Текст книги "Гербарии, открытки…"
Автор книги: Ирина Листвина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 38 страниц)
Мы с дедом в Васкелове жили в одной из комнат-боковушек. Но читать и заниматься я больше любила на чердаке, который заменил мне давно (но напрасно) обещанные антресоли на Владимирской.
Поэтому дома (или же не на воздухе) мы с дедом чаще встречались за обеденным столом, чем в спальне. Его день был ещё спокойнее и проще моего: ранним утром он, взяв низкую скамеечку, потихоньку пропалывал и поливал из шланга грядки, затем уходил удить рыбу, до вечера читал, писал и «занимался» в нашей боковушке (я не понимала тогда толком слова молиться). Обедал и по вечерам чаёвничал он с нами, но спать ложился раньше. Мы с ним оставались такими же близкими людьми, но летом наше общение было проще и повседневнее, он держался со мной почти так же, как с мамой.
Три года назад у него родилась вторая внучка (ему было уже под восемьдесят) – от старшего сына Зямы. Он так же полюбил её, как и меня когда-то, но у неё были свои бабушка и няня. Обе они всегда были с ним предупредительно вежливы, но держались как с гостем.
Жили они (по совпадению) близко от нас, на Рубинштейна-Троицкой; поэтому случалось, что дед заходил и к ним, и к нам в один и тот же день. Он «сохранял верность» нам с мамой, но самую нежную область его чувств занимала теперь малышка Сима (увы, и её имя в метрике не Серафима, там стояло Светлана, впоследствии она стала для окружающих Светой, хотя он об этом так и не узнал).
Зато со мной он занимался (речь о наших разговорах у камелька) больше и серьёзнее, чем раньше. Как и прежде, печь оставалась неотъемлемой частью этих бесед, так как на Зверинской всё ещё не было парового отопления и зимой топили голландку.
А осенней или просто непогожей порой на даче (особенно в те дождливо-холодные и сумрачные дни, когда топили подолгу) её нам заменяла плита с огромной духовкой и стояком во всю стену, прозванная (со слов печника) русской печью.
Мне всегда поэтому казалось, что дедушкины «уроки» тяготеют (и как можно ближе!) к печному огню – так повелось с ранних времён на Зверинской и шло до конца в Васкелове.
Ещё один шаг в сторону
…Начиная с ранних дней «Кокона» обе мои «половинки», Ир и Твиль[131]131
Рассказчица, став ученицей средних классов, предпочитает именовать Иринку и Твилику короче и проще, а не «как маленьких».
[Закрыть], больше всего на свете (не считая воздушных шаров и моря) любили печной огонь. Правда, они видели там не совсем одно и то же, Твиль – больше оттенков разных цветов и теней, предпочитая всему быстроту переходов вспышек света и внезапно – самую глубь тьмы. А Ир больше любила сизо-серый дымчатый фон, который она называла «печное небо» и вылетающие из него фейерверки искр и огоньков с выплесками причудливо фигурного пламени.
Но обе видели, пусть по-разному, целый мир – огненное царство, – успевая перемолвиться о своих впечатлениях «про себя» (и конечно, раньше, чем это могло бы облечься в мои слова). Но когда я стала подростком, печной огонь ушёл из повседневной жизни, хотя ещё остался на Зверинской, не говоря уж о Васкелове.
………………………………………………………………………………
В начале урока дед читал выбранный отрывок из Библии, потом мы садились у огня, и он его пересказывал – подробно комментируя и отвечая на мои вопросы. При этом он грел свои зябнущие, длинные, переплетённые пальцы над огнём, а его причудливая тень на полу и на стене (помнится, она была гораздо выше и подвижнее его самого), жестикулируя, до странности оживляла его речь, которая сама по себе могла бы показаться статичной, если и не просто дидактической[132]132
Состоящей в основном из поучений.
[Закрыть].
А потом вдруг прочитанный отрывок оживал передо мной наподобие барельефа – то из смутно-белого камня, то из серого нешлифованного гранита, но всегда освещённого (и оттенённого) вспышками пламени так, что лица и фигуры на нём казались то неподвижными, как на древне-египетских барельефах, то яркими и одушевлёнными (но всегда оживающими лишь на миг).
Это не имело ровно ничего общего с феерической подвижностью сценок из «Кокона», этих однодневок с короткими сюжетами, доставлявших мне радость или просто дававших повод погрустить-посмеяться или улыбнуться. Нет, лица на «барельефах» были страстными и серьёзными, они выражали сильные и глубокие чувства…Вместе с тем они резко отличались и от лиц-масок греческих мифов, которыми я увлекалась с детства.
Но возвращаюсь к нашим последним «васкеловским вечерам», которые были просто созданы для долгих разговоров. Пусть их пересказ (многое я, к сожалению, забыла) останется на моей совести, но сейчас в памяти оживает один из последних, незадолго перед несчастьем…
Отголосок
Это было августовским, но как бы вырезанным из глубокой осени вечером. Когда вдруг стало так холодно, но днём всё же выпадали минутки ярко-золотого света, как бывает обычно позже, уже в сентябре-октябре.
У крыльца и калитки стояли большие лужи, на жалобно скрипящих от порывов ветра верёвках (натянутых между крышей сарая и единственным уцелевшим старым деревом) громко, как в огромные ладони, хлопали друг о друга одежда и бельё, выстиранные утром… Мы с дедом на маленькой дачной кухне вели один из своих прерывисто-бесконечных разговоров. Но довольно описаний, лучше посидим с ним, как всегда, у огня.
………………………………….……………………………………………
Прерывается
Впрочем, перед этим уместно вспомнить о трудностях, имевшихся у меня – и долгое время – с Богом историческим (то есть уже много веков после сотворения мира и всего, что в нём).
Третий шаг в сторону
Мой отец, его друзья и знакомые, заходившие ненадолго по вечерам, теперь ни от кого не таились и не говорили шёпотом, да и я уже не засыпала в девять вечера. Поэтому иные из мыслей отца (до четырнадцати с половиной лет со мной серьёзно не говорившего) были мне известны. Его собеседники никогда не говорили о Боге прямо – тем самым, кстати, они не упоминали имени Его всуе, будучи атеистами.
Но всё же в их речах проскальзывал затаённый упрёк в оставленности, ведь в глубине души они ещё не забыли Его, но считали Богом карающим. Сказывалось то, что с тридцатых годов и до середины пятидесятых (перерыв на войну был другим, но для Ленинграда ещё тяжелее) город наш и его жители, казалось бы, были совершенно Им забыты и оставлены на произвол судьбы. Что означало – карательных органов, блокады и, наконец, причудливых, как гигантские теневые шаги (но наподобие «тихих» танков) последних лет жизни Сталина.
Отцу, как уже было отмечено, в годы войны довелось в основном «воевать в инженерных обозах» – работать в уральско-сибирском тылу, правда по семнадцать часов в сутки и без выходных.
Но чудеса военных времён почему-то чаще происходили с теми, кто, как и он, «не щадил живота своего», но не только на напряжённой работе, а и на грани смерти и отчаяния. Однако, годы спустя, когда мне довелось узнать отца лучше, я интуитивно поняла, что в нём с детства оставался (и немалый) запас бессознательной веры.
В его атеизме был привкус горечи, дело было не в философии, а в полнейшей несовместимости для него лично мира 30-х – 50-х годов, иными словами, его молодости – с его детскими представлением о Боге (и Его мире как таковом). Строго говоря, эти два мира совсем и не должны были совпадать, но ещё в отрочестве такая степень их несовместности превзошла меру его понимания. Я не умела спорить с ним (разве что – не соглашаться), но с первой же «предоттепельной» весны его стойкие атеистические горечь, ирония и неприятие делались мне всё более чужды.
………………………….……………………………………….……………
Возможно, неприятие отца было сложнее и несколько более в духе иных из неверующих оппонентов митрополита Антония Сурожского[133]133
См. например, «Диалог верующего с неверующим» и «Диалог атеиста с христианином» митрополита Антония Сурожского («Вера»).
[Закрыть]. Не исключено, что я сужу не выше своего васкеловского потолка тех лет.
Но возвращаюсь к деду на дачную кухоньку… тем вечером мы говорили про
Отголосок, продолжение
Целых два месяца перед тем мы читали «Исход» и «Второзаконие»[134]134
См. Библию, книги Ветхого Завета.
[Закрыть], точнее, выбранные места из них, посвященные скрижалям Завета и всем сложностям взаимопонимания между Моисеем (да нет же, на самом деле между стоящим за ним на горе Синай Богом!) и народом. Да, тяжело было Моисею донести начертанное, а народу понять эти заповеди…
И вот у огня, таящегося за полуприкрытой заслонкой, дед читает мне памятный отрывок из «Второзакония» (глава 28-я), когда всё главное наконец-то разъяснено и 10 заповедей приняты всенародно.
Но (к моему глубокому удивлению!) вместо спокойной точки в конце главы Бог налагает на народ благословения – за исполнение заповедей и проклятия – за их нарушение.
Я без каких-либо оговорок и усилий была на стороне Бога и Моисея (а также и деда), но вместе с тем очень устала от тяжести своего воспрятия, – этим, увы, напоминая народ.
К тому же я не только не осознала, но как-то и не смогла принять, почему столько благословений и проклятий (не слишком мне понятных) досталось одному – совсем, кстати, и небольшому народу евреев.
Итак, повторяю, под конец я устала, и оттого «главный» из моих вопросов к деду был отчасти продиктован духом противоречия:
– Деда, но отчего же тогда вокруг нас (то есть среди всех) долгие годы происходит, кажется, то же самое? Почему одни и те же проклятия за беззакония легли и на евреев, и на русских (то есть на тех, кто к Израилю времён Исхода и не относился)? Кого, может быть, ещё и не было в те времена? Наверное, им тоже потом был дан закон Божий, но они также его нарушали и – получали возмездие? Кроме того (а вдруг?) есть и другие народы, которые приняли 10 заповедей? Ведь Бог обещал умножить потомство Авраамово, как песок морской.
В последние два года мне случалось задавать деду самые разные вопросы, иной раз нелогичные, а порой и каверзные, но главное – более интересные для меня самой. Например (перед разговором в тот вечер), я хотела, но как-то не решилась спросить его, какие из иудейских героев и ангелов были родственны Аполлону и Артемиде. (Ведь в юности царь Давид походил на одного из учеников Аполлона – стихосложение, пение, танцы, правда, вместо лука – праща, но какая меткость! И Юдифь могла бы какое-то время быть одной из учениц и дружинниц Артемиды.)
Сама архаичность этих богов, брата и сестры, указывала на времена Греции даже и не древней, а древнейшей, которую царственные арамейские – и старшие по городу Уру – родичи тогда ещё юного Авраама называли «сестра наша Ахайя».
Этот вопрос, боюсь, тоже не обрадовал бы деда. Но на этот раз, кажется, я чем-то задела его.
Меряя кухоньку большими шагами, седой и лёгкий, как и в былые годы, он вдруг остановился. Как всегда, когда ему было не по себе, что-то голубовато-сизое проступило в его глазах, в цвете лица и рук, он сразу стал казаться старше и беззащитнее, но в этом не было ничего такого уж необычного. Меня поразило скорее то, что в его кротких глазах, с их мягкой и немного непроницаемой «серизной», вдруг промелькнула тоненькая плёнка нависающих слёз… (разумеется, я не могла, да и не посмела бы угадать тень истории Иакова и Иосифа, коснувшуюся нас в тот миг.)
Его реакция была мне непонятна, но его боль тотчас передалась мне. Мгновение – и со словами: «Дединька, прости!» – я уткнулась лицом в его большую руку, как бы пытаясь согреть её, да и сама почти заплакала. Так побыли мы несколько минут, пока совершенно не успокоились оба.
Дед немного повеселел и ожил, а затем серьёзно сказал: «Ты с трудом, но всё же усвоила то, что тебе положено пока знать о Боге, но как ты ещё далека от понимания, что такое народ, – он произнёс последнее слово с ударением и добавил: – Надеюсь, что у нас ещё осталось немного времени…»
Но тут мама позвала нас. Мы засиделись, пора было накрывать на стол, день кончался, погода была по-прежнему скверная, и она боялась, что, перегревшись на кухне, мы простудимся на сквозящем «фонаре» веранды…
И через некоторое время мы, как всегда, мирно уснули в разных углах нашей комнатки, ничуть не подозревая (естественно!), что предстоит нам пережить в один из близящихся дней.
Но перед тем как заснуть, я с удивлением подумала: «Да, но что же всё-таки его расстроило, ведь он никогда не относился к нашим единоплеменникам (ну например, к соседям Канторовичам) хоть на йоту лучше, чем вообще к окружающим. Да и потом, ведь он не меньше, чем мы, хотя и по-другому, проникся русской культурой».
А когда я совсем засыпала, мне привиделось, что так часто воображаемые мной барельефы библейских лиц, освещённые пламенем, пытаются принять и вместить в себя (почти как на демонстрациях, которые я не любила) множество разных, знакомых и незнакомых лиц. Но те сразу исчезают (бледнеют как-то, что ли, прячась за своими библейскими прообразами). А потом начинают просто сливаться с крупными каплями бьющего в стёкла дождя («В нём исчезают капли лиц»[135]135
Из стихотворения, написанного годы спустя.
[Закрыть]).
Я на секунду очнулась, с удивлением подумав: «Неужели и деду знаком этот барельеф, но для него он не вымышленный, а древний, вечный и совершенно реальный – он просто лежит где-то неглубоко в земле и ждёт, когда его выкопают, подымут, очистят и освятят?» Мысль эта, промелькнув, сразу же погасла, как печной уголёк на напольном фартуке…
Засыпая, я, как и всегда в подобных случаях, ещё успела мельком подумать: «Это всё его таинственные чёрная шляпа и в особенности сюртук, одновременно прямоугольный и развевающийся по четырём сторонам света, а может, и по семи ветрам!» Сюртук-лапсердак и правда взлетел и долго улетал, как пребольшой бумажный змей, а шляпа вдруг опять стала расти и закружилась каруселью, в ней были (всё те же, издавна неизменные) билетики с загадкой – отгадкой, которые мне никак не поймать… и вот я уже спала, напрочь забыв обо всём.
……………………………………………..…………………………………
Я привычно любила уроки у печного огня. И потом я настолько мягче и естественнее чувствовала себя в «своём нормальном шестом» классе (быстро привыкая к нему), что всё это, сливаясь в моём восприятии с васкеловскими озёрами и садом, теперь сулило мне совсем иное отрочество – прочное и устойчивое, открытое и обитаемое. Нисколько не похожее на ещё недавно обжитую с таким трудом «бухту с пещерой-одиночкой», которая тем временем медленно погружалась, чтобы скрыться где-то в глубине.
Но я была ещё не в силах «до конца» поверить в это, и только через несколько месяцев после несчастья[136]136
См. начало 3-й части, «Смерть дедушки».
[Закрыть] смогла включиться в нормальную жизнь.
Что же до моей болезни, то она просто исчезала, уходя в забвение ещё быстрей. И только миргородско-се-евское лето всё ещё оставалось в памяти заострённо-чётким островком, всегда готовым воспалиться, как склонное к простудам горло (или ухо).
Это воспоминание вновь вспыхнет и оживёт не раз… Что ж, тогда и придёт время возвратиться к нему.
Часть третья. «Промельк юности эскизный»[137]137
Как карандашный набросок.
[Закрыть]
Вступление (продолжение)
Основная часть вступления давно осталась позади, мы перешагнули за 300-ю страницу этих беллетризованных воспоминаний. Но тут выяснилось, что его пора продолжить и уточнить.
Начну с повтора:
«…“Я, я, я – что за дикое слово? Неужели вон тот – это я?”[139]139
Строки из стих. «Зеркало» В. Ходасевича.
[Закрыть] – в этих строках В. Ходасевича выражено нечто более сильное, чем сомнение. Но не в реальности того, что он был когда-то мальчиком, а затем и юношей, “танцевавшим в Останкине летом на дачных балах”. И едва ли – сомнение в том, что он это своё я помнит. Нет, дело скорее в том, что такое я постепенно само становится образом, а в какой-то мере – и псевдонимом.
Но в литературе есть и другие “герои-псевдонимы”, они требуют маски или иного, дополняющего их образа, они немного похожи на платье, облегающее стройную, как манекен, и слегка условную фигуру.
Я по сравнению с ними подобно дорожному плащу свободного покроя…»[140]140
Повтор из Вступления, см. стр. 5.
[Закрыть]
Но теперь читатель знаком с героиней. Ничто в её я уже не напомнит ему про упомянутый плащ. Да, он давно расстёгнут, раскрыт, почти скинут, попробуем же разобраться в нынешнем костюме под ним (не забывая при этом о герое-псевдониме).
Невольно приходит в голову, что он – не что иное, как внешний человек (в жизни – это те наши знакомые, с которыми мы охотно, но поверхностно общаемся, то есть находим «общий язык» и даже полагаем при этом, что хорошо их знаем).
Вокруг «героя-псевдонима», собственно, всегда и разворачивается сюжет. И все окружающие лица (кроме «самых» и «просто» близких) почему-то видят именно его, как в поговорке: «По одёжке встречают…».
Кто же это – внешний человек? Одна ли только наружность присуща ему? Нет, не то чтобы одна она, но и навыки общения, адаптация к среде, личные чёрточки, so called особенности ментальности, да и многое другое.
Ира с детства привыкает делить себя на внешнюю Иринку (Ир) и внутреннего человечка Твилику (Твиль).
Но в какой мере это деление правомерно, а в какой условно, мы не знаем. Тут не слишком применимы эпитеты типа «хороший или плохой», «умный или глупый», «простой или сложный».
Нет, просто Ире, когда она была ещё ребёнком, понадобилось разделить себя на всем видную, внешнюю Иринку и прячущуюся в ней внутреннюю и никому (кроме неё самой, мамы, деда и кузины Юны) не видимую и не известную Твилику.
Но картина усложняется по мере её превращения в подростка. Впрочем, болезненный этап процесса уже пройден. И впредь мы видим подростка своеобразного, но вполне жизнерадостного и приемлющего окружающий мир. Да и само время резко изменилось к лучшему – начинается хрущёвская «оттепель».
Поэтому ни в коем случае не нужно путать условную (как в сознании Иры, так и читателя) «матрёшку из двух девочек» – вроде сиамских близнецов, но при этом разных[141]141
Таких близнецов называют единоутробными.
[Закрыть] – с больным, опасным процессом раздвоения личности.
Такое ведь – и ещё как! – бывает, вспомним-ка г-на Голядкина у Достоевского и г-на Поприщина у Гоголя. Но первый из них боится своего близнеца, он для него страшен и чужд, он – двойник, выпрыгнувший из зеркала, некто вроде Тени[142]142
Из пьесы «Тень» Евг. Шварца.
[Закрыть]. А второй придумывает для себя второе «я-противовес», вроде выставленного перед собой щита. «Чем я ничтожнее здесь, тем значительнее и величественнее буду в Гишпании[143]143
Так называли наши предки Испанию в XVII–XVIII вв.
[Закрыть], стану же там королём».
Ира если и болеет, то не раздвоением личности, она всего лишь живёт одновременно в двух мирах, в окружающем и во внутреннем. (Кстати, как и вообще очень многие люди, просто не замечающие этой своей особенности.) Но при этом она уверена, что там, внутри – она другая и лучше. Она ещё не знает, что эпитеты типа «лучше и хуже» здесь не очень-то применимы.
Теперь вернёмся к праву автора распоряжаться этой двойственной и ещё не сложившейся личностью. Да, если уж сам Флобер осмелился сказать: «Госпожа Бовари – это я», то автор воспоминаний (притом беллетризированных!), казалось бы, вправе утверждать то же самое. И – со всеми отсюда вытекающими «правами»? Но ведь на самом деле не он выстраивал события, да и распоряжается-то никак не он, а всё те же, всегдашние «жизнь и судьба».
Нет, автор «Гербариев» пока по-прежнему занят лишь фиксацией и раскладыванием снимков в подобающие им ячейки – правда, уже не памяти, а повести.
А затем – он должен сознаться, что довольно далёк от полного отождествления себя с юной героиней, рассказывая «частично параллельную, да и во многих точках совпадающую»[144]144
Такое немыслимо в нашем 3-мерном мире, но вполне может быть – как в ноосфере, так и в ином из неэвклидовых виртуальных миров. Вспомним также, что и у Эвклида тождество, равенство и подобие – вещи совершенно разные.
[Закрыть], но при этом не аналогичную собственной историю подростка.
Остаётся добавить, что если сейчас, в средних классах, деление на Ир и Твиль достаточно чётко улавливается, так что легко провести границу (то есть оно ещё возможно в реальности), то в будущем, в старших классах и дальше, оно станет лишь «уговорной» условностью. Более того, превратится в своего рода схему, от которой, впрочем, ещё не представится возможным отказаться – в силу её наглядности (ведь она чем-то напоминает прибор, позволяющий «воочию видеть процесс становления личности»).
И наконец, автор должен извиниться за лоскутную пестроту, беглость и даже «скачкообразность» этих отрывков. Это объясняется тем, что хотя воспоминаний-снимков средних классов (поры пред-юности) не так уж и много, но они очень подвижны, они как бы торопятся.
Они и смешиваются, и наскакивают друг на друга, стремясь сохранить целостность и сюжетную неразрывность. И вместе с тем – не могут, потому что (из-за быстроты их – отчасти броуновского – движения «наперегонки») им это просто не дано.
Отрывок первый. Начало средних классовПожалуй, и седьмой, и восьмой – до начала настоящей юности.
[Закрыть] класс. Уроки литературы
Евгеша (виновата, Евгения Николаевна) не любила, а пожалуй, и не умела «рассказывать по программе и правильно объяснять» свой предмет. Вернее, она излагала и говорила всё, что требовалось в соответствии с правилами педагогической цензуры, а плюс к тому (но неизвестно зачем) скороговоркой прочитывала марксистско-ленинские примечания к текстам отечественных классиков. Нам в это время можно было заниматься самим (иными словами, чем хотим и не слушать, но только не шуметь).
Эта часть урока продолжалась не более десяти минут, а потом к доске вызывали кого-нибудь из «собеседников» (их было несколько человек, прозванных в классе читателями), а то и двух-трёх сразу.
И начинался диалог ли, разговор, в котором нам было дано право (ставшее своего рода правилом) говорить то, что думаешь. Затем мы обсуждали сказанное – сообща и как бы вместе с ней. Так, сама не говоря ни одного «вольного» слова, она помогала нам рассуждать не по учебнику и поощряла свободомыслие. Этот стиль преподавания был возможен только по литературе, так как книги говорили сами, а её задачей было помочь нам прочесть их.
Впрочем, эти «дискуссии и диспуты» на уроках, да и внеклассные доклады были всего лишь вершками и корешками, мы не уходили вглубь классической (и не только российской) словесности.
Нас занимали главным образом отношения между героями, Ленским ли и Онегиным, Базаровым и Павлом Петровичем etc. И мы совсем не задумывались о том, что различными бывают не одни лишь костюмы и декорации разных эпох, но и оболочки самих человеческих отношений – манеры, мнения, привычки (и предрассудки), присущие тому или иному времени, равно как и преобладающие в нём черты лиц, характеров и личностные чёрточки.
Но зато нам казалось, что литературные герои, всё те же Онегин ли, Базаров или даже Гамлет – конечно же, Личности, но только живущие не где-то в огромной дали, а просто на некотором расстоянии от нас. Или вернее (если уж сознаваться честно), что мы сами не так уж далеко от них ушли…
Этому наивному заблуждению в какой-то мере способствовали знаменитые театральные постановки тех лет. Разумеется, победителей не судят, да и великие актёры – Смоктуновский, Высоцкий («Идиот» в театре им. Горького, «Гамлет» у Козинцева и в театре на Таганке) в этих ролях незабываемы. Но общий тон, взятый тогда иными большими режиссёрами (применительно к высокой сценической классике), порой бывал и вольным до панибратства. Впрочем, они сами блестяще пародировали это, в частности, в эпизодах репетиций (и спектакля), вставленных в фильм «Берегись автомобиля».
Нам, подросткам, при этом казалось, что главное – это «состояться», стать личностью, но ветер и вектор перемен, неоднократно здесь помянутые, тем временем начинали незаметно, медленно, но круто поворачивать в свой следующий виток, чтобы впоследствии потихоньку свернуть и саму «замечтательную».
И свернуть так, чтобы к середине 60-х все наши одинокие паруса (и парашюты в том числе) были расшвыряны в разные стороны – доказывая этим наглядно, что на твёрдой почве бюрократического соц-вещизма (или социализма, построенного наконец как Вещь) «всякие там личности» – и подозрительны, и не нужны.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.