Текст книги "Гербарии, открытки…"
Автор книги: Ирина Листвина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 38 страниц)
Отголосок Ир
…Мама сказала, что я, несомненно, меняюсь к лучшему, но коса (которая компенсировала мои недостатки) теперь стала мешать: «Она слишком тяжёлая, театрально-топорная, ты с ней как пушкинская «барышня-крестьянка».
Мама вообще-то довольна мной, она так боялась, что я свихнусь (в Се-еве и во время болезни), что больше не жаждет видеть меня в будущем выдающейся актрисой или пианисткой. Она считает, что я на правильном пути – ведь и у Али, и у Юны я беру только лучшее из недостающего мне самой: у первой – манеру держаться, естественность и даже изящество, лёгкость, а у второй – живость «не без энергичного напора» и современные чёрточки облика – но при этом оставаясь собой. Ей нравится, что меня хвалят учителя, что мне звонят по телефону одноклассники. Но взаимопонимание у нас так и не наладилось. Маму озадачивают мои первые стихотворения, они совсем не похожи на её любимых Есенина и Ахматову (о Пушкине и говорить не приходится).
Она не понимает их, но чувствует, что это серьёзно, и соблюдает нейтралитет. Но меня её нескрываемое «невосприятие» ранит и огорчает. А теперь ещё и коса! Я сопротивляюсь, отнекиваюсь, я негодую и горько плачу, но это не помогает, а коварная Твиль – почему-то на «ничьей стороне» (но за что?!).
И дело кончается словами из песенки Окуджавы: «А коса её острижена, / В парикмахерской лежит, / Лишь одно колечко рыжее / На виске её дрожит». Без косы я чувствую себя ужасно, всё валится из рук – и опять ничего у меня не получается.
Но проходит дня три, и мы с мамой идём навестить семью старшего брата отца, где все вдруг заболели, а его самого вчера отвезли в больницу на кардиологию. (Эта семья так и не оправилась после 52-го года[296]296
Год «дела врачей».
[Закрыть], когда дядю Соломона судили из-за взрыва на фабрике боеприпасов по обвинению во вредительстве – и вроде бы оправдали, однако сняли с должности главного инженера и вскоре уволили.)
Соломон Семёнович был единственным (кроме парки Антонины и Юриного отца Николая Леонидовича) «старым» и убеждённым коммунистом из тех, кого мне довелось знать вблизи (он был старше отца на восемь лет, в партию вступил со студенческой скамьи, ещё в 20-х).
Он, казалось бы, пережил суд и уход от дел, стал преподавать химию в техникуме. Оба мальчика (приёмный и родной) росли, учились. Но со временем выяснилось, что история эта – не из поправимых. Она подкосила их с женой, они всё глубже увязали в болезнях (у него сердце, у неё тяжёлая гипертония).
Живут они в современном военном общежитии на Артиллерийской, построенном рядом с бывшими семёновскими казармами. Вдоль бесконечных коридоров – двери почти-квартирок (комната, туалет-душ), а в обоих концах каждого этажа – по кухне, огромной, как цех. И общие балконы длиной во весь дом, и ещё – бесконечные лестницы, опоясывающие его извне, а лифта нет.
Мама (как и всегда в таких случаях) тащит им сумки с продуктами, вкусностями и вареньем, а я ей помогаю. Но чувство обезображенности (как будто косу сорвали с головы, оставив её беззащитной!) мешает мне смотреть вокруг.
И тут-то я, ничего, казалось бы, видеть и не желающая, впервые вгляделась в моего двоюродного брата Сеничку, которого считала ещё маленьким – он только что перешёл во второй класс. «Он, наверное, выглядит меньше и худее всех в этом классе», – подумалось мне. И чувство горячей жалости, похожей на любовь, поднялось в сердце. У него были карие глаза оленёнка Бэмби, но в их золотисто-коричневой круглизне таилось что-то, чуть ли не воински твёрдое, хотя вместе с тем и немного жалобное. Да и в лице, которое для такого «октябрёнка-невысоклика» было не по-детски сдержанным.
С тех пор я стала обращаться с ним ласковее и, когда могла, рассказывала разные сказки и истории. Хотя мне и не удалось подружиться с ним, как с обоими Юриками (из-за всё же порядочной разницы в возрасте?). Но отношусь я к нему теперь почти так же, как к ним, и бываю на Артиллерийской чаще. И как-то вдруг, совсем как во времена «моей больницы», острота неприятия себя начала проходить. Через месяц-другой её как ветром сдунет, хотя лицо со стрижкой долго ещё казалось мне каким-то «ненастоящим» и не совсем моим.
Продолжение
Как и всегда, после большого перерыва – повтор:
«Если бы только я могла понять, что останусь для деда все тем же «дитем» до конца его дней, то, наверное, поверила бы в его Бога окончательно и насовсем! Но я превращалась в подростка так быстро и неуправляемо, что некому во мне было помнить, при этом понимая и веря».
Но я отойду здесь от темы «дедушкиного Бога» и ограничусь тем, что закончу оба (ранее начатые и разновременные) Отголоска.
Отголосок Ир, 10 лет, Се-ев, окончание
Я должна признаться и ещё кое в чем, совсем уж «невзрослом». После наших разговоров с дедом в Се-еве мне ещё ярче, чем прежде, снились все те же сны, вернее, вариации одного и того же сна: дедушкин черный сюртук взлетал, размахивая рукавами, как крыльями. А за ним – кружащаяся каруселью, неуловимая чёрная шляпа, на дне которой мелькают белые билетики с вопросами и ответами.
Ну как могла я рассказать ему о моей бессознательной боязни черного цвета? И о чрезмерности и непонятности (из-за этого неприятия!) его чёрного костюма, который он почти и не носил, надевал так редко…
Страх этот был не слишком понятен мне самой, а его мог бы обидеть. Нет, мы не отдалялись друг от друга ни тогда, ни потом. Но я впервые осознала, что даже и дед не смог бы защитить меня от судьбы, от всего её невидимого и неведомого. И так похожего на тучу, которая проходит мимо, но может и запросто вторгнуться (обрушиться?) в жизнь.
Мама, та никогда не говорит со мной о религии, её вера идет от сердца (в Сибири она её выстрадала), но она далека от рассуждений и верует совсем просто.
Она почти никогда не говорила со мной и о Христе – даже после происшествия в скверике у Владимирской церкви, считая, что об этом рано, что «у детей все влетает в одно ухо и вылетает в другое». Она ошибается, после случившегося я стала (по большому счёту) куда осторожнее и молчаливей. Мое представление об Иисусе Христе оставалось крайне отдалённым и неясным. Я не забыла ни Ласточки-освободительницы, удивительной девушки в одежде цвета хаки (но более яркого и по-весеннему свежего оттенка), ни чудесного спасения от «дворюг» в скверике у Владимирской церкви. И все же, подрастая, я все более нуждалась в разумном объяснении происшедшего.
Был и ещё один незабываемый эпизод. Однажды летом в Бирштонасе (мне было лет семь-восемь) я вместе с соседскими детьми попала в костел, по стилю упрощённо готический – высокий, многообъёмный, с органом. Шла воскресная месса. И когда все вдруг, как один, упали на колени, я почти что увидела (то есть как бы глазами!) огромную тень Искупителя, на миг покрывшую толпу и взметнувшуюся к небесам.
Но засмотревшись и, как всегда, забыв при этом обо всем на свете, а может быть, от растерянности сама я как-то не подумала (не успела? Не захотела?) опуститься на колени вместе со всеми. Многие оглянулись на меня с осуждением, как на чужую, а я густо покраснела. И больше туда не ходила, хотя была глубоко тронута, даже потрясена увиденным.
Да, «мамина вера» несомненна, вот только религиозность у неё какая-то неровная. Она то усиливается, то сходит почти на нет. В это запыленное (с неясной, мутной видимостью) лето в ней взыграл дух светский и дурманный. Отсюда и её веселье, когда дурачишься во чтобы ни стало, стараясь ни о чем не думать. В ней преобладает настрой на песенно-лёгкую музыку, на переодевания и шутки: «Ведь все плохое наконец осталось позади!».
Как мало она меня понимает! И она совсем не помнит, что, перебираясь из Смоленска в Ленинград (в её пятнадцать лет), она была вынуждена унижаться в смоленских райкоме и горкоме, умолять, лгать, чтобы только не остаться бесправной лишенкой[297]297
Дети лишенцев должны были отрекаться от родителей и вступать в комсомол, чтобы получить полноправное гражданство (с правом на учёбу).
[Закрыть] на всю жизнь.
Но может быть, она всё-таки помнит? Только то, что было в реальной жизни унижением, представляется ей теперь победой?
……………………………………………………………………………….
Отголосок 14 лет, Васкелово, окончание
…И ещё один повторяющийся (чаще всего летом) сон. Где-то, совсем близко от края подушки, рядом с головой грохочет поезд, огромный, огнедышащий, по тяжести подобный тысячекратно увеличенной олимпийской штанге. А когда он наконец проходит мимо, ко мне бегут какие-то люди (но всегда разные и незнакомые), они крайне возбуждены, размахивают руками и кричат, чтобы я немедленно уходила.
Пока идет поезд, я чувствую себя совершенно чужой в пространстве этого мира, а когда подбегают они, это пространство вдруг отходит на задний план, но среди них я кажусь себе ещё более чужой. И затем на какое-то время я превращаюсь в «я-не-я», в убегающее и мчащееся куда-то существо. Я набираю скорость и вот-вот стану самым маленьким из спутников Земли… И тут я просыпаюсь.
Кажется, у меня появился ещё один комплекс, посложнее комплекса Лолиты (который с самого начала был мне бессознательно понятен).
Нет, дело пока ещё не в том, что общение со сверстниками в основном ограничивается поверхностным приятельством. Ведь точно так же обстоят пока дела и у многих других. Но после Се-ева я могу искренно веселиться на вечеринках не больше десяти-пятнадцати минут подряд.
А затем я как бы просыпаюсь и отчуждённо смотрю вокруг. Это продолжается совсем недолго, потом я вновь включаюсь в общее веселье, и никто ничего не замечает. Но во время этих внезапных перерывов я испытываю не только отчуждение, как во сне, но и необъяснимый страх, что среди приветливых и оживлённых, привычных лиц вот-вот промелькнут те, из сна. Или (что совсем никуда не годится) проговорившаяся Лялина Лиля, с которой, кстати, у меня давно нормальные отношения. Или (что ещё хуже) долговязый сын «приснопамятной» киевлянки Гоша, которого я ни разу больше не встретила. Или (что хуже всего) некто Сергей Таржецкий.
Нет, я боюсь не того, что они мне привидятся (такое возможно только летом на чердаке в Васкелове, перед тем как усну). Я боюсь иного – того, что незаметные глазу тени этих персонажей, к сожалению, остались неотделимыми от моего восприятия «сверстников в совокупности» (то есть когда их много вокруг, ну например в компаниях).
Ведь меня по-настоящему предали тогда вовсе не Антонинины отличницы или «дворюги» (чужие и далёкие настолько, что нелепо было бы «держать обиду» на них до сих пор). Меня предали дети родительских друзей (разумеется, в обобщенном смысле, так как ни Гоша, ни Таржецкий не бывали на моих днях рождения с четырёх лет и далее), иными словами, Ляля, Лиля и etc. Самим-то Ляле и Лиле я давно простила, а вот «etc.» так и остаётся под вопросом. «Etc.» – это круговая порука предательства[298]298
Чтобы вспомнить, что подразумевается под «etc.» см. 2-ю часть, 6-ю главу (Остановка…).
[Закрыть] (ведь разве не предала и я за полгода до Се-ева рыженькую Таню Гильтье?).
Так я пыталась перейти к осмыслению странных событий того лета и понять, что же именно произошло со мной в Се-еве и какого рода была эта подмена. Отчего я чуть было не попала под поезд, в сущности и не помышляя о самоубийстве, вернее, будучи далека от (сколько-нибудь осознанных) мыслей о нем?
Прошло больше трёх лет, но я только начинаю думать самостоятельно. И это пока можно сравнить с переброской лёгких вещей, перед переходом к предметам средней тяжести. А образ поезда, закончивший се-евское лето, да и новый комплекс далеко превосходят мои мыслительные способности. И тогда я вновь (и изо всех сил) вспоминаю дедушку, но это получается как-то ускоренно, как в немом кино, его снимки теснятся, сливаются… И чётко вырисовывается только один – дед в развевающемся чёрном сюртуке черпает воду ковшом из колодца, спокойно и грустно улыбаясь мне на прощанье.
Но тут каждый раз воспоминания мои обрываются, почему-то всегда возвращая меня к маме и к мыслям обычным, повседневным. И сосредоточенность на незаживающей в памяти ранке постепенно рассасывается, смягчается.
Я невольно вспоминаю о том, что болезнь и все плохое действительно остались позади, а значит, мама тогда была по-своему права.
Мой любимый чердак, сонно зеленеющий, кабинетный и «корабельный», обступает меня, и он намного реальнее далёкого Се-ева. К тому же я слишком люблю маму в Васкелове, чтобы хоть в чем-то её упрекать. На сердце понемногу теплеет, потом пробегает и что-то смутно утешительное, как млечно-серое облачко с лёгким холодком. И не давая мне больше мучить себя, помогает отключиться и уснуть, ненадолго и по-летнему легко.
Окончен
Отголосок Ир – Твиль
…Вот, наконец, я и в искусствоведческом кружке при Эрмитаже, где нам «показывают картины и рассказывают о живописи». Читать книги о искусстве пока нет нужды, а мысли возникают как комментарии по ходу, это увлекательно и, пожалуй, не так уж и поверхностно. Я ведь уже пыталась (как это было давно!) рассказать об Академии художеств, ставшей для меня также и началом Русского музея. И о Рембрандте в Эрмитаже – то были впечатления ранней поры.
К началу Эрмитажного кружка я не раз обошла залы Русского музея (вместе с площадью Искусств). В самом Эрмитаже я всё так же предпочитала залы Рембрандта, итальянской и голландской живописи. Моё восприятие картин ещё оставалось по-детски незашоренным. Есть школа художников-примитивистов, ну а я оставалась своего рода «примитивисткой-зрительницей».
Вернёмся к повтору «Из Екатерининского сада»:
«…Но постепенно я стала привязываться к картинам, даже любить их… Я чувствовала, что их краски и линии чисты… Нет, я понимала, что они лишь своего рода копии[299]299
Речь идёт о картинах в Академии художеств, где Ира бывала в детстве с тётей Соней и Юной.
[Закрыть], но не это в них главное, это играло лишь роль тщательно изображённого фона, на котором приблизительно такими же, но ещё более яркими и внятными глазу красками изображались боги, красавицы и герои».
Тут поневоле вспомнятся и дивные времена моих «живописных фантазий» (когда академические лекально-линейные эскизы и рисунки мысленно улетали из глубин своих старинных подрамников прямо на леса первых, ставших совершенно незапамятными «новостроек» города). Времена весенне-ярких и невинных красок – фисташково-зелёной, белой, бежевой и ярко-голубой гаммы, которые, как мне казалось, соперничали (на всё тех же, давным-давно пылящихся в запасниках или переписанных другими художниками холстах с эскизами и рисунками) со свежеокрашенной штукатуркой зданий петровско-елизаветинской поры.
Да, ещё вспоминаются и те времена, когда тётя Соня никогда не уставала и на её щеках молодо играл зимний, кирпично-розоватый румянец. Времена наших спартанских прогулок втроём по морозной набережной Невы, на которую мы выбирались через щуплые садики и дворовые арки – то Первой линии, то Бугского (или любого соседнего) переулка. Где чуть ли не полвека назад «водились» (по словам всё той же Сони) ручные обезьянки, шарманки и продавались – даже странно подумать! – букетики фиалок.
Боюсь, что именно те наши давние «академские» прогулки (а совсем не позднейшие поиски золотого эталона спасительной красоты в строительном песке «замечтательной» эпохи[300]300
Ни в коем случае не путать с парфюмерно-лаковой и лакомой фирмой более позднего времени и прочими аксессуарами и артефактами в том же роде.
[Закрыть]) и были для меня настоящим преддверием Эрмитажа. А вместе с тем – его ранней и робкой аллегорией (но также и – всего лишь его передней).
Однако именно в Эрмитаже начались мои первые, пробные «прогулки вдоль линии горизонта». Начинались они с окружного маршрута в самом замкнутом и глубочайшем (для меня) из пространств «царства земного» – в покинутом императорском дворце, издавна ставшем хранилищем всемирного и многовекового искусства.
Но это пришло далеко не сразу, а в первые месяцы всё было и легче, и упрощённей. Искусствоведческий кружок был воспринят мной как занятие сродни игре, только в поистине огромном (наподобие Павловского парка, но закрытом и замкнутом) пространстве.
Сущностью же игры было заглядывание и всматривание в зеркальные колодцы времени, то есть в картины (окружённые великолепием рам, да и самих залов). Но также включённые в ряды других старинных памятников – статуй, урн, камей и просто камней (ведь многих названий я ещё не знала) – иными словами, в число экспонатов музея.
Игра эта была немного мне знакома (в частности, по всё тем же любимым книгам с иллюстрациями). Но теперь над работой воображения преобладало нечто иное, своего рода строгий отбор (первые шаги «будущих коллекционеров»?).
Но – никак не самих картин (велась игра не в Рокфеллеров), а обрывков знаний об искусстве и жизни иных, отдалённых эпох. Эти кусочки надо было тщательно «отбирать, подвергать разбору, систематизировать»[301]301
Что свойственно коллекционированию вообще.
[Закрыть] и, наконец, собирать из них (но не подгоняя!) отдельные куски мозаик. (Конечно, пользуясь при этом образцами и схемами, подготовленными для нас взрослыми профессиональными искусствоведами.)
Но сколько свободной игры воображения и вопросов с неведомыми отгадками таилось, оставаясь «за кадром», в самих картинах и экспонатах, да и вокруг них! И это был воистину огромный мир, такой, что мой хрупкий комнатный «Кокон» казался по сравнению с ним совершенно ничтожным.
По всем статьям у этого мира и не могло быть ничего общего с моим «малым игрушечным царством». Впрочем, что-то неуловимо общее, пожалуй, всё-таки было – ведь каждый постоянный, а не залётный (на один миг) персонаж «Кокона» (нередко бьющаяся, хрупкая вещица) представлял – именно для меня – некую ценность и требовал крайне бережного обращения с собой[302]302
Продолжение см. в «По улице Зодчего Росси».
[Закрыть].
Прерывается
Вставка-междучастие (на переходе от этой повести к следующей)[303]303К «Поутру туманной юности» из «По улице Зодчего Росси»
[Закрыть]
Теперь я была не такой уж фанаткой кино, как прежде, но продолжала ходить на первые вечерние сеансы. «Маскарад» отпал, он стал ненужен, новая мода объединяла и «усреднила» нас. С зимы 8-го класса я легко сходила за студентку техникума в своих свитерах и юбках. Но я всё ещё нервничала на контроле, чувствуя себя угловато невзрослой. Оказывается, коса была чем-то вроде балансира, придававшего мне (взамен устойчивости) немного уверенности в себе. А стрижка, чужая и дикорастущая, тянула качнуться в обратную сторону, к неловкому тринадцатилетнему «тёмно-голубому чулку».
Впрочем, гораздо важнее всего этого был мой любимый фильм – «Дорога» Федерико Феллини (вернее, то, что он есть). За последние два года я посмотрела его раза четыре или пять. Но рассказать хотелось бы не только о нём (многим он знаком, ну а те, кто не видел, едва ли получат представление о нём, читая эти строки). Поэтому – расскажу просто о том, чем он был для меня, своими словами.
Отголосок о фильме «Дорога»
…Безответная девочка Джельсомина – лишний рот в большой бедной семье, оттого её и отдали (продали!) в обучение бродячему циркачу. Она «дитя стихий» в значительно большей мере, чем моя Твиль, но росла совсем без близких… Взрослые не понимали её, и среди её братьев и сестёр не было «сестрички в матрёшке».
Мне вновь приходят в голову слова из Библии, что «плоть человеческая – из глины (или земли)». Плоть и внешность (да и весь внешний человек) – они ведь взаимодополняемы. Мне кажется, что они почти одно и то же (если не считать «милой маски» – она как глазурь и тонкий рисунок на глиняном изделии).
Ну что ж, пусть я, Ир, буду лишь новеньким сосудом-водоносом, только бы он – в конце концов – вышел хорошо обожжённым, огнеупорным и хранящим влагу, как те, в древне-восточных залах Эрмитажа, пропускавшие воздух сквозь поры, как через капилляры.
Нет, мне не суждено больше стать великаншей, но я хочу быть не хрупкой, не бьющейся, как и подобает водоносу. То есть быть достаточно крепкой, чтобы не просто уживаться со стихиями, но и укрывать от них, если надо, мою единственную Твиль.
…Но вернёмся к фильму и Джельсомине. Её слабенькое, хотя и разработанно-гибкое в каждым суставе тело, почему-то куда больше напоминало мне деревце… Да, юное, живое, тёплое – и вырванное с корнем, брошенное под ливень (с молниями и громом, с разрывами воздуха и свистом ветра). Такой тушит пожар, но отнюдь не лечит ожогов. И хотя под ним, льющим почти беспрерывно, её тело-«деревце» могло стать сверхгибким и мягким, как ива (почти растяжимым), но такой дождь не исцелит ни вывихнутых ветвей, ни ран…
Нет, ей не довелось расти (как Твиль) внутри сестрицы – в-матрёшке, укрывавшей и питавшей её в себе, как горшок – растение. И мне было почти так же больно и страшно за неё, как за Твиль, если бы та оказалась в далёкой стране совсем бездомной.
(Нет, я понимала, что моей Твиль до Джельсомины очень далеко, но они всё же были в родстве). Нет, куда там… Джельсомина, несмотря на все её горести, светилась тонким лучиком в ночи, он ничего не освещал, не изменял, но вокруг появлялись светлые блики – и в них попадали то лист, то кончик ветки, то белка, то цветок…
Итальянская девочка была одна-одинёшенька на свете, а возлюбленный, встреченный ею позже (нет, скорее всё же, пожалуй, брат?), такой же эльф, как и она сама, ничем не смог ей помочь.
Ну, а купивший её хозяин (в котором сплелось сразу несколько персонажей из страшных сказок – пляшущий вокруг огня дикарь, великан-людоед и Карабас-Барабас, этот более современный «любитель кукол-деток»)… да, этот хозяин-циркач, «предназначенный ей роком», недолго думая, сгубил её. Ему и на ум не взбрело, что она была ему дана как весть и совесть, что душа этой девочки одушевляла и его (вот только были ли они[304]304
Душа и совесть как таковые.
[Закрыть] у него самого – хотя бы в зачатке?). А в конце фильма, оставшись один и «сам по себе», он погибает тупо, как зверь, нет, хуже – как бессловесная человеческая тварь…
Прерывается
Но отчего же в моём потрясённом сознании возник и зафиксировался этот странный образ сосуда (кувшина-водоноса или горшка?), да ещё и из огнеупорной глины? Взрослых сказок Гофмана[305]305
Э. Т. А. Гофман, немецкий романтик, автор «Золотого горшка».
[Закрыть] я тогда почти ешё не знала, не считая адаптированного «Кота Мурра» в отрывках (и вдобавок ко всему во французском переводе).
На самом деле у нас с Твиль даже и такой защиты (всего лишь глиняной!) пока что не было, ведь мы обе были уязвимы, каждая по своему… Правда, Твиль была чем-то сродни Джельсомине, а меня (то есть Ир) перед болезнью можно было назвать «великаншей на глиняных ногах». Если это привязавшееся ко мне словечко «глина» и впрямь имело какое-то отношение к нам.
После болезни мой внешний человечек Ир всё время только изменяется, но ещё не может повзрослеть или как следует «затвердеть». Так что: «Я леплю из пластилина. / Пластилин нежней, чем глина»[306]306
Строка из песенки Новеллы Матвеевой.
[Закрыть] – это сказано о нас куда более точно. (И я в качестве Ир, конечно, увлеклась склонностью к высокой самооценке, сочтя себя сосудом-водоносом).
И всё же мне (разумеется, как внешней Ир) принадлежала всего лишь роль личности-оболочки или большой матрёшки. При этом мне (и увы, не раз!) случалось утверждаться в своей самости, лишая Твиль естественной защиты и «оставляя её под дождём». Но пора наконец вернуться к Джельсомине.
Одинокий путь Джельсомины, или акробатика души, предоставленной самой себе (по фильму она – акробат-канатоходец), да и эта её улыбка, покорная, но и полная радости… Как будто она в этой жизни – как я в раннем детстве, в нашем с дедушкой Зоо (зашла ненадолго и прыгает, светится, покажите ей только пальчик)… Да, как это ни ужасно, путь этот был оборван смертью.
По-видимому, я очень боялась и за Твиль с её склонностью к исчезновениям (и тоже, пожалуй, акробатическими душевными задатками), да и сложными отношениями с жизнью. Да, я боялась за неё не меньше, чем мама за меня (то есть за нас обеих вместе, конечно).
Этот (в сущности, смешной!) образ огнеупорного сосуда и возник-то оттого, что мне хотелось бы всегда защищать Твиль.
А тем временем на сеансе в кино мы, сжавшись в один комок, плакали об участи безответной и далёкой итальянской девочки, которую никто так и не защитил, не спас и не уберёг.
Отголосок Ир – Твиль, окончание
Фильм «Дорога» не имел никакого отношения к культу бездумной, нежной и естественной кинолюбви, царившему на просмотрах фильмов. Зато он имел непосредственное (и на сей раз вполне земное) отношение ко мне – к Ир и Твиль.
Хотя если взять, например, ту давнюю сцену во время субботника с мытьём окон – она была ведь не только пугающей, но и смешной. Но разве удержаться на ногах и не погибнуть самым нелепым и бесславным образом (вылетев в окно) было так уж легко?
Или это Твиль тогда так переживала неудачу первой любви (Глеб, мальчик с «ассирийскими» глазами, эльфом на самом деле ничуть и не был)? Да, она, кажется, переживала из-за этого намного сильнее, чем Ир.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.