Электронная библиотека » Ирина Листвина » » онлайн чтение - страница 16

Текст книги "Гербарии, открытки…"


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 17:46


Автор книги: Ирина Листвина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +
5. Первая кульминация. Нападение и мистическая фотография

Схватка с «Шуркиными сынками», как называли их взрослые, произошла очень скоро, в середине той первой весны после смерти вождя, когда наш, ещё девчоночий, класс пребывал в почтительном трепете перед Антониной, теснившей и преследовавшей меня по нарастающей.

Время действия приближалось к закату, местом был скверик у церкви, а точнее, одна из свободных скамеек, та, что спинкой к церкви, «лицом» к площади. Была вторая половина апреля – время, когда я обычно простужалась и дня по три болела, но всё равно я больше всего любила именно эти дни с хлопаньем форточек, звоном последних сосулек, бьющихся со слёзками и хрустом долблёного льда, порой сопровождаемым хриплым, как карканье, треском падения прочих обледенелостей. Дни с редкими ветками вербы в большой банке на подоконнике и первыми мыслями о возможности возникновения моря, леса и лета.

Я читала «Пятнадцатилетнего капитана», ничего не замечая вокруг, я шла вслед за Диком Сэндом по чем-то тревожащей нас обоих узкой тропинке в зарослях южно-американских пампасов… И вдруг сразу несколько рук крепко схватили и сжали меня сзади – за плечи и локти. Обернуться я не успела, повернуться не смогла, а держали меня крепко, я была зафиксирована и зажата так, что по ощущению – даже как бы слегка «прибита» к скамейке. К тому же они давили на меня (рук было не меньше десяти, и я была в скамейку и впрямь вдавлена, как кнопка в бумагу). Итак – ни повернуться, ни оглянуться, ни встать, ни позвать на помощь, так как одна из грязных лап, самая большая, легла мне плотно на губы, зажимая рот. А потом посыпалась ругань, отборная, хвастливая и наконец угрожающая… Это было так, как будто на нас с Диком напали вооружённые дикари из зарослей (эта мысль помогла мне продержаться первые две-три минуты). Затем сквозь общие выкрики начали проступать вполне определённые, повторяющиеся выражения.

И среди злых (хотя и не новых) оскорблений стали выделяться и учащаться слова «жидовка», «актриса погорелая», «скороспелка» и «…[77]77
  Нецензурно.


[Закрыть]
интел-лигенция», а затем и угроза: «Вот сейчас прибьём тебя к скамеечке гвоздями, а ты и не пикнешь!»

Рядом были люди, пережившие когда-то блокаду, пожилые, честные, скромные, да что там – пережившие всё на свете, может быть. А сейчас спокойно читающие на солнышке свои газеты. Но их голосов я не слышала, они молчали, как на собрании. Я ещё подумала: «Бедные, они, наверное, испугались и ушли», ведь я не могла повернуть голову и поэтому их не видела. Но когда всё кончилось, они по-прежнему сидели на своих местах.

Некоторое время я терпела и пыталась что-то придумать. Но свет начинал меркнуть в моих глазах, деться от «отъявленных» было некуда, позвать на помощь – невозможно.


…Впоследствии, много лет спустя, мне доводилось встречать людей, которые не смогли забыть слова «жидовка», услышанного в подобных обстоятельствах в детстве, в том самом году. Из них выросли страстные националисты, и при первой же возможности, ещё в начале 70-х, они начали покидать наш город, отправляясь в далёкие края, оказавшиеся поначалу не менее суровыми, чем Биробиджан, но для них ставшие ещё той весной желанными.

Но со мной произошло нечто другое – видимо, оттого, что я просто не успела сосредоточиться именно на одном этом сакраментальном слове, ведь оскорблений было много, и каждое из них, как отравленный кончик стрелы, попадало в свою болевую точку. Например, «актриса погорелая» – они слышали, что я хочу пойти в драмкружок, но не могли знать, что я не собиралась и не могла стать актрисой или пианисткой. Но главное было не в этом, мало ли к чему у них самих не было способностей. На самом деле смысл этих слов был куда оскорбительней: «Ты всё притворяешься, выдумываешь, врёшь! И мы за это тебя ненавидим». Стоит ли разъяснять слово «скороспелка», к которому я ещё вернусь (кратко) в одном из следующих отрывков, где уже буду подростком, существом выкрученным, а не просто выросшим, и где, естественно, коснусь запретной темы «про это». Но в тот момент и это слово больно било в цель своим совершенно определённым смыслом, грубым и оскорбительно-лживым: «Мы знаем, почему ты с нами воевала, ты доигралась. Ты просто бегала за нами, чтобы тобой любовались, а мы…[78]78
  Нецензурно.


[Закрыть]
»

Что же касается упоминания интеллигенции (тоже с матом), что было совсем уж тупо и грубо, то и тут они, по совпадению, попадали в острую болевую точку. Ведь по моим представлениям я привела всю эту беду – Антонину, нянечку Алевтину и так далее – не только в свою жизнь, но и в наш дом.

Ну и наконец они договорились до гвоздей, которыми прибьют меня к скамейке, и тут, видимо, они перешагнули через какую-то запредельную черту. Из-за чего, как знать, и оказалось возможным всё то, что произошло дальше. А началось с того, что мне стало совсем худо.

Что-то начало смеркаться и холодеть не только вокруг, но также и внутри меня. Закат давно наступил, он постепенно приближался к концу и пронизывающий холод на этот раз вновь закрался глубоко внутрь, тяготея и пытаясь найти в душе тот узенький, похожий на клинок, совсем ещё недавний кусок льда. Тот самый, который канул в её глубину в день гражданской панихиды по Сталину (больше месяца тому назад). А затем – и слиться с ним и всё в ней превратить в сплошной кусок льда, узкий, злой, почернелый – возможно, и навсегда.

Я слышала от обоих маминых братьев, прошедших войну, да и от самой мамы о том, что военные чудеса происходили, как правило, именно тогда, когда никто их уже и не ждал и ни о чём не молил Бога – от крайней ли усталости, от самой ли степени бедствия или просто от безысходности. Да, я слышала их рассказы про такие чудеса, но никак не относила к себе возможность чего-то подобного.

Я любила чудеса в сказках, там они были такими же лёгкими и красивыми, как пируэты в балете и фокусы в цирке – кто-то что-то сказал, повернулся на одной ножке, и вот! Вот появляется мигом серый волк для Ивана-Царевича, или царевна Лебедь для мальчика Гвидона, или автопечка для Емели по непонятному, но ясно, что весёлому, щучьему велению.

Но такие чудеса, происходя сплошь и рядом в моём театрике «Кокон», были похожи на аттракционы и фейерверки и не имели никакого отношения к реальности, никак её не затрагивали.

Поэтому всё, что произошло дальше (и кстати, тоже очень быстро), совершенно не было воспринято мною как чудо. И вначале было отнесено к разряду самой простой – но вот обыкновенной ли?! Это вопрос – реальности.


Сначала я увидела девушку, молодую, невысокую, лёгкую и в первое мгновение мне почему-то показалось, что она в солдатской мужской форме (сапожки, галифе, пилотка), но это было просто оттого, что холодное закатное солнце всё ещё сильно било в мои замученные и уже близорукие глаза. В следующее мгновение я поняла, что нет, на ней женский костюм – английская юбка, блузка, лёгкий пиджак, хотя действительно цвета хаки, только немного светлее и ярче. У неё была очень короткая, почти мужская стрижка, и что-то мальчишеское впрямь было присуще её манере держаться, но больше всего она напоминала одну студентку-практикантку из Герценовского, заменявшую в течение двух месяцев заболевшую училку из параллельного класса, которому на эту девушку невероятно повезло, так что они задавались перед нами из-за неё.

Но я едва успела разглядеть её, как уже послышался голос, привыкший к повиновению, а на меня она, казалось бы, даже и не взглянула. Она обращалась не ко мне, но и никак не к тем, а к остальным: «Стыдитесь! Что же вы молчите? Как можете вы так себя вести, вы, столько пережившие и выжившие только благодаря взаимопониманию и помощи? Неужели вы боитесь их?» Тут она коротко и гневно взмахнула глазами на мальчишек.

«Отпетые» в ответ остолбенели, их хватка резко ослабилась. Потом, повернувшись ко мне, она приказала: «Вставай, девочка, пойдём скорей домой, и, пожалуйста, не плачь». Взяв за руку, она вывела меня и довела до края асфальта, где начинался переход через площадь. Затем, напоследок чудесно улыбнувшись, сказала: «Беги, не бойся. Теперь пока всё хорошо, до свидания. Беги скорей». Я мигом перебежала площадь и на противоположной стороне у дома оглянулась. Мне очень хотелось ещё раз увидеть хотя бы её силуэт, уходящий по Колокольной или по Кузнечному. Но площадь и улочки были пусты, её нигде не было видно… И тут же послышался голос мамы (сверху из эркера), спешно зовущий меня домой.

Для меня всё происшедшее за последние две-три минуты было чудесным избавлением, как будто я видела сон наяву. Но я так и не подумала, что случившееся со мной было чем-то сверхъестественным.

Девушка была доброй и совершенно неожиданной, она была и правда «чудом» – сама по себе, но при этом показалась мне существом вполне реальным. Обычной, впрочем, она не была, в ней было что-то ещё из начала сороковых, далёкое от эпохи послевоеннного «сталинского ампира». Но и волшебной она тоже не могла быть, никаких крыльев и тому подобного на ней нельзя было и представить, её облик был удивительно цельным и скромным.

И только дня через два или три до моих ушей дошла версия противника, сильно меня удивившая. Оказывается, они видели и слышали совсем другое. Когда я, замершая и совершенно уже отчаявшаяся, сидела и не шевелилась, у меня, оказывается, внезапно откуда-то взялись силы вскочить, вырваться, снова стать выше них ростом и поглядеть на них как-то странно – то ли с мимолётным презрением, то ли так, как будто мы и не знакомы (а может, просто без выражения), поднять книгу и мгновенно, но спокойно удалиться, однако… как будто с кем-то за руку. И только через площадь перебежать бегом, снова став обыкновенной, такой, как всегда.

Их же при этом охватило вначале состояние остолбенения и только потом – запоздалая злоба, ну а свет заката необычайно резко бил в глаза минуты три, не меньше, но никакой светловолосой девушки с короткой стрижкой они не видали и в помине.

Дня через два мы с мамой осмелились подойти к пенсионеру, гревшемуся на солнышке на скамейке против церкви, как всегда. И узнать его мнение о происшедшем («дело врачей» ещё только кончалось, времена лишь только чуть начали меняться, «лёд тронулся, господа…» – но ещё совершенно непонятно было, кто на какой окажется льдине и куда её понесёт).

Вот что сказал нам этот типичный старый ленинградец: «Я испугался за вашу дочку, она сидела такая бледная, вот-вот упадёт. А поганцы эти дворовые разошлись вовсю, человек шесть, не меньше. Потом как засверкало солнце перед закатом, я и закрылся газетой, отвернулся, а после смотрю – её нет. Ну, думаю, молодец, вырвалась и убежала» – таков был краткий рассказ честного старика. А напоследок он улыбнулся мне и добавил: «Так, дочка?»

Мама не знала, что и думать, но строго-настрого велела мне не рассказывать об этом никому, а во дворе больше и не показываться, добавив: «Слава Богу, через месяц мы уезжаем». Война сделала её христианкой, но верующей втайне – чтобы не огорчать этим деда. Он не разрешил ей принять крещение, вернее, услышав рассказ о её «личном чуде» (в эвакуации), всё понял, не возражал, но уговорил отложить его надолго, и она послушалась.

Но верить она начала в Сибири, в 41-м году, и тогда же сблизилась с теми двумя верующими сотрудницами отца, которые в 44-м помогли нам с ней выжить в эшелоне, идущем в Ленинград (вот отчего она пела по утрам в хоре Спасо-Преображенского собора на углу Пестеля и Литейного). Это по касательной вошло и в мою жизнь, года через два после начала этой истории, когда я выздоравливала от долгой болезни (во время моей следующей «братской дружбы» с мальчиком моего возраста, тоже Юрой).

Волнение мамы было более чем понятно мне, к тому же после инцидента в Екатерининском я навсегда утратила способность «болтать на публику».

Но для меня важнее всего было не то, кем была моя спасительница (а я не сомневалась в её реальности), да и не то, откуда она взялась и куда так же внезапно исчезла, а огромное облегчение, которое я испытывала, летя по лестнице наверх, домой. Первой мыслью было то, что мне не нужно будет больше бывать во дворе. Моё отсутствие уже не будут объяснять трусостью, всё «выйдет само собой». Но одна эта мысль не могла принести такого уж большого облегчения, так как распоясавшиеся и безнаказанные «дворюги» и «сынки» могли появиться где угодно, например, в нашем классе будущей осенью (так и вышло, но позже, в конце весны). Да и мало ли где ещё, раз даже по нашей облупленной, но всё ещё парадной лестнице стали бродить полупризраки в чёрном.

Нет, облегчение шло глубоко изнутри, оно согревало моё почти заледеневшее сердце, раскрывало его, раскрепощало и укрепляло.

Лёд в глубине души рассасывался очень быстро, никакого «клинка» и не осталось. Впрочем, осталось нечто вроде лёгонькой кромки – так, после операции катаракты с заменой глазного хрусталика на новый и чистый он всё же остаётся окружённым микрокромкой льдистого помутнения, которую удалить невозможно, ведь она на живой ткани, идущей по самому краешку вокруг него. Но она не может войти в него, хотя и возможно появление легко устранимых поверхностных помутнений.

Наступающая весна и моя «ласточка-освободительница»[79]79
  Из «Дюймовочки» Андерсена.


[Закрыть]
, как я мысленно назвала девушку в костюме цвета хаки, сделали главное – тепло, откуда-то коснувшееся самых глубин моей души (чуть было не застывших), её – пока – исцелило.

Заиндевелость ушла без следа, завтра опять взойдёт солнце, и я вновь буду собой, любящей всё вокруг, а в ответ, возможно, немного и любимой.

Через много лет всё та же моя будущая собеседница и старший друг назвала чудо, происшедшее со мной, предвестьем «оттепели» (до которой было ещё далеко)…

Остановка, заключающая главу

Прошло много лет, а этот случай, один из самых таинственных в моей жизни, так и оставался неразгаданным. Но вот уже в восьмидесятых, когда стали оживать церковь на площади и её колокольня, да и та часовня при ней, куда меня младенцем приносили обе мои сибирские названные бабушки (их не стало в первые годы после войны… так давно), и когда в церкви начались поначалу редкие (по три-четыре раза в год) богослужения, по городу пошли рассказы о том, что люди иногда видят (и даже встречают[80]80
  Увидеть можно и мельком, а встреча – это целый (пусть даже совсем небольшой) эпизод.


[Закрыть]
там) молодую женщину со светлыми, коротко остриженными волосами. Видят её и в форме времён войны (как в фильмах), в галифе и пилотке, видят и в строгой английской юбке с блузкой. Но почему-то всегда в пыльно-зелёной (военного времени), но светлой одежде, а называет она себя чаще Оксаной, реже – Ксенией. И что после этой встречи в их жизни происходило нечто, заставляющее верить, что им повстречалась сама Ксения блаженная Петербургская…

Мне нечего добавить к этому, кроме того, что я верю и этим людям, и тому, что… да, это она помогла мне в тот апрельский день и спасла от самого худшего из всего, что могло со мной произойти, – от пожизненного застывания, остуды или (как написано в материнской молитве за детей) «от напрасной смерти души»…

Удивительным мне кажется и то, что все три «малых Арбата» моего детства не только принадлежали к наиболее старой части Петербурга, но были местами её хождений и молений – и Петроградская сторона, в том числе и от узкого теперь сада к Троицкой площади, и Васильевский остров (район Стрелки и дальше), да и сама Владимирская площадь – ведь она молилась «в чистом во поле» на тогдашних окраинах[81]81
  А Загородный проспект и был такой окраиной, что видно из самого названия.


[Закрыть]
, в местах возникновения и строительства новых храмов своего восемнадцатого века…

Глава четвёртая
Четвёртый класс и двор вместе
1. «Весёлая школа»

Так закончился третий класс (но затем в перерыве, если вспомнить наши совместные фотокарточки с дедушкой и мамой, было замечательное лето в литовском маленьком курортном городке Бирштонас). И в таком же духе, почти без перемен, пошёл продолжаться четвёртый, он тянулся, как длинный шерстяной и бесформенный то ли шарф, то ли чулок, а петли набирались и спускалась одна за другой… Цвет же у него был самый что ни на есть неопределённый, то ли асфальтовый, то ли настолько тёмный, что – синий он или коричневый, уж было и не разобрать. Но мир, однако же, держался, потому что в нём (пожалуй, и не в моём, и не в окружающем, а скорее во внешнем, далёком) изредка, но происходили перемены – быть может, и к лучшему.

Они были непонятны и больше всего напоминали краткие, неожиданные остановки в скольжении по американским горам, когда уже и не понимаешь, летишь ли вниз или вверх тормашками.

Но в остановках этих была некая основательность, и это позволяло надеяться на то, что дикое скольжение рано или поздно кончится, куда-нибудь да приедем. Разумеется, речь идёт не об остановках в течении жизни и не о таянии или зимнем подмораживании самого времени. Нет, напротив, это были недолгие, талые и размытые торможения перед очередным зигзагом вверх-вниз.

Первой и важнейшей остановкой был тот уму непостижимый факт, что по прошествии целого года никто меня (нас) не арестовал. Да и ни в какой Биробиджан не увезли – нас в том числе. Впрочем, для того чтобы оценить всю непостижимость этих (несостоявшихся) событий, нужно было жить на том виражном отрезке – конце сталинского времени. Второй такой остановкой было то, что с работы отца не только не уволили, а наоборот, к весне определённо пообещали повышение.

Настроение дедушки, передающееся всем, было не то чтобы лучезарным, о нет, но больше не напоминало зимнее небо, полное дождей со снегом и градом, а скорее – замутнённые после них, уже прошедших, стёкла окон, когда они ещё не могут вместить выглядывающего яркого солнца, но потихоньку проясняются сами по себе, как бы запарившись от долгого «мытья» снаружи.

Далее шли и «остановочки» в нашей школьной жизни, казалось бы, мелкие и незначительные, такие как неожиданно тёплое и сочувственное отношение ко мне со стороны некоторых будущих учителей (тех, что должны были прийти в наш класс осенью), которые кое-что об этой истории, оказывается, слышали. Они собирались преподавать у нас историю, литературу, математику, английский… Все они были людьми приблизительно того же круга и возраста, что и мои родители, но дело было не в знакомствах, ведь наш город очень велик. Нет, это была всего лишь неуловимая солидарность настроений, о которой упоминалось выше…

Я училась давать отпор девочкам вроде Валентины, с которой всё началось, а также так называемой серёдке (серединке-наполовинку) класса, то есть тем, кто во всём шёл за другими и делал то, что от него хотят (и чему всех учат), но легко мог перейти на другую сторону, если только она станет, как противоположный конец доски, подниматься сильнее.

Отпор этот был тайным, не на глазах у учительницы, он присходил на задних партах, а иной раз и под ними. Драка? Едва ли стоит называть это так, ведь процесс был перманентно возникающим и затухающим, потасовка хроническая, как в замедленной съёмке. Она была невидимой, девчоночьей, тихой, например нужно было выдержать напор ноги или руки, как в мужской игре «локоть к локтю». Иной раз при этом и коготки вонзались в ладонь, что-то вроде булавки или конца пера пишущей ручки с чернилами могло вонзиться в ногу и куда попало. На переменках дело доходило до подзатыльников и толчков в углах, но в перебранки с ними (и вообще в «телодвижения языка») у меня уже хватало ума не вступать. Эта часть класса как бы поддавалась (не мне, а упомянутому «вектору перемен»).

Начала «поддаваться» и сама Антонина Георгиевна, но разумеется, не кому-то вообще (и тем паче уж не мне), а опять же времени, подступавшему к ней и штурмовавшему сразу в двух направлениях – и изменением своего духа, и возрастом.

Когда произошёл эпизод в Екатерининском, всё казалось ей таким простым, она по опыту знала, что история со мной должна будет развиваться сама собой и быстро закончиться. Что сначала нужно избить, унизить, затем окончательно выставить из класса (бывают же ведь среди детей такие способные шизики, которые отлично успевают в учёбе, но тем не менее в подобных обстоятельствах их отправляют сначала в школы-интернаты для психически трудных детей, ну а затем…). Потом перевести в спец-интернат и подвести дело к тому, чтобы через год-два с небольшим, когда подойдут возраст и очередь, меня забрали в лагеря – отнюдь не пионерские.

Но происшедшая (через каких-нибудь полтора месяца) смерть вождя смешала весь этот расклад и сделала его долгим, мутным и непонятным. В отличие от соседки Пелагеи Андреевны и ей подобных (из бывших дворовых, из «нечистых на руку») Антонина, социально безупречная, даже «стерильная» (родители учителя, дед – в сельской школе, стаж в партии более двадцати лет), лично глубоко скорбя о т. Сталине, никого при этом не боялась, ничуть не сомневаясь, что советская власть-то останется и таких, как она, то есть своих, не подведёт.

Но будучи в этом уверена принципиально и вообще, она начала сомневаться в правильности своей позиции и действий в разных, увы, непонятных частностях.

Теперь всё по-другому, и что скажет партия, если… Это туманное если начинало нависать над ней, как и над многими. Ему сопутствовало также и нечто, сходное с медленно намокающей чернилами школьной промокашкой. Всё это раздражало её мучительно. Если раньше можно было обвинить любого из завучей, в том числе и преподающих литературу (Евгеша) в средних и старших классах, а также и директора школы З. И. Сапожникову в оппортунизме и пособничестве «ленинградскому делу», то что же оставалось делать теперь, да и что происходило?

В кругах старых партийцев, к которым она себя относила, стали невесело шутить, робко рассказывая полу-анекдоты (говорилось шопотом, в щель уха) о каких-то новых «товарищах Зайчиных[82]82
  Подразумевался, может быть, А. Н. Косыгин?


[Закрыть]
, Ёжиковых и Брежиковых», им совершенно непонятных, не подозревая, как «пророчески» звучит при этом последняя из фамилий…

Итак, Антонина Георгиевна оказалась одна в этом мире, «без руля и без ветрил», к тому же и возраст резко, хотя не так уж внезапно дал знать о себе, и всё это моментально сказалось на настроениях четвёртого «а» класса. Интересно (словечко не моего лексикона, но так говорили все вокруг), что, начав с меня, она как бы невольно дала той осенью классу право издеваться ещё над двумя-тремя девочками – из семей всё той же социально подозрительной («технической», как тогда говорили) интеллигенции, разрешив задевать их по поводу и без. Но не так уж всё это было и «интересно», скорее грустно и стереотипно… Неожиданным же последствием этого стало не только то, что класс стал внутренне неуправляемым, хотя внешне и оставался образцовым, но и кое-что ещё.

С начала зимы, когда положение самой Антонины в школе пошатнулось и стали поговаривать об её уходе на пенсию в конце года – а учительская пенсия была мизерной, несмотря на выслугу лет, – в классе начался (тихий, как шепоток, но идущий по нарастающей ко взрыву) всплеск негатива – и даже до ненависти! – к ней самой, ещё так недавно всеми любимой и уважаемой. К ней, чьего расположения «все эти девочки», казалось бы, добивались любой ценой – донося друг на друга, заискивая и «так мило» пересказывая сплетни…

Итак, она поневоле несколько растерялась, но была слишком тверда, консервативна, да и осторожна, чтобы переменить тактику. Аттестат (оценки) она мне не портила, зная по опыту и надеясь, что исключать меня будут не из-за этого. Она и не сбивала меня при ответах, а просто не вызывала, то есть спрашивала три раза за четверть по каждому из предметов, причём неизменно ставила пятёрки и четвёрки.

Но слова: «Ира Шагальская, к доске!» – которые, по идее, должны были произноситься хоть изредка, ни разу более не звучали. Она спрашивала меня коротко, анонимно (без имени и фамилии), «с места», задавала два-три вопроса, не глядя, что-то помечала в журнале, и всё.

А я… Замирала ли я, как кролик, глотала ли слова? По идее, так должно было быть, но на самом деле я просто отбарабанивала то, что положено, вот только глядеть ей в глаза, да и вообще смотреть на неё, а не мимо, я не могла. Мысленно я отчётливо видела их перед собой, эти бледные, серо-голубые глаза, как бы затенённые невидимой старомодной потёртой шляпкой, а на самом-то деле – стальные и без зрачков. Но реально ничто не могло заставить меня смотреть на неё, да и на некоторых других моих мучительниц. Мне уже не приходило в голову желать им зла, кипеть, негодовать, сходить с ума – между нами просто стояла невидимая прозрачная стена.

Ненавидела я их или нет? Это очень серьёзный вопрос, а ответа на него у меня не было, да и до сих пор нет. Да, вначале во мне всё кипело и ходило ходуном от обиды и ненависти, а дома я засыпала только «вся извертевшись» от сдавленных конвульсивных рыданий. А потом – не знаю, как это вышло, но я отвернулась и (волевым или бессознательным усилием) перестала их видеть – и её саму, и её подручных. Но не происходит ли слово не-на-висть от «видеть невмочь»? Не думаю, не знаю, но всё может быть.

Была ли Антонина Георгиевна педагогом сталинской школы, благоговела ли она перед вождём лично? Да, безусловно, но и не совсем; подозревали, что она, как и иные её знакомцы из старых большевиков, была в 50-х даже (до некоторой степени) «левой оппортунисткой», оставаясь по духу человеком 30-х годов. Но для всех нас она представляла начальство вообще (как таковое), как бы и не имеющее личных качеств, но претендующее на всезнание и справедливость.

Прерывается


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации