Электронная библиотека » Ирина Листвина » » онлайн чтение - страница 22

Текст книги "Гербарии, открытки…"


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 17:46


Автор книги: Ирина Листвина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +
4. Перед болезнью. Лестничные страхи и странности

Я не была настроена на какие-либо перемены к лучшему, всё валилось из рук, новые предметы не то чтобы казались мне трудными, но совершенно не впечатляли. И учителя сделали вывод – правда, не окончательный, – что слухи о моих способностях сильно преувеличены, а страдания (перенесённые мною, опять же по слухам), возможно, были связаны с трудным и непонятным характером. Мальчики из новеньких увидели во мне не слишком интересную девочку, которая нравилась им меньше многих других (я упоминала о том, что подурнела).

Итак, никто мне не сочувствовал, к тому же они побаивались старой части класса. Так обстояли дела, но ведь я и сама не проявляла интереса ни к кому, упорно не ожидая ничего от жизни. Я чувствовала себя как потрёпанный бурей парусник (не то что безнадёжно потерявший управление, но всё же с явно выходящими из строя «рулём и ветрилами»[109]109
  Лермонтовское «без руля и без ветрил».


[Закрыть]
) и даже не старалась грести, то есть как-то сопротивляться.

…Сильнее всего изменился сам город. Обычная на первый взгляд осень, дожди, грязь, примешавшаяся к листопадам, стлавшаяся под них, как скользкая подкладка, сделали его тёмным, а осклизлые массивы домов, которые за фасадами и видны-то прежде не были, теперь грозно таились за ними, как бастионы. Площадь казалась похожей на тёмную отмель после отлива. Может, дворников стало меньше или они уже не боялись потерять работу, но общая неприбранность и хлюпающая повсюду грязная вода как бы тащили всё вокруг назад, чуть ли не к петровским «пустынным берегам» залива.

Переулки, дворы с подворотнями и чёрные лестницы, впервые слившись воедино, вышли вперёд, они наступали на мой прекрасный город, а он отступал, прячась в постылые дожди и скучное предзимье, как в корабельный док. Рынок и вся Кузнечно-Лиговская часть были полны подспудным, скрытым и снующим оживлением, лотки исчезли, а есть опять было нечего. В подворотнях постоянно что-то меняли и выменивали, на лестницах учащённо мелькали тени. Всё это было не плодом моих упаднических настроений и фантазий, а следствием реальной неопределённости и общего затаённого страха перемен (если бы только знать, что грядут перемены к лучшему!).

Меня как бы всё дальше уносило течением в какую-то опасную бухту, похожую на полуподводную пещеру-одиночку. Она была достаточно обширной, и в ней почему-то было много лестниц (самых разных!). Всё начиналось с нашей, когда тёмным осенним утром я уходила в школу. Лестница была как бы пустынна, но и полна самых разнообразных теней, в том числе и живых, весьма подозрительных, чем-то спекулирующих на ходу и на бегу, но и не только их.

Где-то в глубинах лестничных пролётов таились призраки невнятного былого, они незаметно манили к себе, эти старорежимные, словно туманом повитые (а не одетые) существа из – утопленного? Подводно-подземного? – невидимого мира. И временами, в отдельные миги, когда мне вспоминалось всё (и поезд!), когда накатывало отчаяние и не хотелось жить, я физически теряла равновесие и вобще представление о реальности на этих, бывших когда-то парадными и светлыми ступенях. Лестница собственного дома (всего лишь третий, но высокий этаж) казалась мне бесконечной. В такие минуты я холодела, заглядывая за перила, как в глубину. Меня не тянуло броситься вниз, напротив, но почему-то казалось, что всё кончено и проживу я недолго. А ведь кроме нашей, широкой, было множество других лестниц (вход со двора), чёрных, запущенных и тупиковых. Так, по всем их пролётам, отовсюду и подкрадывалась ко мне болезнь…

И оставалось лишь мысленно повторять, как грустно привычное заклинание, рефрен из начала, не раз уж промелькнувший и примелькавшийся:

«Мы (такие, как я) были волчатами наших дворов, режимными и поднадзорными учениками наших школ, таким и был конец начальных классов. Мы были послевоенными, шальными и огрубевшими, росли, как трава сквозь асфальт, а мир вокруг казался ещё немного контуженным, но при этом вполне живым и только чуточку странным…

В нём, недоремонтированном, находящемся в состоянии послевоенной перманентной реконструкции, не было пока для детей места, внутреннего и душевно мирного. Да и времени не было на «пожалеть кого-то», кроме котенка или плачущего малыша, или себя самого (что – не поощрялось). Нет, такого не водилось в нашем дворе и коммуналках, это было под запретом, здесь действовали железные законы равенства в очередях – там отстоял, получил, пошёл, а здесь, впрочем, вроде бы – пришёл и остался, ладно уж…

И всё-таки, непонятно каким образом, для каждого соседского ребёнка в общих квартирах находилась – и чаще не от избытка, а от недостатка – тарелка супа с куском хлеба».

Глава восьмая. Третья кульминация – болезнь. Бред (и другие бреды, большие и малые семейные беды). Долгое выздоровление, я и мама 1. Начало болезни

Начиналась она буднично, как простая свинка, но только с очень уж высокой температурой. Всё шло, как бывает обычно, у меня появились распухшие слизистые мешки от подбородка к уху, казавшиеся ещё больше от постоянно накладываемых компрессов. Необычен был только ночной бред (раньше, во время кори например, я спала и видела тяжкие, но непроявленные сны, из которых выбиралась на несколько минут, а потом опять в них проваливалась, но это было другим).

На этот раз я засыпала «на минутку», а потом, казалось, всю ночь была в ясном сознании, да вот только с той разницей, что оно играло роль пассивного (и ужасающегося!) наблюдателя всего, что происходило со мной, – откуда-то сверху, а сама я была внизу, в жарких лапах бреда.

Сквозь узкий проход в мой угол была видна часть гардин на двустворчатых входных дверях – полоса высотой около трёх с половиной метров, но шириной (видимой мне) не больше метра с чем-то. Это было бордовое трофейное сукно с вышитыми (почему-то) на нём лилиями французской короны. Толстое золотое шитьё было жёстким и царапало на ощупь. Эти длиннющие, узкие «les rideaux cramoisies»[110]110
  «Винно-багряные занавеси» – название детективного рассказа позднего франц. романтика Леконта де Лилля.


[Закрыть]
зачем-то меняли своё вертикальное положение на горизонтальное и удушающе наползали, я барахталась в них, кричала, но никто не слышал, не отзывался. Сознание наблюдало это откуда-то сверху – с непостижимо усталым и отрешённым чувством тоски, не дающим мне скинуть их с себя, а на самом деле – мешающим бороться с болезнью.

(Быть может, мой интерес к французской революции 1789 года в 16–18 лет был как-то связан с этим кошмаром? Не знаю, но существуют взаимосвязи, подобные узелкам на шнурках от ботинок, разобрать их почти невозможно, да и ботинки такие старые и маленького размера.)

Лечение, состоявшее главным образом из компрессов и успокоительных микстур, помогало мне спокойно спать днём и медленно «как бы выздоравливать». В этих живительных (в отличие от ночного) снах – где-то после часа и до шести – бывали перерывы.

За эти «полчасики» я безо всякого удивления (странное безразличие мешало ему) узнала, что у мамы бывают два постоянных посетителя, с которыми она разговаривает, когда шьёт свои заказы во второй половине дня. Точнее, разговаривали они, а она их выслушивала, спокойно продолжая заниматься своей работой.

Для меня, лежащей на кровати в углу (и головой, и спиной к ним, причём голова поворачиваться не могла), они казались лишь двумя голосами, один из которых был старым знакомым, только давно не слышным, а второй был нов и незнаком. Первый из голосов принадлежал маминому брату Семёну, а другой, более молодой, – её двоюродному брату Грише, сыну младшей сестры дедушки, тёти Оли – маникюрши. В отличие от остальных его братьев и сестёр она жила в Ленинграде, даже недалеко от нас.

2. Снимки и история Гриши и тёти Оли

Тётя Оля была одной из двух незаметных маминых родственниц (вторая приходилась маме двоюродной сестрой), одиноких, бедных и безликих, но она обладала одним необычным свойством – вечно всплакивала, как осенний дождик. Мужа её не стало ещё до войны, при каких обстоятельствах – не знаю, о нём почему-то не вспоминали. Не было ли это ещё одной из запретных тем «чёрного и белого не называйте»? В блокаду она, как и дедушкин брат дядя Миша с семьёй, жила на Петроградской и работала на одном заводе с ним (об этом дяде Мише я знала тогда только, что он был военным инженером и после войны остался в Новосибирске).

В сорок втором, когда Грише было лет тринадцать, его неожиданно арестовали. Кому-то попался на глаза его дневник, в котором было о том, как он рвётся на фронт и как несчастен оттого, что не вышел ростом. Было, впрочем, и кое-что ещё: «когда ему исполнится шестнадцать, он организует батальон еврейских бойцов против фашизма». Именно это его погубило, поэтому его и взяли.

Быть может, слишком мирная и тихая жизнь родителей, маленьких людей (кажется, его отец работал переплётчиком), а затем исчезновение отца и ужасы блокады способствовали тому, что в тоне его мальчишеской дневниковой бравады было усмотрено нечто вызывающее? Или же было достаточно одного упоминания о батальоне? Но и сам Гриша, и его дневник однажды весной исчезли бесследно. Его оплакивали все родственники, но только у худенькой тёти Оли появился дар слёзный, по поводу и без.

В послевоенное десятилетие вестей от него не было, родные считали его без вести пропавшим (как бы не вернувшимся с войны). Но весной 54-го он внезапно появился, физически крепкий и невредимый, но сильно пострадавший психологически. Его рассказы в нашей комнате чем-то – неуловимо, но и несомненно – напоминали мой ночной бред, странно сливаясь с ним. Вернее, это были не рассказы, а периодически врывавшиеся в разговор вариации одного и того же. Причём я просто «видела», лёжа к ним спиной, как он раскачивается из стороны в сторону, снова твердя обрывки своего монолога и как бы корчась от зубной боли, а временами даже почти рыдая.

Это была бредовая, но и сущая правда о том, как через год после ареста на лесосплаве его заставляли прыгать со льдины на льдину с тяжёлой ношей (как самого молодого и гибкого), чтобы проложить дорогу в ледоход через широкую реку (не помню её имени) для остальных сплавщиков. О том, как он погибал, но его вытаскивали из ледяной воды, как щенка, чтобы снова швырнуть на очередную льдину. Слушая и сопереживая, я невольно сознавала, что можно пережить беды куда тяжелее моих собственных. Но при этом мой бред только усиливался и в голове звенела пустая, посторонняя фраза: «Да вот только – что потом?»

Гриша вернулся, но был той осенью двадцатишестилетним молодым человеком без профессии, совершенно не вписывающимся в окружающую жизнь…


А мама вопросами «что делать и кто виноват» не задавалась, её интересовало совсем другое – чем и как можно этому горю помочь. Тёте Оле она, конечно, очень сочувствовала, но боялась её беспрерывных слёз и помочь не умела. Слушая же Гришу и потихоньку успокаивая его своим женским теплом, пониманием, наконец, просто тарелкой вкусного бульона с пирожками (мне-то он казался нестерпимо жирным и солёным, горло не принимало пищи), она, закрепляя нитку в игле машинки и ведя очередной шов, пыталась представить себе, куда, как и с чьей помощью можно его определить.

Шаг в сторону – о его будущем

Её ближайшая в то время подруга Ада (хирург Ариадна Иосифовна, мама Юрика Коновязова[111]111
  Который вскоре войдёт в эту повесть.


[Закрыть]
), работала в одной из ведущих городских больниц, бывшем госпитале, где уже давно было отделение рентгенологии. С её помощью Гришу приняли помощником рентгенотехника (это была не только опасная, но и плохо оплачиваемая работа, охотников на неё не было). Параллельно он за год окончил два класса вечерней школы, поступил в техникум от работы (последнее было важно) и через три-четыре года работал там уже с дипломом и «настоящей зарплатой», пусть низкой, но со сверхурочными – можно прожить.

Чтобы помочь ему психологически, мама, немножко работая под его сверстницу, ходила с ним на концерты и в театр, говорила о девушках, женщинах и о любви. Но, увы, тут она не смогла помочь ему ничем, его швыряло из одной неудачной любви в другую. Иногда, рассказывая об этом, он снова (только теперь не так искренно, не без актёрства) плакал, чуть ли не рыдая, как и в дни своих бредово-правдивых рассказов про ледоход и лесосплав, но вместе с тем – как-то уже и не так.

Здесь, видимо, тоже имелась какая-то трудноуловимая связь между пережитым и личным, разобраться в которой смог бы только хороший психолог (о которых тогда мало кто слышал. Если они и практиковали, то только «на дому»).

В рассказе о Грише я забежала так далеко вперёд, что продолжу о его отношениях с матерью. После возвращения он стал непостижимо груб с тётей Олей, этим тихим, как мышка, созданием, еле дышавшим тогда от счастья. Невозможно понять, в чём он винил её – ведь не в том же, что она имела хотя бы тень отношения к его судьбе и аресту. Чтобы защитить интересы тёти Оли, дедушка, который был единственным близким и любящим её человеком, настоял, как ни странно, на том, чтобы дядя Зяма (который к тому времени наконец женился) пошёл «в обход советского закона» и через родственника жены (тоже дядю Мишу, но – всемогущего зава пивными ларьками района) раздобыл Грише прописку с правом получения жилья в будущем. Глава свояков с легкостью достал справку о том, что Григорий служит дворником (работал же и получал зарплату, разумеется, дворник настоящий); это давало право на прописку и на очередь в фонде служебной площади.

Через всё ту же тётю Аду Гриша быстро получил место в медобщежитии, а затем, года через четыре, ему дали и «дворницкую», правда шестиметровую и полуподвальную. Но всё же в тридцать с малым лет он обрёл наконец права советского человека, какими бы ограниченными они ни были (или ни казались).

Увы, для него это послужило поводом к регистрации очередной несчастной связи со страстно любимой женщиной из низов, которую до того «непрерывно» бил за измены пьяница муж. Напрасно мама отговаривала его: «Гришенька, когда ты на ней женишься, то это тебя она будет в свою очередь бить (да и пить при этом)». Так и вышло, и продолжалось в том же духе много лет – в переменных комнатах, со сменой двух или трёх жён, постепенно получше, но и не то чтобы очень. Только к пятидесяти удалось ему обзавестись женой хорошей и обыкновенной и прожить с ней последние пятнадцать лет жизни по-человечески.

А слёзы тёти Оли всё лились, сын не звонил, грубил, не бывал у неё… И года через три после ухода из жизни дедушки она тихо скончалась от инфаркта, почти забытая.

И краткая остановка

Это – отход в сторону совсем других людей и судеб. Всё же что-то впоследствии порой удивляло меня своей непонятной однотипностью. Сколько послевоенных и конце-сталинских судеб одиноких матерей (и сыновей, вернувшихся из лагерей не менее одинокими) сложилось так, я не знаю, статистика неизвестна, да и едва ли она есть. Но таких рассказов я слышала немало.

Речь здесь о людях обыкновенных, но не такова ли по существу и история отношений Анны Андреевны Ахматовой и Л. Н. Гумилёва? Каких только сложностей не приписывают им сейчас, обвиняя то его, то её, а винить надо не кого-то, а что-то. Таким был общий стереотип, наложенный эпохой на единственных сыновей, попавших в лагеря (или в плен) юными. Речь идёт лишь об одной из многих «печатей и отпечатков» той эпохи, в сущности уже застывшей и стандартизировавшей на свой инквизиторский лад судьбы и характеры тех, кто ещё несложившимися попал «в лапы её бреда». Да и закончилась ли она – и когда же и чем она кончится?

……………………………………………………………………..…………


…Но возвращаюсь к осенним дням 54-го года, к своей так невинно и обычно «кончающейся», а на самом деле входящей в кризисную фазу болезни. Тогда Гриша и его голос ещё только возникли в нашей комнате, придя к нам из мира, который был в самой глубине моих страшных лестниц («того мира» – вроде «того света»). Ему самому было тогда крайне плохо, не лучше, боюсь, чем мне…

Но сразу возникает другой голос, как и Гришин, врезавшийся в моё дневное сонное сознание ещё более частыми повторами…

3. Снимки и история дяди Сени

Этот более чем знакомый голос принадлежал дяде Сене. Как и тётя Соня с отцом, они с мамой были почти погодки, двое младших в семье, он на два года старше. Ко времени высылки родителей на Ладогу он был подростком лет тринадцати, к тёте Вере привыкал трудно, своевольничал, учиться не хотел, но школу кое-как закончил. Вместо армии попал на флот, это было осуществление мечты, он был малорослым, таких туда не брали, а ему удалось добиться своего.

На довоенных фотокарточках (в матросской форме и бескозырке) у него лихой вид и счастливое обветренное лицо паренька, которого наконец-то «приняли» и начали считать своим. Там он и сложился как свой и даже «свойский» парень, это стало в молодости главным в его характере. Но на флоте его сверхсрочно не оставили. Он решил стать рабочим, но, поддавшись влиянию старшего брата, успел закончить техникум. Оставшиеся до войны короткие годики поездил по стране, работая по специальности в разных краях, словом, по морям, по волнам.

«Весёлый и ершистый» – так тогда говорили – этот паренёк в начале войны ни на какой флот не попал, а оказался рядовым на Ораниенбаумском плацдарме. Там ему, как и всем, довелось быть ежечасно на грани смерти, он был не раз ранен и погибал. А с войны пришёл не с орденами, как старший брат (да отчасти и мой отец), а всего лишь инвалидом неизвестной группы с двумя медалями, но до конца жизни носил на лацкане пиджака свой ораниенбаумский значок. Один из шейных позвонков был у него подрублен в конце войны, он не заживал, и так начались его многолетние мыканья по госпиталям. Его неоднократно оперировали, но только десять лет спустя последняя операция вдруг оказалась удачной. В Ленинграде у него была комната на Петроградской (дядя Зяма предоставил ему свою, а сам прописался к дедушке и тёте Бэбе на Зверинскую). В ней Семён отчасти и жил на свою ничтожную солдатскую пенсию, почти не выходя из дома – в те немногие месяцы в году, которые проводил не в больницах.

У нас и у дедушки он, конечно, бывал, но с двухмесячными (и более) перерывами, а мама постоянно навещала его, где бы он ни находился, привозила передачи с чудесной своей едой, но это ничего не меняло. Первые его десять послевоенных лет прошли почти в безнадёжности. На его выздоровление никто уже не расчитывал, собирались хлопотать о первой группе инвалидности, но всё получилось иначе. Его случай заинтересовал одного талантливого профессора в Военно-медицинской академии, и так как терять Сене было нечего, то на позвонке, с его согласия, просто проэкспериментировали, однако – неожиданно удачно. И через полгода он встал на ноги.

Это было тем более удивительно, что в 54-м ему было уже сорок два. Он выглядел молодо, как и любой мало живший человек, но начинать в этом возрасте всё сначала было трудно и казалось ему самому абсурдным.

Он, как и Гриша, неожиданно вернулся оттуда, откуда прежде не возвращались – кстати, тогда вместе с такими, как Гриша, из лагерей во множестве вернулись солдаты, «без вести пропадавшие на войне», и положение их было столь же трудным.

И его голос, хрипловатый, шутливый (но совсем невеселый и без чувства меры), тоже слышался в те дни в нашей комнате под стрёкот маминой машинки. И он тоже рассказывал (то есть повторял без конца среди своих шуток-прибауток и банальностей) обрывки одних и тех же страшных историй, при этом голос его терял управление, срывался на крик. У мужчин истерика ещё страшнее слёз, видеть которые достаточно тяжело, но у Гриши это накладывалось на ещё мальчишеские нотки в голосе. А дяди-Сенина взрослая истерика была ещё невыносимей. Тем более что перед тем, как начинался его совершенно правдивый (но всё равно казавшийся мне бредом) рассказ, он говорил подчёркнуто спокойно, с натянутой шутливостью. Оба эти состояния (ставшие для него как бы полуавтоматическими) и до болезни совершенно выбивали бы меня из колеи, а теперь, вклиниваясь в мой ночной бред, сливались с ним.

Иногда мне хотелось крикнуть: «Я больше не могу!» – но кричать-то было нечем, голос был слабым, горло – больным и ватным, да и понятно было, что всё, пережитое им некогда, далеко превосходило мои муки – и нынешние, и предыдущие.

Вот сюжетная канва его рассказа, как он мне запомнился. Зима сорок второго, промёрзлые окопы, в которых они лежат, как чурки, прижавшись к земле, долгими часами… На ночь глядя – внезапное письмо из Ленинграда, чудом до него дошедшее, но его невозможно прочесть при слишком слабом свете коптилки, да и на следующий день из-за атаки противника… Наконец оно прочитано, оно совсем короткое: «Помоги, если можешь, мы погибаем, мама». Он пытается отпроситься на день, но это долго не получается, наконец удаётся получить отпуск на 24 часа. И он бредёт под вечер в город через линию фронта, с небольшой сумкой собранных друзьями консервов (солдатский паёк был куда бедней офицерского).

Он почти натыкается на немцев, прячется, идёт через реки, озёра, болота, ночует в какой-то яме (он собрал соломы и щепок, развёл костерок). И вот на рассвете видно Колпино, ему удаётся дойти, пройти заставу, дальше он бредёт через весь город на сухом полуголодном своём пайке, постоянно оглядываясь, боясь, что вещмешок отнимут (он никогда не был физически сильным, не мог ударить человека, если это не был противник в бою).

Вот и Кировский мост, вот подъезд, дверь, он стучит, но звонок не звонит, и всё происходит, как в страшном сне. Никто не отвечает, стоит глухая тишина. Сверху появляется женщина в тулупе и безразличным голосом сообщает: «А ваши все уехали, выбыли, не знаю куда».

В это время дедушка с бабушкой Симой и тётей Бэбой были у дяди Миши на Кировском[112]112
  Сейчас снова Каменноостровский проспект.


[Закрыть]
(угол Карповки), обе семьи потихоньку вымирали, но виделись, проводили вместе целые дни, из второй выжил один Михаил Израилевич.

У Сени уже не было ни времени, ни сил идти туда, он страшился услышать самое худшее, боялся и (что толку скрывать) что придётся отдать продукты дядиной семье, а попадут ли они по адресу, дойдут ли до родителей – неизвестно. И так, как в воду опущенный, пошёл он назад, на линию фронта, опять-таки погибал, был легко, но ранен, замерзал, но не замёрз. Наконец добрался, дополз до своих, но оказалось, что он часа на два с лишком опоздал. Это дорого ему обошлось, он был отправлен на гауптвахту, стоял вопрос о штрафбате, свою раненую руку он кое-как бинтовал сам…

Казалось бы, какая противоположность, если сравнить с рассказом дяди Зямы, который спас отца и сестру мгновенно (пришёл, увидел, победил!). А этот рассказ почти невозможно было слушать, дядя Сеня не спас никого, никого и не накормил, кроме детей, с которыми по дороге обратно делился понемногу хлебом… Повторяя в который раз одни и те же слова, вновь и вновь впадая в полузабытьё прошедшей реальности, он дёргался, стонал, порой почти навзрыд. Кстати, он и нашёлся-то сам только в 45-м, был разыскан старшим братом в областном захолустном госпитале. И если бы его не нашли, то могли бы, как и многих тяжелораненых, списать в дом хроников.


Он был с точки зрения «всей семьи» (но не мамы, не дедушки) неудачником во всём. Отчего же в воспалённой паротитом[113]113
  Латинское (мед.) название свинки.


[Закрыть]
моей голове мелькали строки из «Бородина» Лермонтова, чаще всего слова – «богатыри, не мы»? Против воли, так как мне больно и мучительно было слышать всё это. И думать о нём, о моём «неподходящем дяде». Так я один раз (в четырёхлетнем возрасте) его назвала, когда он чересчур уж вертел и тормошил меня, ну а он, хоть и посмеялся, но не забыл.

А мама меняла мне очередной компресс, вливала в воспалённые губы несколько ложек бульона и опять возвращалась к Семёну, вспоминала какие-то эпизоды их детства, казалось бы, ерунду о том, как он лазал через соседский забор с мальчишками и крал яблоки, как падал отовсюду, но не ушибался, и все называли его «резиновые косточки». Она заставляла его смеяться и шутить, кормила, говорила без конца что-то не очень осмысленное, но возвращающее к реальности – своим звонким и живым голосом, а сама напряжённо при этом решала, как же ему помочь.

Мама была тут, как и всегда, правой рукой дедушки, а роль главного исполнителя, естественно, и на этот раз досталась дяде Зяме. Но (в отличие от Гришиного случая) чтобы помочь беде, оказалось достаточно просто вообще что-то сделать.

Был найден студент-репетитор, который помог вспомнить нехитрые азы среднетехнического образования, затем Семёна определили на курсы снабженцев, куда формально принимали только членов партии и фронтовиков с производственным стажем. Но препоны, в том числе и беспартийность, обходить не пришлось, так как «это был такой случай», вызвавший всеобщее сочувствие. И через какие-то месяцы он уже работал в отделе снабжения большого предприятия, был, так сказать, «поставлен на ноги».

Так он – увы, горестная романтика окончилась сугубой прозой – и проработал снабженцем с повышениями до пенсии, со временем достигнув всего, что ему полагалось.

Но чудаком по жизни он остался, впрочем, стоит ли об этом, дядюшки-холостяки есть у всех, да и были во все времена… Но от его «подматросской» тридцатых годов походочки и лексикона ничего, конечно же, не осталось бы, если б не его восхищение знаменитым юмористом Аркадием Райкиным (выступавшим по радио и во времена его отсидок дома между больницами). И он немножко работал под персонажей Райкина времён их общей юности, но повзрослевших основательно, даже задубевших и постаревших.

Из «бюрок-райкинского» словаря возникли его излюбленные словечки, многих я не помню, но попадались и яркие в своём роде, например словцо «хрюкт» – смесь сленгового «фрукт»[114]114
  Из выражения «Ну и фрукт!».


[Закрыть]
и свинства.

Живя с середины шестидесятых спокойно, обеспеченно, будучи со всеми приветлив, он так и остался нервным, невероятно обидчивым, особенно не терпел опозданий. Стоило опоздать на минутку-другую – и начиналась «пилка», причём дядина пила работала основательно и нудно. Как это занудство и придирчивость в мелочах (всерьёз!) сочетались у него с самоиронией и юмористическим до артистизма воспроизведением себя (и себе подобных, да и неподобных), я не знаю.

Но уже в начале семидесятых невозможно было и представить себе его тем, прежним, говорившим срывающимся голосом и обхватив голову руками.


Как-то раз, много лет спустя мой двадцатилетний сын попросил его рассказать, как он воевал. Дядя Сеня вполне искренне ответил: «Об этом всё уже написано, ты почитай, вот, например (дальше следовал краткий перечень всем известных книг), а сам я как-то ничего особенного и не помню».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации