мог напасть теперь коварно и неожиданно, со злым и предумышленным подвохом. Так, на совершенно ровном месте, почти без повода мне довелось получить грязной палкой с гвоздём на конце по глазу. А мама, увидевшая это с третьего этажа из окна на кухне, чуть не вылетела из него по плавной дуге, вытянув вперёд руки, ко мне на помощь. В доме была аптека, мне быстро оказали первую помощь, промыли глаз, сделали перевязку и заодно сообщили, что мне очень повезло, всё обойдётся. Так на правом веке у меня на всю жизнь осталась маленькая, аккуратная отметинка.
Было ясно, что они обозлены уже не только на меня, а на что-то, по их представлениям, большее и имеющее ко мне самое непосредственное отношение…
Вот теперь, пожалуй, и настала пора для обещанного отступления, объясняющего влияние Андреевны из нашей квартиры на двор и его умы, а также и существование связующих нитей между пигмеями вроде неё и гигантом т. Сталиным и заодно многое другое.
Полина (как она себя называла) Андреевна была прежде всего современницей вождя и революции и ещё – человеком из среды, называемой торговой сетью. Она настолько целиком принадлежала к своим поколению и среде, что они для неё были важнее того, что пропал без вести второй (кажется, основной) её муж, что сын пошёл в нелюбимого и непонятого ею первого, что внук избегает её… Короче, они были для неё тем общественным, которое «важнее личного для советского человека». Поэтому не обойтись без нескольких слов о её в общем-то неизвестной мне среде.
О том, что торговая сеть в течение всех сталинских («раздвоенных» из-за пятилеток) десятилетий считалась хорошо организованной и «сотрудничающей», о том, что она включала немалую часть уголовного мира (таким путём попадавшего на государственную службу), большинство из нас знает. Но знает как-то мимоходом, несерьёзно, без излишней драматизации, ведь сведения об этом поступали к нам лишь из юмористических источников, таких как журнал «Крокодил» и ранние короткометражные комедии Гайдая, или из серьёзного в кавычках милицейского телесериала с известным всем рефреном «Если кто-нибудь у нас честно жить не хочет».
Мои же личные отношения с Андреевной, ныне уже давным-давно сданные в архив, не были достаточно взрослыми для того, чтобы подвергать их здесь какому-либо анализу (кроме психо, но этим уж я заниматься не стану).
И тем не менее, хотя, быть может, и недостаточно доказательно (доказательства зарыты глубоко, в архивной статистике бывших «органов» или не знаю уж где), я осмелюсь утверждать, что триллер-то действительно был, хотя и не со мной, да и совсем не в тот вечер, когда я попалась в сундук.
Да, конечно, он когда-то был, но дело было не в том, каким человеком была Андреевна сама по себе и биографически, а в том, что она состояла на распространённой государственной службе и находилась в полулегальных, опасных, но и довольно близких отношениях с законом. А также в том, что была она одним из старейших членов разбойничьей шайки, бывшей тогда неотъемлемой частью торговой сети, – шайки огромной и прекрасно организованной, состоящей на учёте у государства и входящей в его состав, как некий агрегат – в заводской цех (то есть по-своему даже «государственной»).
Да, именно шайки, действовавшей повсеместно в торговле – и всем через неё на своём уровне сверху донизу легально заправлявшей. И основательно, «законно» покрывшей всю огромную страну (отнюдь не без явного попустительства, скорее уж с поощрением со стороны всё тех же «органов», откуда и крылатое словцо «вор в законе») и впрямь настоящей своёго рода «сетью».
Это звучит очень современно, а в то же время и смешно, сейчас мы знакомы с понятием «сеть» главным образом в Интернете, ну а тогда «сетей», хотя как правило, воображаемых, было больше. Столько всего писалось о «сетях мирового шпионажа» и «ячейках врагов народа», что, пожалуй, само это слово «сеть» в русском языке долго оставалось скомпрометированным. Был один очень смешной фильм «Сети шпионажа», где шпион вроде бы ускользает от майора безопасности в унитаз, – ну можно ли после этого относиться к такому серьёзно?
Однако та сеть, о которой идёт речь, – никак не плод чиновничье-шизофренического воображения или государственной мании. Она существовала в реальности и была покрепче корабельной, с ячейками мелкими, но растяжимыми, и впрямь как паутина. Да, ничего не поделаешь, Пелагея – Полина – Андреевна действительно являлась членом колоссальной шайки, которую правительство почему-то признавало за «легально необходимое зло» и терпело с поправкой на «рамки (лагерного) закона». При этом торговая сеть в любом месте и в любой момент могла «рвануть в уголовщину» и потому нуждалась (по мнению всё тех же властей) в том, чтобы полупочтенные её члены регулярно отбывали сроки лишения свободы от пяти до десяти лет в трудлагерях, но, как правило, с амнистиями и слабиной режима. Тем не менее и «эта сеть» всё же была как-то подогнана под марксистские правовые нормы (или же просто по российской старинке жила и давала жить другим).
И в отличие от так и не отважившихся существовать на самом деле «политических сетей врагов народа» она была организацией не только реальной, но крепкой и жизненно цепкой, к тому же на свободе поживающей и преспокойно, и лучше других. Последние два слова следовало бы взять в кавычки и курсив, они были для торговой сети своего рода девизом – и на воле, и в лагерях. Осведомителей в ней имелось более чем достаточно но, главным было не это (они были везде, но служили скорее отдельными проводниками из органов в мир, друг с другом знакомств не водили, единого целого не составляли, так как совсем не это было нужно).
Для общества из всего этого следовало лишь соблюдение – и не без страха, граничащего с уважением, – некоторой дистанции по отношению к этой неплохо поживающей полулегальной «советской каторге». Надо признать, что осведомители из их среды на своих, по крайней мере, доносить боялись.
Это «уважение в своём роде», похоже, объединяло власти и общество, при том что оно весьма занятно сочеталось с полнейшим неуважением, с матерными анекдотами, с весёлыми комедиями (более поздний пример – фильм «Пёс Барбос и необычный кросс»).
Но все, однако же, посмеивались не без страха, хотя пока ещё без заискиванья перед этой средой. Похоже на то, что всеми подряд негласно и бессознательно разделялось мнение, выраженное неизвестным ещё тогда поэтом Иосифом Бродским в строке: «Но ворюги мне милей, чем кровопийцы».
Естественен вопрос: можно ли тогда было помышлять о своего рода мафии?. Нет… но, пожалуй, скорей о её брошенной повюду бродильной закваске и об огромном количестве заготовленного впрок вместе с оной лагерного теста, из которого (в неопределённо отдалённом тогда ещё будущем) она в своё время «и взошла, и испеклась».
Однако никому в те годы ещё и в голову не пришло бы позвать на дружеское застолье завотделом мебельного или книжного магазина. Так называемый «вещизм» в Европе, а уж тем паче у нас, появился позднее (у нас не ранее шестидесятых, ведь в вопросах собственности, да и качества мы всегда отставали от Европы).
Но дворники наши зато повсюду соблюдали субординацию – как по отношению к завмагам, так и ко «вновь прибывшим» по месту прописки ворам в законе, а подростки, верховодившие во дворах, относились к молодым, весёлым подельникам и подручным последних примерно так же, как несовершеннолетние, но глядящие в атаманы ефрейторы «зелёных банд» Гражданской – к своим предполагаемым сержантам, пожалуй, глядящим и в капитаны…
И остаются, наконец, личные отношения, связывавшие, как ни странно, гиганта т. Сталина и такого (по сравнению с ним) пигмея, как Скворчиха. Если бы их не существовало, зачем бы ей понадобилось умирать как бы «за него», вслед за ним[69]69
Разумеется, она не собиралась умирать, но так уж вышло.
[Закрыть], иными словами, вести себя после его смерти столь мелодраматично – только из одного лишь страха?
Мне придётся сейчас коснуться явления непроявленного, болезненного, писать о котором у нас даже как-то и не принято… Нет, Андреевна не была в этом смысле типична и не олицетворяла ровным счётом ничего, хотя она и была одной из всевозможных – раз уж они были названы так – «Палаш Тягуновых» своего времени. Так что её можно было бы, самое большее, назвать «промежуточным звеном» (о, привязчивый и прилипчивый газетный язык той эпохи!) между средой бывших дворовых и советской торговлей. И что здесь, что там – из так называемых «отъявленных».
Но в её отношении к гиганту и впрямь проглядывало нечто женское, увы, это как раз и было типично не для неё одной, для многих. О, это выражение печали и преданности (женской? Собачьей?), которое таилось на неглубоком донышке многих одиноких глаз, старых и ещё не старых, порой совсем молодых, даже в глазках наших школьных и дошкольных «малышек»! Меня это волновало, тревожило и раздражало ничуть не меньше, чем доносы в классе, чем непререкаемая официозность нашей глубокоуважаемой Антонины, то есть это ещё больше бросалось в глаза и было ещё менее понятно, чем всё остальное. Да и вообще, а вдруг этим можно заразиться? Как вирусом или от одиночества – вот ужас-то!
Нет, тут уж не стоит говорить о сознании общенародного греха, о царе– и детоубийствах. Просто фотографии т. Сталина, мелькали повсеместно и непрерывно в газетах, женщины его обожали (и говорили об этом громко, слишком громко, во всеуслышание). И тут, пожалуй, уместно будет вспомнить строфу из Некрасова:
Люди холопского звания –
Сущие псы иногда.
Чем тяжелей наказание,
Тем им милей господа.
Оставив эту скользкую и тривиальную тему, уводящую нас (совершенно попусту) к альковным тайнам господской и дворовой половин барских домов и ещё дальше вглубь веков – к татарским и половецким набегам и гаремам, перейдём к тому, что было совершенно нетривиальным и неожиданным: к реакции на моё приключение в сундуке сына Полины, Владимира Васильевича.
Думаю, что не ошибусь, если скажу, что неожиданностью это было не для одних лишь моих родителей.
Гигант т. Сталин, отлично знавший (или отлично воображавший, что знает) всех своих подданных – пигмеев, в том числе и множество «тёть-Поль» с их семьями, был бы удивлён куда больше нас и естественно, разгневан. Для него это было бы никак не ничтожным происшествием, а «целым явлением», о котором следовало знать своевременно.
Мой отец, случалось, иногда «перекуривал» по пять минут в прихожей с Владимиром, которого звал просто Володей, и они не то чтобы о чём-то разговаривали при этом, но понимали друг друга неплохо. Мнение отца о нём было простым и кратким, выражалось оно так: «Мировой мужик и настоящая военная косточка, интересно, откуда это в нём?»
Давно установлено, что армейские офицеры, в том числе и лейтенанты и просто сержанты, возвратившись после дня Победы домой, нередко переживали то же самое, что и их предки и предшественники, возвратившиеся с первой российской Отечественной войны 1812 года, почти полтораста лет тому назад. Обе войны были грозоподобны, они очистили воздух, застоявшийся «в закутах и стойлах» градов и весей страны, они возвратили мужчинам чувство простого человеческого достоинства, выросшее из мужества, могли вернуть даже и чувство чести. (Об этой радости мужества, наконец-то проявленного, которую довелось испытать нашим затравленным и изничтоженным диктатурой пролетариата гражданам во время войны, упоминал в своём романе Пастернак.)
От сорок пятого до сорок девятого война фактически всё ещё продолжалась на трудовом фронте, как прежде в тылу. Шло восстановление жизни и уничтожение разрухи, действовать нужно было как во время войны, подчиняться приказу и выполнять. Думать же было некогда, грозовая атмосфера всеобщего энтузиазма продолжалась, и было «не до мелочей».
Но на стыке сороковых и пятидесятых произошло нечто, в зародыше своём похожее на уже бывший некогда (так давно!), ещё лишь возникающий на горизонте, но приближающийся 1825-й год. Поневоле возникал вопрос: «За что же воевали?» Возвращаясь к «бездне унижений»[70]70
Слова из стих. Б. Пастернака, относящиеся к лагерям.
[Закрыть], ко всё тем же доносам, к жизни с лагерной проволокой где-то совсем рядом, молодые и жизнеспособные люди спрашивали себя: «Мы воевали за “это”? Жаль, да и какой стыд, что мы не можем покончить и с “этим”». Да и в самом ли деле был побеждён фашизм?» (Последний вопрос никем ни вслух, ни про себя не произносился, но висел где-то рядом в воздухе.)
Да и все эти рассказы, ходившие вокруг личности Берии, женщины и девушки, «умчанные» для него на чёрных ЗИМах, как полонянки, да, наконец, и само «дело врачей»… Все эти веяния «неотридцатых» и впрямь отдавали фашизмом (были несомненны одни и те же чёрточки). А с ним, то есть с фашизмом этим, который победили ценой огромных жертв, ведь только что кончили воевать.
Это было всего лишь настроением в обществе, не более, но люди читали эти мысли друг у друга в глазах во время перекуров, обмениваясь двумя-тремя незначительными фразами. Люди вроде Владимира Васильевича начинали стыдиться прошлого своих родителей, непонятного, неясного, да, но несомненно тёмного… и неожиданно прошлое всей «славной эпохи», предшествующей войне, в свете упомянутого настроения начинало казаться двоящимся.
Сталин зорко, как всегда, подметил эти «настроения и веяния», но не сразу понял, что идут они на этот раз не от определённого круга зачинщиков, сразу же им схваченных, – ленинградское дело, травля Берггольц, исключение из СП и преследование Ахматовой и Зощенко etc., несколько генералов также были отозваны из армии и находились в ожидании расправы. Но на этот раз дело было не в двух-трёх писателях и не в генералах.
«Демократические настроения масс» – нет, этого и в помине не было, да и быть не могло, все работали, как заведённые, в большинстве своём крепко выпивали, у многих были семьи, всё шло, как надо, и всё же что-то было не так. Настроения в обществе, которых не могло быть, настроения мужчин, вернувшихся с войны домой, – нет, всё это казалось невозможной и недопустимой чепухой.
Сталину нужен был коммунистический Аракчеев, а его уже и в помине не было, вместо него был ненадёжный (безнадёжный!) и не внушающий доверия никому, а в первую очередь ему самому – Берия. И – внезапно! – оказалось, что младшее поколение высших партийных кадров, выдрессированное, казалось бы, ползавшее в ногах, что все эти «младшие члены» втайне осмеливаются новейшие настроения общества – разделять?!
(Если бы не было этих настроений, не было бы и «оттепели», и именно на них, всего лишь на туманные эти настроения опирались невидимые и очень разные «заговорщики» 53-го года.)
Но всё-таки о каких же настроениях идёт речь? Да точнее и конкретнее, – например, о том, с каким настроем Владимир Васильевич Скворцов разбивал, разносил на дрова и на щепки Полинин сундук, – а ведь он по-своему любил мать, всегда на свой лад хорошо относился к ней (не говоря уж о Сталине, с именем которого он воевал).
И вождём была допущена ошибка, как оказалось впоследствии, коренная (и не только интересная по существу, но и характерная для него, как идеолога). «Если нет зачинщиков, если нет узкой социальной прослойки, которая ответит за это головой, то есть средний, ординарный слой общества, образующий его рутину и колею, его мещанское мышление». Иными словами, если нет головы, пусть ответит шея и верхняя, более узкая и уязвимая часть плеч, пусть ответит вся эта «рядовая, нездорово и антиобщественно мыслящая интеллигенция, как таковая». Всех их – учителей, инженеров, врачей – заподозрили и для начала придумали им название «интеллигенции средне-технической».
И тогдашняя кампания против евреев замышлялась, собственно (как и все предыдущие), не против одних евреев, не только против нации, не против, например, сапожников, завмагов и портных. Кампания замышлялась против всё той же обычной интеллигенции средней руки как таковой. Она ведь не была незаменимой, да к тому же инженеры продолжали бы работать и в шарашках, ничего принципиально нового и особенного по сравнению с двадцатыми, тридцатыми, да и сороковыми в этом не было бы…
Конец отступления
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.