Текст книги "Гербарии, открытки…"
Автор книги: Ирина Листвина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 38 страниц)
Перед тем как выстроить мостик между незаживающим в памяти островком се-евского лета и последствиями памятного разговора с тётей Беллой[251]251
Напоминаю, что Белла полное имя, а Бэба уменьшительное.
[Закрыть] дадим Твиль шанс завершить (её общую с Ир) попытку самооценки.
Отголосок Твиль, 13–14 лет
«…Да, жаль, что беде ближнего, конечно же, сочувствуешь, но притом как-то и не чувствуя её толком, а всем этим «другим» (в особенности «чужим сзади» – как своим, так и посторонним) мы, люди, почему-то позволяем слишком много…»[252]252
Этот повтор возвращает нас к подзаголовку «О ближнем и о другом».
[Закрыть]
…Иногда, когда я (раньше, чем Ир) думала обо всём этом, мне вспоминалась и «крыша мира, та стеклянная космическая оранжерея, куда я попала в начале болезни. Запомнившееся навсегда чувство отрешённости, тишины и одновременно поконченности, которое я испытала там, было по-существу сродни смирению, нам с Ир неведомому. (Впрочем, оно, хотя в несколько иной форме, было у дедушки – тихое, лучистое – но, правда, не безграничное.) Само воспоминание о «крыше мира» сейчас почти изгладилось. В памяти зафиксировались лишь отрешённость и непостижимое уму облегчение.
Но с этим-то канувшим вглубь воспоминанием и было связано сочувствие (то новое, тёплое чувство, как бы слегка прикрытое веками), с которым я – но не каждый, а только иной раз – стала поглядывать на тех из сверстников, что поскромней. И в частности, на тех, кто был не слишком окружён любовью близких и их трудами по части воспитания.
С этим отрешённым, ненавязчивым и как бы идущим по касательной сочувствием (а затем и с откуда-то появившейся во мне деликатностью) было связано появление у «моей Алисы» второй способности – быстро уменьшаться, «линять» и исчезать из сферы внимания окружающих. А раньше я и не пыталась препятствовать бессознательному стремлению Ир быть в центре внимания. И это ей, к сожалению, удавалось.
…Странно, но выходит, что болезнь не только отняла многое – часть жизнеспособности, жизнерадостности, здоровья, – но и кое-что нам с Ир дала.
Но это сочувствие (и ненавязчивость, и даже деликатность) легко уживались с тайным фонариком гордости, который зажёгся на переходе в восьмой класс и был прямым следствием сближения с Алей: «Если ей можно, то почему же нельзя и мне?» Таких противоречий было ещё два-три, но об этом потом.
……………………………………………………………………………….
Прерывается[253]253
Продолжение см. в главе-вставке.
[Закрыть]
На этом остановимся, пожалуй… Пока набросков первой самооценки более чем достаточно и пора вновь окунуться в более красочные впечатления той поры.
Мне часто вспоминался домашний вечер Окуджавы в квартире на Греческом, как будто он был вчера, а не больше года назад. Чтобы вернуться к нему, начну как всегда с повтора: «Помню по-настоящему только, как внезапно застигло меня впечатление, каким оно было новым, щемящим и щенячье-радостным, и ещё – на удивление чистым, как после дождя в лесу».
Но закончился этот чудесный вечер анекдотом: кто-то из молодых людей (сидящий рядом с недоброй памяти С. Таржецким) заметил моё пылающее ухо за печкой. И со словами: «Экий пончик горяченький! Хвост, это она у тебя прячется или ты её прячешь?» – вытащил меня на середину комнаты (они не церемонились не то что с девчонками, но и с юными красавицами) – и тут все громко засмеялись.
Но совсем по-другому в тот миг смотрел на меня Окуджава. Я встретилась с ним глазами один-единственный раз, да и что я понимала тогда во взглядах (считая наши «преломления» с Глебом явлением единственным и исключительным), но – я запомнила.
Иной раз, когда глаза незнакомых людей внезапно пересекаются, то происходит – и притом резко – как бы фотоувеличение. От застенчивости и неожиданности я восприняла его глаза, смотрящие в упор, как нечто очень материальное (буквально – «сделанное из глазного материала»). Хотя ничего, кроме банальнейших фарфора белков и стекла сетчатки, мне в голову прийти не успело – так как я оказалась под таким внимательным, дальнозорким и объемлющим взглядом, что попала в него, как в глубокую морскую воду.
Прошло две-три секунды. И даже не в самих его глазах, а где-то за (или над) ними мне вдруг привиделась та, пушкинская «редеющая даль» («редеет облаков летучая гряда»), к которой моим смятенным глазам в ответ не следовало и прикасаться – так она была хрупка, легка и запредельна.
Я вырвалась и в испуге (от восторга, но также от негодования на грубость Лёшиного приятеля) выбежала в коридор. И там ещё больше рассердилась на свой дурацкий возраст и вид (делать это случалось мне нередко, как любой девочке-подростку). И как ни смешно это покажется вам, читатель, ринулась – пусть и не к небесам.
Я называла это про себя «вольтижировать», и мне не раз выпадало проделывать это в минуты экстремальных эмоций. Это реально значило совершить очень длинный и высокий прыжок, на который я в обычном состоянии способна не была, имея после болезни тройку по физкультуре. Но «вольтижируя», я запросто могла тогда прыгнуть из конца в конец коридора или тридцатиметровой комнаты. Или каким-то образом почти забраться на шкаф (и даже выше!).
Таким негодующим и восторженным прыжком к антресолям большой, в прошлом барской квартиры на Греческом и закончился для меня вечер Окуджавы. Позже, когда мне было чуть больше пятнадцати, мне случилось слушать в Лёшиной комнате и Бродского, но к сожалению, недолго. Он не был высок ростом, но его певучий, колокольно мерный голос (хотя не такой громкоговорящий, как у «поэтов площадей») и бронзово-рыжая голова возвышались – не вполне понятным образом, но совсем как в словах из Библии «вознести главу», когда он ходил по комнате. Эта его особенность и чёткие, ещё юные, но словно выбитые в камне черты лица вызывали в моём воображении (но вот только – позже или уже тогда? Этого я не помню…) зигзагообразный памятник типа стелы. Но отчего-то стоящий на небольшой площади – и то ли в малознакомом, то ли в туманном и с трудом узнаваемом месте. Может быть, в Прибалтике? Более далёкую перспективу (Европу и Америку) я представляла плохо. У нас, как и у всех, был телевизор, но я мало интересовалась им.
Кажется, вскоре после вечера Окуджавы (а возможно, и в связи с ним) у меня был один трёхминутный эпизод с Лёшей – пожалуй, теперь уже и не Ип Варипом. Окружение называло его проще и развязнее – Хвостом.
Прерывается
Разумеется, с моей родной кузиной Юной мы были всё так же неразлучны. И в свободные часы бывали с ней повсюду – на концертах, в музеях, в универмагах… Мы продолжали обмениваться смеющимися телефонными репликами – по поводу и без. Мы так же часто, как прежде, проводили вместе безоблачно счастливые дни и вечера – то будние, то субботне-воскресные – на Васильевском, в Васкелове, на островах или в Павловском парке.
Но то ли после разговора с тётушкой, то ли потому, что и я приближалась к порогу юности, наши отношения стали равноправнее. Моё нелепое стремление подражать ей внешне – убывало если не с каждым днём, то с каждой неделей и месяцем. В конце концов от него остались только ушедшие влубь (а значит, и не слишком приметные) отдельные чёрточки. Теперь я нередко возражала ей, если бывала несогласна.
Но речь сейчас не об этом, да и не о нас самих и не о том, что мы стали действительно одинакового роста (да и направленности, всё ещё, пока) – ведь это совсем не ново.
Нет, речь лишь о том, что её происхождение считалось сомнительным из-за её отца (разумеется, в глазах никакого не «света», а всего лишь наших родственников). Вообще говоря, разговор с маминой сестрой имел долгое последействие (которое впоследствии я назову постскриптумом). И в частности, предстоящий мне второй нырок во всё ещё щемящий осадок се-евского лета будет впоследствии соотнесён также и с этой «второй круглой точкой троеточия».
Иными словами, с разговором этим оказалось связано нечто большее – из-за него стал несколько сложнее «мой личный еврейский вопрос», но об этом – в следующей повести.
И ещё долго вздрагивая при виде тёти Бэбы, я утешала себя тем, что не одинока и в этом – то есть в неясностях, разговорах и слухах о своём появлении на свет. Что есть, слава богу, на свете и Юна, и Юрик-второй…
И при этом думала не то что с горечью (а впрочем, всё же с ней, только слегка разбавленной грустью), но и с затаённым смеющимся негодованием: «Что ж, с Юной мы и впрямь, наверное, на равных. А с тётей Бэбой – не хочу!»
Нет ничего смешнее и скучней старых школьных сочинений, если они находятся вдруг – скажем, на чердаке, вперемешку со старыми газетами. (И неизвестно, с чем ещё, когда начнёшь просматривать весь этот ворох лежалой бумаги на ходу). Но смех при этом отчасти деланый, в нём преобладает чувство неловкости, как если бы вдруг нашлось нелепое (или просто неудачное) подростковое фото.
Ну а если на самом деле сочинение было просто слишком серьёзным и наивным, неловко скроенным и без должного уменья сшитым, и к тому же я старалась подражать в нём модным журналистам тех лет?
Моё отношение к главе государства Н. С. Хрущёву было неоднозначным. В нём преобладала благодарность, граничащая чуть ли не с восхищением. Ведь он избавил таких, как я, от лагерей, а в окружающем воздухе повеяло озоном свободы. Однако с се-евской жизнью (которая была также и его детищем[254]254
Н. С. Хрущёв – был генсеком (то есть главой) Республики Украины в пред– и послевоеные годы.
[Закрыть]) у меня были связаны однозначно малоприятные воспоминания.
Начинала я искренне и «за здравие». И чувство неловкости (граничащей с разудалостью се-евских игр на берегу Ветлинки), которое привело к «отбарабаненному» и резко оборванному концу сочинения, проявило себя далеко не сразу.
Шаг в сторону наших сочинений
Тема – «Наше время». Нет, не все «сочиняли» казённо и одинаково. В частности, Глеб писал о новосибирском Академгородке, где побывал летом. Валерик набросал фантастический рассказ о будущем экспериментальном Мединституте (царстве синтеза внутренних органов с органометаллопластикой[255]255
Подразумевалась органическая химия.
[Закрыть]). Миша (кстати, это он был влюблён в Люду Раколан) выразил себя в кратком и энергичном эссе о новой массмедиа-культуре. О той, которая объединит шахматы, джаз, цветомузыку, стереокино и, разумеется, танцы на площадях. В конце же он скромно добавлял, что только достигнув этого, мы наконец научимся летать – по-настоящему. Безо всех этих (только мешающих делу) скафандров, парашютов, дельтапланов и ракет.
Но никто не писал о возвращении узников из лагерей, это было под запретом. Если не считать «Одного дня Ивана Денисовича»[256]256
Первый опубликованный рассказ Солженицына (автора романа «Раковый корпус»).
[Закрыть] и немногих стихотворений Заболоцкого да устных рассказов вроде Гришиных[257]257
Ирин родственник, бывший узник Гулага, см. выше.
[Закрыть], в ходу были лишь слухи, а время хождения по рукам «Ракового корпуса» и рассказов В. Шаламова близилось, но ещё не наступило.
Что до меня, то я «накатала» своё с упоением, но оно вышло и верноподданническим, и вольнодумным, что как-то не стыковалось. Евгеше оно совсем не понравилось – сдержанно и сухо вернув мне его, она посоветовала никому, кроме родителей, не показывать, дав понять, что и хранить его не стоит.
Как раз тогда впервые (и не без робости) стали оглядываться на сталинское время, пошли споры о роли личности в истории. Как антитеза выдвигалась точка зрения Л. Н. Толстого[258]258
Который сводил эту роль к нулю, противопоставляя Кутузова как общенародный тип Бонапарту как «культовой личности и дутому идолу толпы».
[Закрыть] (кстати, кинопрокат с нетерпением ждал появления серий «Войны и мира» в постановке Сергея Бондарчука).
Вставка 1. Дополнение к самооценке (по аналогии). Эпос и саги Твиль уходят вглубь
Отголосок Твиль, 13–14 лет
Теперь мне вновь понадобится (ещё одна?) аналогия или параллель из русской классики (на этот раз XX века).
Как бы мало мы с Ир ни напоминали (во время «истории», то есть совсем недавно) десятилетнюю Сашу из рассказа Н. Н. Берберовой «Плач»[259]259
Один из лучших рассказов, написанных ею в эмиграции – о послеоктябрьской питерской разрухе.
[Закрыть], девочку, больше всего на свете боявшуюся больницы и беспризорщины, – но было ведь и что-то, сближавшее нас с ней? Но что же, что именно?
Едва ли то, что и она была в своём роде «великаншей» – таскала в маленьких, крепких своих руках то продовольственные сумки, то тяжёлые кипящие кастрюли.
Нет, задачи перед «великаншами» стояли слишком разные. Саша отчаянно боролась с бытовой разрухой, c распадом семейных связей, а потом вдруг оказалась с отцом в Париже, в опрятной, но плебейски-трудовой и одинокой бедности.
Мы же с Ир пали жертвой своего язычка, а ещё больше – застывшего на пьедестале памятника[260]260
В данном случае – Сталину, а не Екатерине.
[Закрыть]. Но и нам пришлось отражать удары жестокой действительности, которая, впрочем, не напоминала разруху. Напротив, до самого дня смерти Сталина жизнь была не просто организована, а строго регламентирована.
Да, различий наберётся куда больше, чем сходств, – и во времени, и в том, что Саше, девочке из интеллигентной семьи, так и не довелось своевременно взять в руки томик Пушкина. Сближает же только одно – пережитое ощущение пригибающих к земле страха и заботы (в первую очередь о том, как бы с ним, страхом этим, справиться).
Правда, было и ещё кое-что существенное – недавно Ир по ходу всё той же истории была, как спартанский мальчик, которого грыз лисёнок, спрятанный у него за пазухой. Такой была и Саша, а ещё про каждую из обеих можно было сказать: «Вот идёт стойкий оловянный солдатик» (но это уже из Андерсена).
Но Ир так быстро забывает всё тяжёлое и плохое – этим она ничуть на Сашу не похожа. Она радостно поверила (как и все вокруг) в начало своей «замечтательной». Она как бы медленно идёт над своей бедой через тонкий мост, озаряемый проблесками юности и соединивший конец счастливого детства с «нормальной школой». А «история» и всё пережитое – как бы остались где-то под ним, словно в глубине лестничного пролёта. Вот только – как быть с отголосками эха, которые долго ещё будут долетать оттуда?
Итак, Ир с облегчением расстаётся (в себе) и с отдалённой «кузиночкой» Сашей, и с мальчиком-спартанцем (и его лисёнком). Совершенно не подозревая о том, что они-то с ней не расстались и ещё не раз пригодятся ей в жизни. Впрочем, сейчас и я расстанусь с дальне– (но больше по времени) родственной девочкой Сашей из «Плача». Наверное, я ещё вернусь к ней, но «на заре туманой юности».
Возвращусь к неуверенности в себе и нерешительности. От природы у меня (да нет, у Ир) не было ни малейшей склонности «снижать самооценку». Ир поднимала руку выше всех в классе. То, что произошло в ходе (и в результате) нашей «Катринсадовской[261]261
Лексикон Иры-подростка грубее, чем у большого ребёнка. Ясно, что «Катринсад» (или, как выразились бы циничные сверстники Ир из старой части класса, «Катькин зад») – всё тот же Екатерининский сад или сквер.
[Закрыть]» беды – не было соприродным. И противореча естеству характера, надломило его. Процесс ломки был долгим, ведь целых три года казалось, что это и не будет иметь конца.
Увы, несмотря на все старания Ир (как «внешнего человечка») адаптироваться к действительности и радоваться ей, мы с ней остались незащищёнными. Лицо по-прежнему можно при желании читать, как книгу (если только научиться делать это достаточно незаметно и бегло).
……………………………………………………….………………………
Прерывается
Остаётся сказать ещё два слова об уходе эпического жанра и «мира саг» из записей Твиль. Наступают иные времена, а это значит, что сага их находится в самом начале. Вспомним, что «…вначале это всегда мирный мир, не такой уж и героический». И пока ещё далеко до «появления тёмного леса с оборотнями, притворяющимися вальяжными дамами, и судьбоносными парками»[262]262
Кусочки текста, взятые в кавычки в этом абзаце, – вольные повторы с предпоследней страницы «Из Екатерининского сада».
[Закрыть], скромно одетыми и причёсанными под дам почтенно-привычных (или приличных, что одно и то же). Впрочем, и лес, сейчас зазеленевший и полный перелётных птиц, на самом деле остался всё тем же. Твиль смутно подозревает, что в нём стало даже больше разновидностей гномврихов (но не элефстонов), вернее, первые становятся разномастнее, гибче и разнокалибернее, чем прежде. Вспомним хотя бы Минну Андреевну. Её основное отличие от «тётки Эммы» Вайнсон состоит в том, что её внешний человек как бы уплотнился и подвергся более глубокой обработке и тонкой выделке. Так что спрятанную внутри «гномвриху с нахрапом» в ней не так просто разглядеть. Впоследствии мы познакомимся и с лицами (лисами), внешний человек которых так уподобился прекрасному меху или даже лайке тончайшей выделки, что внутреннего и вообще не видно, разве что в отдельные коротенькие (но зато шокирующие, как появление в обществе без юбки или же брюк) миги.
Поэтому остановимся пока на том, что эпос Твиль просто уходит вглубь (а впоследствии станет подземной рекой, в которой, кстати, осталась и бухта с пещерой-одиночкой). Ну а сейчас – это мирный, спокойный рукав прежней детско-подростковой реки. Или даже ручей, и не подозревающий о том, что в будущем ему предстоит уйти вглубь и вести подземное существование.
Вставка 2. Выписки из сочинения
см. выше, не слишком осмысленные и эклектичные[263]263
Стиль сохранён по возможности.
[Закрыть]
«…Стоит ли полностью отвергать роль личности в истории? Зачем ограничивать представления о ней байроническим образом Наполеона, властолюбивого корсиканца, вскормленного революцией (а затем поглотившего и её, и пол-Европы?)»
«Бывают и другие лидеры, они при всей своей непредсказуемости просто выражают собой дух времени. Характер такой личности “народен и типичен”, но именно для своих времени и страны.
Таков Н. С. Хрущёв, личность крепкая, основательная, почти фольклорная – но при этом и не возвышающаяся над средним уровнем. В нём нет ни тени “игры в народ”, он сам из его гущи, это не роль, а так оно и есть. Дело вовсе не в том, что он сыплет простонародными афоризмами, не лишён смешинки с хитринкой, да и не в том, что он свойский, “как все”. (Всё это легко приедается, в особенности толпе.)
Если же перейти к личным пристрастиям, то сразу бросается в глаза его любовь к техническим нововведениям – но выше всего он ставит социализм, строить который намеревается честно – не на словах, не на крови и не как фетиш, а как вполне осуществимую реальность».
«Он, впрочем, не на шутку опасается, что янки и в этом опередили нас и свой социализм уже построили. Отсюда в нём эта странная, пугающая смесь влюблённости в Америку с яростной враждой к ней (ревность, соперничество?)»
«Сам он родом из южно-русской глубинки – не из тех ли мест, где жили “положительные помещики” второго тома “Мёртвых душ” Гоголя, а также их управляющие и приказчики? Но притом – какое своеобразие, тип этот словно бы и знаком, но его не так просто узнать, встретив в жизни».
«Впрочем – вот и первая неожиданность! – люди сходного склада дважды побывали во главе государств (правда, вымышленных, но не то чтобы совершенно). Произошло это в первый раз[264]264
Ира ведёт свой отсчёт исходя из того, что Камелот древнее Испании времён Сервантеса.
[Закрыть] – в почти не смешном “средневековом” романе Марка Твена “Янки при дворе короля Артура” (герой которого Хэнк получил среди «аборигенов» прозвище Хозяин).
Для тех, кто не читал или забыл: это был средний американец, технарь и железных дел мастер. Получив удар ломом по голове, он, вместо того чтобы умереть, странным образом «переселяется телом» в Англию VI века, оказавшись в легендарном рыцарском Камелоте короля Артура.
Королевство, большая часть населения которого состоит из полу-рабов, становится полем его преобразований… Но в чём же тут сходство с Хрущёвым? Пожалуй, только в том, что оба (и Н. С. Х., и Хэнк) искренно верят, что придавленных рабством жителей страны необходимо и возможно переделать в свободных и благоденствующих – с помощью прессы, школ и “фабрик людей”. То есть – что из людей с их личной волей можно, как из сырья, произвести (техно– и социологически) новых людей. Но не путём насилия, а напротив, создавая им достойную жизнь».
«Кроме того, оба – и Хэнк, и Хрущёв – вынуждены считаться с существующей идеологией (видя в ней нечто, подлежащее переделке, но когда-нибудь потом, так как сейчас – возможностей слишком мало). Для Хэнка это римская церковь времён инквизиции[265]265
Сам М. Твен (а не Ира) как бы «и не взирает» на то, что легендарный Камелот закончил своё существование ещё в 1-м тысячелетии н. э., а инквизиция появилась (причём далеко не сразу) лишь во 2-м.
[Закрыть], которую он хотел бы заменить пресвитерианством, а для Хрущёва – идеологически переусложнённая (сталинская или оппортунистическая, неважно), доктрина коммунизма, система, в которой личность или растворена, или служит одним из множества винтиков».
«Впрочем, Хэнк – примерный пресвитерианин (правда, до того земной и прагматичный, что не понять, в кого и во что он больше верит – в Бога или в американскую конституцию), а Н. С. Х. – столь же примерный коммунист, но при этом и социалист. Кстати, он ярый противник церкви, но стал им в основном из-за (как и у Хэнка) личного представления, что церковь стремится господствовать, к тому же идеологически».
Теперь – цитата из «Янки…» (которую можно и пропустить): «Да, многого успел я добиться к тому времени, когда на меня обрушился вызов сэра Саграмора. Прошло всего четыре года – а сколько сделано!.. Тёмная страна и не подозревала, что я насадил цивилизацию девятнадцатого века под самым её носом. Цивилизация эта была скрыта от взоров толпы, но она существовала, на месте каждой дюжины обученных рабочих теперь работала тысяча; на месте одного отличного специалиста теперь я имел пятьдесят – факт огромный и неопровержимый».
«Н. С. Хрущёву удаётся, пожалуй, не меньше начинаний за очень короткое время. Трудно выбрать, что же из них главное – космические полёты, новые города, освоение целины или рост квалификации труда (кстати, всё больше становится не только НИИ, но и школ, профтехучилищ, больниц). Вероятнее всего, всё это в одном потоке, где ничто не преобладает, а просто стремительно растёт…»
………………………………………………………………………….……
На этом выписки из сочинения обрываются[266]266
Остаётся закончить крылатым словцом: «Над кем смеётесь? Над собой смеёмся!» Да и смеёмся ли, кстати?
[Закрыть]
…Итак, тема «Обзорной главы»[267]267
Которая войдёт в третью повесть «По улице Зодчего Росси» на равных правах с основным текстом.
[Закрыть] начиналась с этого школьного сочинения (написанного примерно через полтора года после доклада о Дон Кихоте, успех которого немного вскружил мне голову). И доклад, и не вполне задавшееся сочинение породили «завиральную идею» – ввести в повествование (как параллель действительности во времени) линию предыстории правления Н. С. Хрущёва с равноправными ссылками из времён его правления. Линию, закамуфлированную любым имевшимся под рукой историческим антуражем – прежде всего величайщим эпохальным памятником, а затем венками, ветками, летучими звёздами и многим другим.
И наконец, напрашивается второй «пример по аналогии», временный правитель (правда, не государства, а острова Баратарии[268]268
Санчо Панса, в бытность свою губернатором этого острова, осчастливил своих подданных, но, увы, на весьма короткое время, так как вскоре был отстранён от дел.
[Закрыть]) – Санчо Панса на губернаторстве. Что и говорить, по сравнению с Санчо, да и с иными сугубо российскими персонажами Хэнк выглядит несколько бледновато и безлико.
На Санчо, впрочем, чем-то похож не один Н. С. Хрущёв, но и другой, никак не вымышленный, а реальный исторический персонаж, к тому же любимый мной с детства. Это император Павел Первый в годы его короткого царствования. Оба они, придя к власти, были не молоды, но головы их кипели начинаниями. Не оттого ли они и походят (правда, с совершенно разных сторон) на губернатора Баратарии, но без Дон Кихота? При этом в качестве губернаторского примера взят именно «зрелый, опытный и благоразумный муж Санчо», плотная и крепкая тень которого, как неотделимый противовес, издавна и прочно прилепилась к длинной тени бедного рыцаря, всё ещё скачущего где-то по свету на непрочном, но вечном своём Росинанте.
Коснувшись – ненароком – реально правившего государством императора Павла, вспомним ещё и о том, что фактически (как о Хрущёве в наши дни, так и о Павле в своё время) российскому обществу долгое время не было известно ничего, кроме анекдотов и ярлыков типа «тиран и сумасброд», «самодур, хитрец, безумец, каких мало» etc. Это иностранные писатели и историки видели в Павле «русского Гамлета» и несбывшегося реформатора. А публика представляла его себе в соответствии со сложившимся в начале XIX века стереотипом. И так продолжалось примерно лет семьдесят, то есть более полувека.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.