Текст книги "Гербарии, открытки…"
Автор книги: Ирина Листвина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)
Наш двор (вернее, все три двора: первый большой, остальные – в глубине и всё меньше) отличался количеством низких крыш, не характерным для города. Преобладали дровяные сараи с мелкими пристройками, возникшими уже после войны, непрочные, одно– и полутораэтажные, имелся и небольшой флигель с «дворницкой» и ещё двумя квартирами. Остальное пространство первого двора было поделено (в основном детьми) на три части. Сначала площадка для девочек, где играли в «классы», расчерчивая асфальт мелом и прыгая на одной ножке, но не везде (запрещённое же место называлось «котёл»). Это была старая, бывшая в ходу ещё до революции игра, мелькали и скакалки, через которые перепрыгивали с известной грацией по многу раз, как бы почти того не замечая, словно щёлкая семечки. Дальше стояла скамейка, где и впрямь их щёлкали, а также играли в тихие игры, например, в «города» (не так шумно, как мы с Юрой Скворцовым). В те же самые, в которые играют и сейчас от нечего делать, угадывая название по первой-последней буквам. Там принято было также хвалиться куклами, менять им платьица и носочки, жаловаться на их болезни… Там подкармливали дворовых (и коммунальных) кошек и бесприютных собачонок – именно там, кстати, я научилась их жалеть. Там девочки играли в маленьких женщин, а не были «под-мальчишенками», как в классе, но этот детский «ряд», игравший в девичьи игры «по обычаю», как положено, был немножко безликим.
Была ещё вторая, общеигровая и совсем не маленькая площадка, зимой там стояла ледяная горка, с которой все лихо скатывались кто как мог – столбиком, на санках и как попало, а летом там ставили волейбольную сетку или играли в футбол. Но я никогда не любила игр в мяч, видимо, они требовали того сочетания силы, скорости и точности, которого у меня как раз от природы и не было.
И наконец, в задней части большого двора, там, где громоздились крыши сараев и всяческие задворки, начинался второй двор с его подворотнями. Там было удельное воеводство мальчишек, куда мне случалось (но неглубоко) совершать вышеописанные (ответные?) набеги. Мои отношения с этими мальчиками разного, но ограниченного двенадцатью годами возраста были очень непростыми. Их жаргон (матерщиннный, блатной, лагерный по существу) давался мне куда хуже других языков. Впрочем, я признавала, что им он, возможно, был как-то и к лицу, наподобие трубки Гека Финна. Когда они играли в войну, то играли всерьёз и совершенно не знали жалости. Кого-нибудь, не слишком привычного к их мирку, не знакомого с его законами и иерархией, они запросто могли бы и покалечить. Но их отношения «внутри себя», в общем-то были просты (для них самих) и не отличались злопамятством.
Меня тянуло к их среде, без сомнения, так как в моих излюбленных Томе и Геке, этих «настоящих мальчиках», было нечто безмерно притягательное. Ведь мальчишечий мир в книгах был честнее, прямее и значительно ярче девчоночьего. Но я натыкалась при этом на что-то – так на бегу застываешь перед колючим кустарником. Быть может, на тот разрыв между иллюзией и действительностью, мечтой и взглядом через два дня на полученную картинку «сырой реальности», о чём так много было написано большими писателями.
В своём дворе мальчики видели некие охотничьи и полуфеодальные угодья, в своём мирке – нечто вроде партизанского или атаманского отряда (об этом ещё помнили в то время). Они самовольно группировались в «подразделения», а среди последних встречались и такие, где какая-то мелочь вроде котёнка (или заблудившегося бесхозного малыша) становилась объектом охоты, областью эксперимента в пределах дозволенного. Когда это начиналось, раздавался писк и плач, тут-то я и врывалась и отнимала добычу. Но было ли при этом моё поведение вполне понятно мне самой, не знаю. Ведь оно было импульсивно и чуждо каких-либо раздумий.
А мальчикам, самым разным, оно вообще понятно не было. Боюсь, что я не вписывалась в их представления о нормах и стандартах и вызывала у некоторых из них самые нелепые подозрения.
Они сами негласно считали себя одним из отрядов некой нерегулярной и не вполне реальной, но существующей партизанской армии (неважно какой – то есть, разумеется, Красной, но времён Гражданской войны. А значит, любой – в том числе и лесной Зелёной, состоящей и из махновских, и чуть ли не из карательных отрядов), в которой были свои негласный устав, субординация и дисциплина.
Согласно этому кодексу девочки вроде меня, способные на атаку и стратегию, а также на прыжки на пари с крыш сараев (на это им удалось пару раз меня, хвастунишку, подбить и спровоцировать), имели право на участие в их играх, могли и верховодить иногда, если только подчинялись вожаку и общим для всех правилам. Но я и не хотела, и не смогла бы пользоваться таким «равноправием».
Что же касается девчонок, воображающих себя амазонками и «вольными стрелками» (кстати, большинству из них «чтиво» вроде Майн Рида и Жюля Верна и казалось таким же устаревшим и нелепым в те годы, как рыцарские романы – современникам Дон Кихота), то таких следовало ставить на место, наказывать и даже бить.
К тому же мальчики эти не слишком верили в мою доброту ко всему живому. Если исходить из аксиомы «они презирали девчонок» – то в этом я была просто такой же, как многие другие, подкармливавшие птиц и зверушек остатками школьных завтраков, а дальше этого моя сердобольность и не простиралась. Малыша я могла отвести домой или рассказать ему быстро на ходу сказку, но никаких особых, иными словами настоящих, с их точки зрения, чувств, как в любимых индийских фильмах (а к шестому классу они уже стали говорить циничнее, «чуйств») у меня к нему не было. Всё это было в их глазах бесплатным кино, игрой в умную Машу, а показуху не любили. Подозревалась я и во многом другом, а главное, в том, что была индивидуалисткой и «вещью в себе».
Надо сказать, что во дворе многое полуслышали и полузнали друг о друге (и о семьях) от квартирных соседок, это был, как водится, испорченный, но всё же «телефон». Итак, обо мне им было известно, во-первых, что моя семья – евреи, а затем – что меня учат музыке и хотят сделать из меня артистку. Последнее было ещё одним поводом к обвинениям в показухе и зазнайстве. Им был ненавистен тип травести, хорошенькой актрисы, говорящей дискантом и изображающей из себя мальчика, этакого «маленького героя».
Впрочем, пока над ними верховодил Серёжка (и они ещё не распались на враждующие кланы), так далеко дело всё же не заходило. Между мною и некоторыми из них то и дело вспыхивали и гасли мимолётные разговоры, игры, ссоры, симпатии и антипатии, я вместе с ними забиралась на деревья и крыши, иной раз принимала участие и в их «кошачьих» вылазках по подвалам и чердакам, где находили «клады» – ржавые каски, штыки, разнообразные обломки… И пока главенствовали до поры ребяческая искренность и наша бессознательная – в крови! – верность известной старинной поговорке (сохранившейся ещё, кажется, со времён знаменитого новгородского буя Васьки Буслаева): «Не счастье лучше богатырства, а богатырство лучше всякого богатства, да и счастья».
Если же говорить о чтении, то если они и любили рассказы и сказки, то только про войну и о беспризорниках. Известную книгу писателя Л. Пантелеева они передавали по кругу, ею зачитывались, а я – отчасти да, но не вполне, то есть меньше. Некоторые признанные ими мировыми книжки – «Кортик», «Голубую чашку» – любила и я, но только немножко, а не так, как они… Вообще они мне как-то не то чтобы нравились, но были бы приемлемы какие есть (не братски, скорее уж панибратски – с их хвастливым, грубовато-напористым гонором, а держаться с ними иначе было трудно, а может, и нельзя)… Но вот только если бы мне хоть раз удалось по-настоящему уловить и понять капризную логику их «закона» – ну хоть настолько, чтобы можно было подумать о ней, как следует, и если бы она не была бы примитивно захватнической, а при этом – с такой сложной подкладкой.
Но в этом-то и заключалось отличие их замкнутого и твёрдого, как орех Кракатук, мирка от мира книжных героев вроде Тома и Гека, логику которых девочкам понять было тоже нелегко. И всё же главным для «Геков» (да и для таких, как я), то есть тем, что нас непостижимо объединяло, была попытка оторваться от мира взрослых с его деньгами и прочей разнотипной психологической корыстью.
Что же я подразумевала под этим, что имела в виду? Привожу наш краткий диалог с Юной на эту тему.
Юна: В какой это корысти ты, Боб, обвиняешь взрослых? Разве твоя мама Рита или моя Соня – такие? Какая у них может быть корысть, это же бессовестно так думать.
Я: Нет, нет, они-то не такие, но вот каждый второй…
Юна: Что ты хочешь этим сказать?
Я: Понимаешь, нам тоже всё время что-то нужно, и мы об этом просим… это всё не так просто. Но разница очень большая. Им всегда нужно ещё чуточку больше, они не бывают рады тому, что у них сейчас – вот только что – есть. Только немногие, что-то получив, радуются этому, а не хотят сразу получить ещё и довесок.
Юна: Как странно, Боб, а я-то думала, что всё как раз наоборот, что это дети капризничают, требуют и возмущаются, если им не дать… (дальше Юна говорила долго).
Я: Так-то оно так, но… детям действительно нужно – или очень уж сильно хочется и кажется, что нужно. А если им это дать, они бывают рады и надолго успокаиваются, если только не больны.
Юна: Ну а взрослые?
Я (недавно проходившая в конце 3-го класса и продолжающая разбирать в 4-м задачки по арифметике с процентами): Понимаешь, Юника, тут такая же разница, как между человеком, который постоял в очереди и купил себе, скажем, какую-то вещь или еду, а потом пришёл домой, ну он рад, и порядок. А другой – нет, ему ещё нужно получить какие-то проценты, раз он так долго выстоял. Вот и взрослые, они… мне трудно тебе объяснить. Им нужно – или чтобы всё было, как у других, не хуже, или, наоборот, чтобы не так, как у других, а лучше – и им бы завидовали. И им никогда не достаточно, не радостно, а сразу начинает хотеться ещё. Да и дети, когда они уже перестают быть детьми…
Юна (возмущённо перебивает): Боб, это бессовестно! Когда-нибудь и ты захочешь поскорее вырасти, поверь мне, ты просто ещё не представляешь себе, как тяжело быть уже большой, но ещё не взрослой. Да и потом, чего у тебя только нет, тётя Рита шьёт тебе то летнее, то выходное платья. Это только в школе, на дворе и у вас на даче ты серенький или коричневый воробей, как все. Ну а мне, да, да, мне хочется купить в Пассаже и платье, и туфли, и ещё! И ничего плохого в этом нет!
Боюсь, что этот разговор был одним из тех немногих, когда мы совсем не поняли друг друга, но обе были по-своему правы. Во время этого диалога Юна была на грани перехода из подростка в девушку, а я всё ещё продолжала быть полуподростком и большим ребёнком. К тому же тогда мне было трудновато выразить то, что я хотела сказать, а впоследствии это утратило важность и для меня самой.
Если вернуться к «отпетым» из нашего двора, то часть их, вернее, одна новая группа, уже подчинилась в скрытой форме блатному миру взрослых через нового вожака (почти уже обладателя усиков), редко, но всё же показывающегося во дворе «пахана» Шурку, явно связанного с миром «кепочным, лиговским и проходным».
Да и с корыстью всё обстояло далеко не так просто, как хотелось бы «беззаботным гимназисточкам» вроде меня. Почти всё это сообщество представляло собой безотцовщину (отцы не вернулись – с войны ли, из лагерей, просто ушли – кто мог знать об этом?). И кормить их было практически некому, а работать до 14 лет не разрешалось.
Их жалели – в плане съестных даров и рублёво-копеечной мелочи – самые разные женщины, у которых общего языка между собой быть не могло (в том числе и Андреевна, и Надежда с тётей Шурой, с ней не разговаривавшие). Да и делились они, мальчишки эти, если разобраться как следует, на «палашиных» (на блатарей) и на «надеждиных», то есть вполне надёжных, но что я, опять-таки, могла об этом знать… А если бы понимала и знала, что именно «палашины» меня ненавидят, – стало ли бы мне от этого легче?
Да, многие девочки старше меня всячески избегали второй подворотни, даже и подходить к ней боялись. Словом, это был мир очень не простой, а для меня – определённо слишком сложный, от него хотелось убежать подальше – пожалуй, намного дальше, чем от мира взрослых…
Но их отношения между собой, малопонятные и для посторонних зашифрованные, имели простой ключ во времени. Приближались середина и конец 50-х, годы одновременно изменчивые (междувластия и амнистий уголовников) и – потом надолго – неизменные.
Краткая «социологическая справка из учебника»
«Эти отношения были закомплексованными и самим подростковым возрастом, и фальшью официально признанных истин, которые были давно и прочно «загипсованы» в сознании взрослых, в обязательном порядке подлежа передаче подрастающему поколению… Истин, торчащих в этом общем сознании наподобие облупленных, спортивно-манекенных статуй, которые встречались повсюду, как и огромные щиты плакатов, прикрывающих во весь рост боковые стены домов, обнажившиеся из-за артобстрелов.
Но главное было в том, что отношения эти резко обосабливались от всего обычного и остального мира, что “игрища двора” отчасти являлись сходками, знакомящими мальчиков также и с опасным, страшноватым и притягательным, а для некоторых из них и реальным уголовным миром…»
……………………………………………………………………………
И всё же их отношения, несмотря на это, таили в себе пусть немного, на донышке, но человеческого. Мне вспоминалась даже и Запорожская Сечь Гоголя, хотя, казалось бы, что ж тут было общего: вместо оселедцев, шаровар, речистости и пышности – обычная серенькая, пацанская и «ушастенькая» (от слова ушанка), но, однако, вооружённая – от палок с гвоздями и до железок – конспиративность.
Остановка. Полминутки из классики
Но припоминается почему-то (уж не знаю, в связи и с чем) литературная ассоциация из совершенно другого мира. Когда Л. Толстой в «Отрочестве. Юности» описывает студенческую компанию разночинцев, в которой он, молодой человек comme il faut[71]71
Светский, благовоспитанный (фр.).
[Закрыть], оказался ненароком – из-за подготовки к экзаменам по математике и физике, то вначале он видит лишь, какие они «неумытые», грубые, как странно и неизвестно для чего коверкают слова. Но заканчивает тем, что замечает их верность кружку, смётку, удальство, а в некоторых и ум, ищущий, чем себя занять.
И видно под конец, что он-то способен оценить, что в них хорошего. Но для них каменной стеной между ними стоит – нет, не его богатство (они охотно водились бы с каким-нибудь молодым купчиком, на чьи деньги можно бы иногда покутить), а именно то, что он показался им воспитанным и глядящим на них свысока.
А если бы, например, студент Зухин, самый способный из них, став впоследствии преуспевающим дельцом вроде инженера Должикова из «Моей жизни» Чехова и скупая, как он, усадьбы обедневших помещиков, встретил бы графа Иртеньева на стадии опрощения (на сенокосе с мужиками), – изменилось бы что-нибудь? Думаю, что обоим этот вопрос показался бы праздным, так что нет, едва ли.
……………………………………………………………………………
Но время упомянутой каменной стены и пришедших ей на смену социальных перегородок давно миновало, аристократизм был истреблён и не существовал более, а все имевшиеся налицо интеллигенты были лишь разночинцами и даже своего рода «поскрёбышами» – ведь чтобы уцелеть, нужно было пригнуться.
К тому же у нас, социально уравненных в правах, впереди было телевизионное образование, которому предстояло развить нашу «уравниловку». Да и вообще, в дальнейшем многим из этих ребят предстояли неплохие «фомичёвские»[72]72
См начало, глава о коммуналках.
[Закрыть] времена, уверенность в своей квалификации, победоносные хоккейные матчи с Канадой, приличные заработки на заводах, мирные 60-е и 70-е; конечно же, многое изменилось спустя пятнадцать – двадцать лет. Но пока что «на дворе» стоял 53-й год.
Нечто вроде уже и не стены, а всего лишь «фанерной стеночки» всё же резко разделяло нас. И они (не все, а из самой агрессивной, Шуркиной группы) были рады ощутить, что пришло время, когда «стеночка» подалась, шатается, что пора бы поломать её… Что хорошо бы перво-наперво наброситься на меня, отодрать за высокий рост, за всезнайство (чтение, музыка и тому подобное были для них выражением именно этого качества). И посмотреть, на что я окажусь способна сама по себе, без маминого голоса из окон и папиного костюма за спиной. Назревало серьёзное столкновение с дракой, а на это я не тянула и очень боялась.
К тому времени мой друг Юрик Скворцов совсем отдалился от всех, отошёл и от меня, он стал больше похож на своего отца, человека по натуре одинокого в той среде, где он оказался (родился он ещё до революции, от мужа Полины первым браком, бросившего её и ушедшего в белую армию, дальнейшая судьба неизвестна). Отец Юры способен был лишь молчаливо напиваться с «дружками» после работы, а на разговоры с ними не тянул. И по-настоящему нашёл себя сначала в армейской офицерской форме, а затем, уже годы спустя, в заводском профкоме (или всё же на дистанции, хотя и не огромного размера).
Так и Юрик, решив поступать в Суворовское училище, для самоутверждения с семи с половиной лет начал про себя делить всех нас на «шпаков» и «женщин». Он стал быстро отделяться и вскоре действительно исчез – ушёл в интерн, в кадетско-военную жизнь. Это было большой потерей, он был мне кем-то вроде младшего (на несколько месяцев) брата; играя и общаясь с ним, я, в свою очередь, немножко становилась Юной. Я пересказывала ему прочитанное и сообщала о происшествиях на сцене «Кокона», а он заражал меня своей недетской «настоящестью» (дисциплинированной серьёзностью) и ещё – скрытой за ребяческим озорством печалью.
Как жаль нашего первооткрывательства, когда мы с ним основывали города и крепости в незнакомых окрестных дворах и находили или отвоёвывали небольшие площадки в нашем! А сколько облазанных вместе подвалов было потом названо и приобщено к жилому «человеческому» миру именно нами вдвоём (как нам самим тогда казалось)!
И не просто так, а с зажжением маленьких символических костров, свечных огарков или ввинченных нами же лампочек, чтением вслух и играми в прочитанное. Иными словами, мы заново приобщали эти подвалы, завалы и мелкие развалины к миру, обитаемому людьми. Я уж и не говорю о совместных вечерах и братских домашних играх, чтобы не размазывать и не преувеличивать чувства потери.
Но возвращаясь к «отпетым» (одна, без Юриной поддержки), я не могу не сказать, что отсчёт, как и в школе, вёлся-то по росту, а на самом деле шёл по возрасту. И что мои тогдашние представления о жизни были совсем ещё детскими – и не просто книжными, а «вырезанными из книжек», почти как цитаты.
Я стремилась не столько к простоте как своего рода «благообразию» (здесь приходится преждевременно вспомнить «Подростка» Достоевского)[73]73
Один из персонажей романа говорит о подростке: «Аркадий Макарович стремится к благообразию».
[Закрыть], сколько к ней же, но как ко внутренней свободе от «всего этого», то есть от мира взрослых и старших сверстников. В данном же случае – от непрерывных дворовых (а в сущности квартирно-коммунальных) сплетен. От «испорченного телефона» и кружных расспросов на женской половине двора, от военных хитростей, допросов, социальных перегородок и уголовных тайников на мужской…
Когда в злополучной нашей школе весной четвёртого класса пошёл процесс соединений и переформирований мужских классов с женскими, то в конце всех перипитий, через год, я поняла, что «влившийся в нас двор» с самого начала состоял не только из маленького и в сущности блатного ядра. Но чаще – из обычных мальчиков, будущих старшеклассников, однокурсников (да и вообще современников), найти с которыми общий язык впоследствии труда не составляло.
Но рассказ упирается сейчас в единственный отрезок времени и в одну лишь их группу. Точнее, речь пойдёт только об одном дне, коротком и наперёд заданном числом, месяцем и годом, да и лишь о «блатняцком Шуркином орехе» двора (к ним же я и возвращаюсь).
Всё это лишь затянувшееся предисловие, без которого можно было бы и обойтись. Итак, я приближаюсь к одному из основных эпизодов, но вначале…
Когда я уходила в этот скверик и смотрела то на часовню, то на старые деревья, я наконец-то и впрямь чувствовала, что всё упомянутое выше от меня далеко, а вот по небу надо мной плывут по-настоящему белые, крутобокие и лёгкие облака.
Мальчики и девочки в книгах, которые я читала там, были как раз такими, какой мне хотелось бы стать (но я не дотягивалась до них!). И мне не то что хотелось бы видеть такими сверстников, это было невозможно, увы. А просто, по правде говоря, было так хорошо отдыхать (в компании пускай и слишком высокого полёта, но дружески-простой, понятной) от всех этих, таких разных, но слишком уж сложных окружающих. Но именно там, в этом скверике, и произошло первое настоящее в моей жизни сражение, то самое, которого я так (и не напрасно!) боялась.
И всё же ещё минутку! Перед тем как рассказать об этой очень важной для меня групповой фотографии[74]74
Или о первой кульминации.
[Закрыть], иными словами – об одном из ключевых эпизодов моего детства, придётся приостановиться и вернуться к осени 52-го года…
Что же ещё особо отличало её, эту осень, кроме прямой угрозы, нависавшей над нами совсем близко и идущей то ли из глубин строящегося Метро (тогда оно звучало ещё с большой буквы), то ли из двора и его глубоких подворотен? Было и кое-что ещё, крайне неожиданное, бессмысленное – и тем сильнее пугающее – из области описанных чуть выше музыкальных экзерсисов с пробежками (как можно быстрее!) по дворам и чёрным лестницам.
Да, но наша лестница на Владимирской чёрной никак не была, она-то была бывшей парадной, имелся даже небольшой вестибюль внизу, от которого мало что осталось, но ступени её были широки, а расположение, да и перила – всё это ещё продолжало быть просторным, прежним и ничего общего с теми лестницами не имело.
Однако ближе к ноябрьским праздникам на ней объявились два персонажа с лестниц узких и «переулочно-Поварских»[75]75
Поварской переулок – один из ближайших к Владимирской площади.
[Закрыть], лица, уже знакомые мне отдалённо по рассказам других девочек. Оба они были в чёрном, один в широком, болтающемся на нём старом пальто, почему-то с хлястиком, похожем на больничный халат. А второй – неизменно в чёрном костюме, вытертом на сгибах, лоснящемся, босяцком, но всё же отдалённо напоминающем фрак. Тот, что в пальто с хлястиком, был «слепым» стариком-карманником, он гнался, чтобы на мгновение прижавшись, вытащить всё, что было на поверхности: мелочь, троллейбусный билетик, ключ… Второй был эксгибиционистом, желающим показывать «старинные часы на цепочке».
Оба они не приставали на нашей лестнице ни к кому (и ко мне), а только являлись и маячили некоторое время, перед тем как исчезнуть, словно призраки. Если бежать, как всегда, мимо – можно было подумать, что они только чудятся, но если на несколько секунд остановиться и поглядеть во все глаза, они не исчезали, они жались к перилам и были, казалось бы, безобидны, но не таяли в воздухе, а оставались. Точнее, исчезали не сразу, но вскоре, так как мама, выходившая искать их, чтобы прогнать после моего отчаянного вскрика на пороге: «Мама! Там, на перилах кто-то в чёрном!» – уже никого из них не заставала и не находила.
Шажок в сторону
…Много лет спустя одна очень умная и чуткая женщина (бывшая к тому же на четыре с лишним десятка лет старше меня[76]76
Известный критик и литературовед 60–80-х гг. Т. Ю. Хмельницкая.
[Закрыть]) сказала по этому поводу: «Они пророчили смерть Сталина… Я помню, мне тоже встречалось много психопатов и юродивых в ту осень, а потом, весной, они, именно эти, ушли насовсем… Среди них были, видимо, и пострадавшие. Да, это были чёрные герольды, своего рода вестники».
……………………………………………………………………………
Ну а во дворе происходило нечто совсем уж неладное. Пахан Шурка (года через полтора попавший на скамью подсудимых) явно сколачивал вокруг себя «чёрную кошку» – тогдашний фольклор – в третьей подворотне. И прикончить какого-нибудь обыкновенного, недавно появившегося на свет котёночка им было что прихлопнуть муху.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.