Текст книги "Гербарии, открытки…"
Автор книги: Ирина Листвина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 38 страниц)
Шаг в сторону – пока лишь предметно образовательный
А теперь вновь немного об отрочестве (может быть, правильнее было бы сказать «о подростковье»? Но это слово – смешное и слишком нелепое, хотя отроками мы так ведь и не стали).
В своём «Отрочестве» Л. Н. Толстой (опять – уж и не помню, в который раз – я обращаюсь к этой классической книге) видит его как время, когда Николенька начинает мыслить напряжённо, но ещё вхолостую. Быть может, так бывало (и должно было быть) всегда, но у меня начиналось с другого: с поиска моего настоящего – нет, пока ещё не призвания, даже не увлечения, а просто того, чем следует заниматься. (Хорошо бы и всю жизнь, но ведь совсем недавно я хотела стать учительницей, а ещё раньше, кажется, дворником, как тётя Шура.)
Несколько заумное стремление мыслить (то есть пока – как можно больше прочесть и узнать) пришло года на полтора позже. А на поиск главного наводило само обилие новых школьных предметов, все нужно было в какой-то мере знать, но мера-то простиралась от «схватить тройку» до «объять необъятное». Хотелось увлечься чем-то, что не давалось бы мне само, как чтение (и вытекающие из него сочинения), но не было бы трудновато, как физика и химия. Или скучно и привычно с детских лет, как музыка и английский.
И я не замедлила (но непреднамеренно, без тени снобизма) увлечься всеобщей историей, а затем и историей живописи в кружке при Эрмитаже. Связь была простой – интерес к истории зародился намного раньше, начиная с книги «Трёхсотлетие дома Романовых», где портреты (точнее, модернизованные парсуны) царей и цариц были отчего-то гораздо выразительнее, чем текст, этим явно восполняя его содержание. Точнее, получалось, что текст-то и был иллюстративен, а лица говорили сами, рассказывая о себе сдержанно и строго. Нечего и говорить, что в ней (как и во многих других исторических книгах) оставалось много загадочного и неясного, а до чтения настоящих историков – таких, как Соловьёв, Ключевский, Платонов – мне было ещё далеко.
Но теперь историю начали нам преподавать. Учительница была в своём роде уникальна, её звали Вероника Карловна, и ученики либо обожали её, либо терпеть не могли. Сама же она тиранически любила свой предмет и страстно, стремительно излагала его, обладая при этом римским, благородным, слегка крючковатым профилем (что вместе взятое дало повод второй и далеко не лучшей половине класса прозвать её Вороной Карковной). Но она была истинным знатоком своего предмета.
Впрочем, сразу выяснилось, что начинать «исторические уроки» нужно вовсе не с киевско-московского или петербургского периодов русской истории, а с древнейших времён и с других, ныне почти исчезнувших и забытых народов. В библиотеке отца имелась книга профессора-египтолога Б. Тураева, изданная в двадцатых годах на серой и пожелтевшей бумаге низкого качества, но зато великолепно иллюстрированная. Она тоже была знакома мне с ранних лет. На отдельных листах, прикрытых вкладышами папиросной бумаги, была нарисована застывшая жизнь великих древних народов Средиземноморья, их города, кони и колесницы, пустыни и башни, армии и «висящие в воздухе» сады. (Всё это как-то удивительно перекликалось, хотя и не вполне совпадало, с дедушкиной Библией.)
И я читала подолгу всё, что могла понять, пока что пропуская непонятное, так как ещё не умела вчитываться (это требует навыка!), зато вглядывалась в иллюстрации – сколько хотелось. Я делала это всё увлечённее и подробнее, не пропуская ни единой мельчайшей черточки и восполняя недостающее работой воображения… Но в этом не было ничего оригинального (и едва ли был какой-либо прок, если не считать того, что учиться всматриваться полезно).
Так как «все люди вообще» испокон веку и до сих пор представляли себе историю именно в картинах… Да и переход от моих детских игр («Кокон» и прочих) так выходил естественнее и проще. Увлечение историей только начиналось, пока что чередуясь с другими. На этом я остановлюсь и, пожалуй, несколько отложу рассказ об Эрмитаже.
……………………………………………………………….………………
Теперь о новых одноклассниках. У некоторых из них, в частности, у будущего математика Глеба и его друзей, Миши Л. и Валерика К., уже имелся твёрдо очерченный круг занятий и даже некая «программа». Страстью одного из них были шахматы (его мама была мастером), а увлечением другого была биология. Я же пока была существом, не вполне определившимся. Сейчас я «занималась» историей и интересовалась – заодно! – математикой, но ботаника, шахматы (да и многое другое, всего не перечесть) тоже были достойны внимания и, быть может, ожидали своего часа.
С каждым из новых знакомцев можно было общаться «по интересам», узнавать и запоминать что-то, а также рассказывать им свои «новости» из области литературы и истории. Это были увлечённые и живые десятиминутные разговоры, прерываемые звонком на урок или ограниченные прогулкой от школы до дома. Беседы никак не «специализированные» и ничуть не философские, как у русских мальчиков Достоевского (мы ещё не доросли до этого, «нос не дорос», подросток-полустудент – персонаж следующей повести), но общаться было интересно, и я продолжала чувствовать себя на равных в их среде, радуясь, что время «грабежей, разбоя и набегов» осталось позади.
Но при этом мне с ними как-то больше и не о чем было говорить. Например, с Глебом, кроме как о его задачках по алгебре и геометрии etc., которые он охотно и ярко объяснял, или о моих «исторических находках» в книгах, о которых он впервые и всегда с удовольствием узнавал и слушал.
Кстати, в этом общении мы, сами того не замечая, подтягивали друг друга по разным предметам, ведь я неплохо (сравнительно!) ориентировалась в английском, литературе и русском, а они готовы были говорить на свои предметные темы часами.
(Да, мой отец оказался прав в своём предположении, что уровень класса резко повысится.)
Но у нас всё же не выходило подружиться по-настоящему, хотя зимой начались лыжные уроки физкультуры на островах, по два раза в месяц. И вообще, всё это было информативной прозой, а не романтикой (словцо, вновь вошедшее в моду). А о чём ещё можно разговаривать с ними, я не знала.
Прерывается
Забегая вперёд, в осень 7-го класса
«Нельзя дважды войти в одну и ту же реку»[146]146
Высказывание, приписываемое др.-греч. философу Гераклиту.
[Закрыть], но почему-то можно – быстро входить и выходить (как бы перескакивая) – вовне и внутрь потока прошедшего времени, правда, попадая при этом на разные его островки.
…Вот медленно выплывает и то ли шествует за мной по улице Зодчего Росси, то ли удаляется рысцой по Невскому от дома на Караванной[147]147
Тогда – улица Толмачёва. Он вскоре появится здесь.
[Закрыть] к коням Клодта на Фонтанке (и далее, к библиотеке) нечто, а вернее, Некто. Оно – вначале лишь две тени, расцвеченные весенним, облачно-смутным ленинградским небом. Одна из них, с копьём, высокая и угловато-худая, едет на спотыкающемся и отощавшем коне, а другая, плотно-округлая и безоружная, степенно шагает рядом вместе со своим осликом… Да, конечно, это Дон Кихот и верный Санчо Панса.
В Васкелове между шестым и седьмым классами (последним летом, когда был, казалось бы, ещё бодр дедушка), в дождливые дни я увлекалась чтением двухтомного романа Сервантеса.
Мне недавно исполнилось двенадцать, «новое время» только начиналось. В самом Дон Кихоте меня восхитило не его отдалённое сходство с моим дедом – но именно, как двух реликтов[148]148
Имеется в виду, впрочем, сходство с Алонсо Кихано по прозванию Добрый (до превращения в Дон Кихота).
[Закрыть] иных, пусть и разных времён. И также (но совсем уж капельку) – с немногочисленными взрослыми, медленно и неуклонно уходящими в прошлое. Нет, поразительна была его бескорыстная незаинтересованность в делах «мира сего как он есть».
Да, но в сочетании со стремительной (и безобидной только на первый взгляд!) атакой на его «заправил» – дельцов, скряг, обманщиков-шарманщиков[149]149
В середине XVIII в. слово шарманщик имело и иное (тогда преобладавшее) значение. Шарман (charmant, фр.) – очарователь, шарманщик же – беспардонный обольститель. Но это значение из придворной среды в народ не попало. И поэтому быстро исчезло.
[Закрыть], сомнительных лиц, притворно добреньких – на солнышке и ради поживы («Какое небо голубое, мы не сторонники разбоя»). Впрочем, по мере углубления в двухтомник, все эти пёстрые, но быстро линяющие персонажи бледнели, исчезая за кадром, зато всё интереснее было читать про самого Дон Кихота.
Бывает порой, что нечто живое, например не вполне ещё определившаяся мысль, уже витает в воздухе, она ощутима и готова рассказать о себе любому, кто к ней прислушается, но пока ещё никем толком не высказана.
Когда зимой (после той траурной осени, дедушки не стало в сентябре)[150]150
Об этом – подробно в следующем отрывке.
[Закрыть] я высказала Евгеше некоторые из своих мыслей о романе Сервантеса, она поставила, то есть вписала своим крупным разборчивым почерком в учебный план мой доклад о «Дон Кихоте».
Увы – вернее, к счастью, – он не сохранился ни в черновике, ни в снимках памяти, к тому же о нём, наверное, и вообще не следовало бы вспоминать. Но то, что было мной тогда вчерне рассказано (теперь же это показалось бы лишь безнадёжно общим местом), было сразу подхвачено и повторено другими голосами по радио, по телевидению или просто «по воздуху».
Затем оно как бы перелетело и дальше, в фильм «Дон Кихот», появившийся чуть позже, и в набирающую известность театральную постановку в ТЮЗе.
К нам (не ко мне, а именно ко всем) на какое-то короткое время возвратилась синяя птица гуманистического восприятия мира. На лету она обронила мне пёрышко, и доклад о Дон Кихоте имел колоссальный (по школьным меркам) успех. Мне пришлось повторять его четыре раза в течение полутора месяцев; сначала его слушал класс, потом все средние и старшие классы нашей школы и, наконец, я сдала его в письменном виде в литературный кружок Дворца пионеров (где проводилась очередная олимпиада).
Читала я его и в «избранном кружке друзей-читателей» (а также Евгеши и её приятельниц-преподавательниц), посещавших залы Публичной библиотеки на Фонтанке.
Но, увы, ни одна из высказанных в нём мыслей не оказалась по-настоящему оригинальной, все они были подхвачены ветром времени, разнесены, а затем и разогнаны им повсюду, наподобие листков бумаги, вылетевших из тетрадки на асфальт в очень ветреный, но обычный (без штормового предупреждения) день…
Теперь пора бы вспомнить незаконченную главу-вставку «Я становлюсь девочкой» и моё неприятие темы «про это». Там, впрочем, речь в основном шла о втором (болезненно подростковом) пике периода «вакханалии» класса и двора. Теперь же, вновь находясь в спокойной и устойчивой полосе, естетственно вернуться к более далёким временам, мирным и «до-историческим»[151]151
То есть до истории, начавшейся у памятника Екатерине II.
[Закрыть]
Дело в том, что у меня лет примерно с шести начали «мелькать влюблённости», спокойные и ещё немножко сонные, порой даже не вполне доходящие до сознания – и ничуть не мешавшие мне оставаться существом детского пола. Но всё же (до эпизода в Екатерининском саду, а по инерции – и полгода после него) были мальчики, которые мне нравились. И у меня уже имелись с ними сложности – для меня тогдашней немалые – из-за главного изначального моего «недоразумения» – несоответствия роста (внешнего вида?) и возраста.
Итак, вообще-то мне нравились мальчики старше меня, а точнее – с упомянутых ранних лет – как бы некий «условный» мальчик, отчасти придуманный мной, но и типажный. Он чем-то напоминал кузенов Бреслауэров, да и некоторых из сыновей родительских знакомых, младше Юны, но лет на пять-шесть старше меня.
«Он» был симпатичным, умеющим себя держать, любящим игры, но обязательно – также и собеседником. Такие «молодые люди» вообще-то имелись (например, Лёша Х., сын друзей моих родителей). В начале знакомства они охотно разговаривали со мной, иной раз смешили, играли, танцевали – и вдруг, едва заметив, что мы начинаем друг другу нравиться, как бы застывали, принимая смущённый и чуть ли не надутый вид. И что ещё хуже, при следующей встрече делали вид, что меня почти не узнают, не замечают, но при этом им явно было неловко.
Отголосок, возраст 7–9 лет
Я невольно воспринимаю это, как будто во мне есть тайный изъян, который становится заметен только после того, как начинает возникать лёгкое взаимное увлечение. Это тем обидней и досадней, что я на самом деле не собираюсь (да и не могу ещё) влюбиться хоть сколько-нибудь всерьёз, мне всего лишь хотелось бы чувствовать себя «маленькой барышней среди кавалеров». Конечно, то, что я не тяну даже и на это, я сама отчасти объясняла возрастом. Как говорила, смеясь, тётя Бэба, «он просто заметил, что ты ещё маленькая глупышка».
Но вдруг дело совсем не в этом? И какой-то таинственный изъян всё же скрывается в моей внешности, далеко не безупречной, но всё же не до такой степени? Или в складе ума, в том, что я сказала что-то вовсе и не смешное, а напротив, бестактное и несуразное?
И было ещё это подлое словцо «скороспелка», сопровождаемое взглядами взрослых мужиков (в том числе из стоящих в очереди у пивного ларька, с их оскорбительным смехом). Что-то подобное иной раз проскальзывало и во взглядах мальчишек со второго двора, постарше, но с ними хоть можно было подраться. В этом слове было что-то обезнадёживающее, ведь если в меня пока ещё никто не влюбился, то хотя бы смотреть на меня они (судя по кинофильмам) должны были как-то иначе.
……………………………………………………………………….………
И снова очередной шаг – в сторону классики
Мне, разумеется, не могло и в голову прийти, что между мною и «ними» разыгрывается в миниатюре феномен Лолиты (видимо, этой маленькой, независимой и совершенно тогда неизвестной особе не так уж и легко жилось на свете. Быть может, она стала героиней романа Набокова не от «хорошей жизни»?).
Иными словами, в возрасте от шести до девяти всё объяснялось тем, что, когда «он» замечал во мне не малышку, а девочку, вернее, незрелую юную деву и готов был слегка влюбиться или «поволочиться», то внезапно осознавал, что мне всё же не тринадцать и даже не десять-одиннадцать, а меньше, ну от силы восемь-девять лет. Это действовало на него (примерно тринадцатилетнего), как ушат холодной воды, ему становилось стыдно и неловко в моём присутствии.
Если бы я была так же хороша собой, как моя будущая приятельница Алла Шанцева (которая появится здесь вскоре), то кто-нибудь из них, махнув на всё рукой, отважился бы. Но увлечься просто младшеклассницей – значило бы поставить себя в положение юнца, совсем уж себя не уважающего.
Что же до меня самой, то, пытаясь рассуждать разумно, я понимала, что тётя Бэба права (да и они – по-своему тоже). Но на бессознательном уровне я всё же не могла не стыдиться и не «страдать», понимая при этом, что это смешно, тем более что я ни в кого из них не влюблена.
Оказалось, что быть «Лолитой внешнего образа» (по аналогии с рыцарем печального образа), не будучи ею по сути, совсем уж не весело. Хотя мне повезло на мою ещё «сонную девичью душу» (да и какой там Лолитой – более, чем посредственной, не француженкой и не американочкой с их кукольным, сексапильным шармом и изяществом). Нет, я носила очки и была, по выражению кого-то из взрослых, «не то чтобы уж синим, но тёмно-голубым чулком».
Одно только общее действительно имелось у меня с ней настоящей – я вообще почему-то не думала о том, сколько мне лет, не сознавала в себе чётких возрастных границ. Такое редко встречается в начале жизни, чаще – на противоположном её конце. И исходит скорее из уверенности в себе, а не наоборот – из порывистой, самолюбивой и всячески скрываемой застенчивости.
……………………………………………….………………………………
Итак, понимание того, что я ещё маленькая, не мешало мне чувствовать свою ущербность, иначе говоря, бедная Твилика во мне, эта эпическая страдалица, так остро ощущающая несправедливость и жестокость жизни, могла торжествовать, или страдать, сколько ей вздумается…
Всё вышесказанное относится лишь ко времени до весны перед се-евским летом (то есть до моего быстрого, в течение двух-трёх коротких месяцев, превращения в дурнушку с аномальным весом) и до болезни. Но продолжалось это довольно долго, лет с шести с половиной или семи. И разумеется, болезнь окончательно перечеркнула эту, впрочем, даже и не маску, а её видимость.
Да и всё вообще той осенью резко утратило для меня остроту и важность. Отступили на задний план даже главные события последних дней – вакханалия класса и двора и миргородская чертовщина Се-ева. Так, в общем-то печально, началась первая в моей жизни переоценка ценностей, да и много других перемен, о которых кое-что уже рассказано, но главное отложено на потом…
Та «до-историческая», весёлая и смелая девочка, внешне слегка напоминавшая набоковскую Лолиту, казалось бы, бесследно исчезла. Вернее, от неё отделилась тень – или же комплекс Лолиты, который проявится позже, когда беззаботный «балет невылупившихся птенцов» или средние классы останутся позади.
Впрочем, писать обо всех этих переходах и переменах и вообще не стоило бы, если бы это не служило введением к немного печальной и грустно-смешной, но незабвенной истории первой любви, настигшей меня (кажется?) в середине 6-го класса.
Я точно не помню, случилось ли это в самом конце осени или раньше, ведь больше года я ни о чём, кроме выздоровления (а затем, параллельно, уроков) не думала. Но невольно замечала все новые лица и походя впитывала их, не особо задумываясь о своих впечатлениях и продолжая относить их к «новеньким».
Поэтому трудно сказать, когда же одно из них выпало из ряда обычных разных лиц «всех этих мальчиков» и, как монетка, попавшая в щель автомата, вдруг запало в меня значительно глубже.
Мой щегол, я голову закину,
Поглядим на мир вдвоём.
Зимний день, колючий, как мякина,
Так ли жёстк в зрачке твоём?
О. Мандельштам
Чтобы перейти к живому впечатлению, всё-таки опять придётся начать с книжных. Так, в частности, из книги «Древний Восток» Б. Тураева у меня возникло представление о необычных глазах древних людей (о глазах египетских, ассирийских, еврейских и греческих) – просто по иллюстрациям. Любой бывший гимназист, годившийся мне в дедушки (они-то ведь изучали латынь и были слегка знакомы с древними языками), прекрасно понял бы меня, но никаких таких знакомых, кроме Марии Константиновны, у меня не было, а та всё ещё избегала говорить о своей ранней юности.
Отмечу лишь, что представление это сложилось раньше, чем я посмотрела «соответствующие» фильмы – «Фараон» (Польша) или «Спартак» (США), – и вполне независимо от них. И ещё – стоит ли говорить о том, что эти «древние» глаза, естественно, отличались выражением, разрезом и цветом (оттенки были мною взяты у драгоценных камней, как и было принято на Востоке). Разумеется, «египетские» были удлинёнными и всех оттенков лилового с коричневатыми бликами (от розовато-желтых до землисто-фиолетовых), а «ассирийские» – либо чёрно-карими, но с красновато-жёлтым золотом, как у тигров, либо надменными, исчёрна-синими («есть в лазури слепой уголок»[152]152
Из О. Мандельштама.
[Закрыть]). И ещё – сверкающе тёмно-прозрачными, как стрекозиные крылья (или всё же камни?), – вот и всё…
Мальчик Глеб Гольский был, как и все остальные, ещё совсем невысок, он не казался мне мужественным, удивлял он только своими способностями к математике да ещё тем, что иногда, совсем как и я, уходил в себя, задумывался, а его синие, большие (иногда почти чёрные или «исчёрна-синие») глаза порой при этом сверкали. Это было как раз то самое, тёмно-синее и «грозное сверкание прозрачных крыл» (или камней). И я подумала мельком, что глаза у него самые что ни на есть «ассирийские».
Он был всегда живым и быстрым в движениях, напоминая этим птицу, но когда уходил в себя, то застывал, как статуя (быть может, воображая себя – пусть совсем немножко! – Эваристом Галуа[153]153
Французский математик, сделавший главное своё открытие ещё совсем юным.
[Закрыть]?).
Ничего ассирийского в нём, конечно, и в помине не было, но он был королевичем математических формул и фигур, совсем как в считалке «царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной – кто ты такой?» Ответа же на этот вопрос я не знала. Я вообще очень мало его знала, и поначалу это было лишь впечатление, мимолётное и несколько неуместное.
Упомянутый «вообще герой» моего романа был к тому же старше нас обоих лет на пять. Если бы не болезнь, утончившая впечатлительность и очень потеснившая во мне и так пришибленную жизнью Ир (а Твиль выдвинувшая почти на поверхность), я однажды, когда он стоял, задумавшись, и не заметила бы, какие у него глаза, и не решила бы при случае в них вглядеться.
Отголосок
Случай выпал на переменке, когда в классе никого, кроме нас, не было, а я стояла у доски, вертя в руке мел (звонок прервал мой ответ, но урок математики был двойным). Очнувшись, я заметила Глеба с его сверкающими глазами у стены напротив и – попыталась в них заглянуть… Я стояла в форме, испачканной мелом, всё ещё бледная после болезни (летний загар сошёл быстро и, казалось бы, так давно) и со слегка взлохмаченной трёхцветной косой, кончик которой тоже имела привычку вертеть, – и никак не ожидала того, что со мной вдруг случилось.
Пока я вглядывалась в него (с большой радостью мысленно вспоминая при этом «картинки», взятые из книги Тураева), глаза наши встретились и взгляды как бы преломились на мгновение. И больше ничего, кроме тумана, я несколько секунд не видела, а туман-то был глубок – в него попало не только зрение, но и все мои пять чувств, вдруг слившиеся воедино. И я впервые услышала, как поёт голос крови в ритме её толчков, и даже почувствовала себя на секунду в состоянии, близком к обмороку, так это было неожиданно и незнакомо. Это быстро прошло, но ещё несколько секунд мы рассеянно смотрели друг на друга в полнейшем недоумении.
Но мне не хотелось бы, чтобы «это» больше не повторилось. Вместе с тем я была испугана тем, что «это» чем-то похоже на игру с огнём, и понимала, что оно почти не связано с реальным (ещё маленьким, ведь он, как и я, пошёл в школу в шесть лет) мальчиком Глебом, которого я почти и не знаю – да и не хочу, в сущности, знать. Потому что со знакомыми ничего подобного испытывать не полагается, ведь результатом может быть только сильное чувство неловкости, похожее на ожог.
Вечером того же дня перед сном я с удивительной яркостью вспомнила то, что произошло. И вновь услышала удивительное пение крови, в котором смешивалось всё, как в тумане. Если бы мне тогда уже были знакомы строки И. Анненского «Даже прочёл бы название,/ Если б не этот туман», то я улыбнулась бы (и даже почти торжествующе), так как ещё года за два до болезни мне втайне хотелось влюбиться. И я не понимала, отчего у многих это получается, а у меня нет.
…Впоследствии я никогда не вспоминала о первой любви со смехом или, напротив, с досадой, как о детской и глупенькой – а разве что с недоуменно-грустной улыбкой. Да и были ли мы, вообще говоря, детьми? Подросток от двенадцати до пятнадцати (примерно столько и продлилось наше время), особенно если он так нервен и раним, как были мы оба (наверное, именно из-за этого и «преломились» наши взгляды и что-то полыхнуло между нами), уже не ощущает себя «маленьким», но он никак не годится и в «большие». И к тому же он так не уверен в себе, что, конечно, он «всё ещё ребёнок».
Но и глупыми мы (нисколько!) тогда уже не были, разве что в смысле практическом и прагматическом. У обоих обострённо работали мысли и чувства, этим мы слегка напоминали котят, с глаз которых недавно спала пелена, а свежесть и острота дарованного зрения – в данном случае способность мыслить – при этом радует и восхищает, как почти никогда уже потом, разве только в отдельные миги (см. соответствующее место из «Кота Мурра» Э. Т. А. Гофмана).
Как и для многих сверстников, для меня ещё лишь начиналась одновременная работа мысли и души после долгой полосы игр. Ведь благодаря умению читать и прекрасной памяти я могла учиться в младших классах, обходясь почти «без мыслей». Ученье вообще не было для меня самоцелью, но перерыв из-за состояния, близкого к нервному срыву, и долгой болезни заставил учиться с нарастающим ускорением и весной пятого, и осенью шестого классов. А для этого уже недостаточно было одних лишь памяти, интуиции и воображения.
Что касается Глеба, то он, как и все, у кого математическая одарённость проявилась рано, в сущности жил в постоянном напряжении мысли, в начертании и решении своих олимпиадных (пока ещё школьно-районных) задачек и формул.
Но мысль, как известно, одна из разновидностей трудов души. Ведь когда мышление движется (и растёт), то душа трудится прилежно и её «мускулатура» как бы напрягается, а порой возрастает и обострённость чувств.
В тот миг, когда я влюбилась, я как бы услышала в себе некий слитный (гитарный?) аккорд. Но на самом деле не пяти, а семи чувств (семи струн? Пять – понятно, шестое – интуиция, седьмое – необъяснимое и высшее всех остальных чувство горения и трепета жизни), о единстве которых я до того не имела ни малейшего понятия. Аккорд был мощным и прекрасным (но, разумеется, в нём не было и не могло быть ничего общего с тем, что у взрослых называется оргазмом, так как никакие плотские ощущения в него ещё не входили, да и могли бы вызвать только страх).
Но и до сих пор я не могу понять, отчего одного лишь слитного всплеска чувств и сознания, что я влюблена, было – более полугода – достаточно мне для счастья…
Надеюсь, один из последних в этой части повести шагов в сторону классики
Если же вновь (это давно стало привычкой, боюсь, что дурной) обратиться к классике, то время для первой любви было выбрано мной неудачно и «против правил». Возраст корнета («Первая любовь» Тургенева) ещё не наступил. А «прелестный ребёнок» (танцующий на балу или играющий в серсо «с ней», Сонечкой ли Валаховой с её огромными голубыми глазами и крошечными ножками, летящей в кадрили «Дева Дуная», из «Детства» Л. Н. Толстого, парижаночкой ли Колетт с её зелёными глазами с рыжими крапинками и «эльфовым, изящным, курносеньким лицом» – из «Других берегов» Набокова) так и остался один – кстати, без бала и без серсо, а всего лишь в «Коконе», в моём до-подростковом детстве.
……………………………………………………….………………………
Хотя дурнушка (вернее, её подростковый нижний экстремум, говоря языком математики и Глеба) осталась позади, хотя болезнь и освободила меня от нескольких лишних килограммов, да и коса (кончик белый, середина светлая, верх русый) была уже большой, а к тому же у меня имелась «интригующая биография», но прелестной меня назвать было нельзя – просто потому, что ни ещё, ни уже. Очаровательные глазки, лёгкая поступь и так далее – всё это было, боюсь, пока что сказано не обо мне.
Мальчик, уже большой, почти юноша, при этом умный и красивый, в котором отдалённо угадывался бы ребёнок, некогда прелестный, – всё это было в Глебе, но вместе с тем – ничего этого не было и в помине, так как подросток и в нём был тоже как бы сам по себе. И каждого из нас он не красил, да и не был он создан для счастья.
Но очарование, прелесть – всё же необходимый (а по младости лет вполне достаточный[155]155
О привязчивый, школярский язык его математики!
[Закрыть]) элемент «любви получившейся». А не такой, которой лишь конфузятся, держа её про себя. И в этом-то, увы, мне вскоре предстояло убедиться.
Что же касается моих отношений с Глебом как с личностью реальной, а не полумифической («мальчик с ассирийскими глазами»), то они складывались совершенно так же, как и с его друзьями, Мишей и Валериком.
Свою влюблённость я тщательно оберегала от посторонних глаз, вокруг было немало яростных насмешниц и пересмешников, которые были бы так рады по старой памяти поиздеваться надо мной, а заодно и над «Глебиком Вундером», как они его прозвали. Иногда (но не часто) глаза наши вновь встречались и преломлялись, как тогда, и наступала заминка, минуту длилось молчание, а потом мы разбегались легко и шумно, внутренне отчего-то ликуя, только и всего.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.