Текст книги "Гербарии, открытки…"
Автор книги: Ирина Листвина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 38 страниц)
«Основным фактором» (так говорили тогда, говорят и сейчас), определившим и закрепившим склад личности многих сверстников Антонины Георгиевны, притом сызмлада, было всего-навсего выживание, по типу своему – волчье-гражданское, страха ради и не знающее жалости.
Впрочем, бывает ведь так, что время требует появления людей, наиболее способных к одной лишь профессии. Нет, тогда это была не должность педагога или просто школьного учителя, а профессия другая.
Страх перед неудачей и крахом цивилизации, перед ростом преступности начал всё резче проявлять себя и обостряться во всём мире, но особенно в России к концу девятнадцатого века. Требовалось множество сыщиков и полицейских, и раз все вокруг говорили, что мир рушится и для его спасения нужна огромная полиция, сплочённая, как армия, то гимназистка Тоня, как и многие, в глубине души мечтала о том, чтобы незаметно встать в её ряды – в качестве сыщика, например, а почему бы и нет?
Потом она была ещё молода, вернее, была запоздало юной, а миропорядок, тот, всё же перевернулся и рухнул, но вскоре затем утвердился и застыл в качественно новом состоянии, встав вверх ногами и вниз головой, но как-то даже устойчивее, а со временем – и надёжнее прежнего.
Правда вначале она испытала весь мёрзлый ужас разрухи, ей казалось, что их стирают с поверхности земли грязной тряпкой. Процитирую кратко Н. Берберову: «Петербург. 1919 год. Сугробы. Тишина. Холод и голод. Вспученный от ячменной каши живот. Немытые ноги. Окна, забитые тряпьём. Жидкая сажа печки…»[83]83
Н. Берберова, рассказ «Аккомпаниаторша».
[Закрыть]
А затем начался захватывающий период с двадцатых и до войны, когда тайная полиция, анонимная, грозная, всех замораживающая и гипнотизирующая, внушающая самими своими заглавными литерами (ЧК, ГПУ, НКВД) почтительный ужас, искала и находила тех своих скромных соработников, которые были готовы, служа ей под знаком других профессий безымянно (они считали, что именно безымянно, а не анонимно), явить свою верность родине и новому режиму. Антонина всегда, в разных учебных заведениях и классах, была если и не тайно, то не вполне явно именно полицейским педагогом, а вообще-то – обычным членом партии. Подобных людей многие ненавидели, но поневоле уважали и боялись.
Далеко не все в её кругу служили и там, очень многие предпочитали подобной «службе» другие дополнения к основной работе – идейность, восторженный идеализм в сочетании с полным отходом от реальности. Но все они были людьми моноидеи, совершенно абстрактными, «социально очищенными до стерильности». Рассудком – от пережитков христианства и представлений прежней среды, а сердцем – от чувств-бактерий вроде жалости[84]84
Речь идёт не о членах партии вообще, а именно о старых (примерно с 20-х гг.), но далеко не обо всех, а только о тех, кто и в 50-е остались сторонниками жёстких репрессий.
[Закрыть].
Сама она так и осталась в моей памяти мыслеобразом, плоским спектром[85]85
В старом значении слова – «призрак» (от лат. spectrum).
[Закрыть], чем-то вроде ходячей идеи, принявшей образ старой дамы, внешне похожей на Н. К. Крупскую в последние годы жизни…
………………………………………………..………………………………
Расписание школьного дня было у меня в четвёртом классе завидным, прогуливать уроки я могла, сколько хочу, но домашние задания, невзирая ни на что, продолжала делать под наблюдением мамы. Арифметика с её особенными, ещё гимназических времён задачками про поезда, идущие из города Н. в город М., и всем её прочим, загадочно-нелепым, но и невольно заставляющим соображать антуражем (захламлённым, но аккуратно разбираемым и раскладываемым по полочкам) мне даже чем-то особенно нравилась. Это было похоже на упомянутую выше игру в «холодно-жарко», и было здорово, если удавалось найти ключик. Дома я – плохо ли, хорошо ли – притворялась прежней весёлой Иринкой ради мамы.
Но на самом деле всё было ужасно, меня по-прежнему выставляли из класса, били во всех его углах (при этом на глазах у всех!) и грубо обзывали вслух с молчаливого одобрения Антонины девочки из отряда, оставшегося ей верным.
Эти девочки ни с кем не выясняли отношений, ни исподтишка под партой, ни прямо, что было бы вполне возможно по дороге в школу или домой. Они ни с кем не соревновались, они просто хотели стать юными пионерками, такими как Тимур с его командой и другие. И они больше и горше остальных плакали во время гражданской панихиды вождя. Среди них почти не было ни второгодниц, ни малышек, ни четвёрочниц, ни троечниц. Первыми среди них были наши отличницы и ещё имелись две-три таких, как Нина Тихомирова, по прозвищу «Копчёнка» (его дали ей мальчишки после объединения).
Нина была некрасивой, ничем не выделяющейся девочкой из бедной семьи. В её лице и в какой-то неправильной, ссутуленной, хотя и обычной фигурке преобладали тона и пятнышки разных оттенков одного и того же цвета (привычного рыжевато-коричневого наших стираных школьных форм). Глаза, волосы, родинки, веснушки, сам цвет лица – всё в ней отливало жёлто-рыжеватым, но доходило в отдельных тенях и точках до светло– и тёмно коричневатого и там было немного задубелым. Неважно, кем в данный момент работал её отец (или мама) – продавцом, разнорабочим, кем-то из младшего медперсонала (санитары, нянечки). У многих, смотревших на жизнь совершенно иначе, чем она, тоже имелись все эти «родительские параметры», но ничего «такого уж» для них не значили. А для неё, самолюбивой и неглупой, это имело огромное значение. Училась она на твёрдую тройку с плюсом, иной раз поднимаясь до круглых четвёрок, но для неё этого было мало, ведь она стыдилась положения своей семьи и хотела выбраться на поверхность любой ценой.
Это у неё прекрасно и получилось бы самым тихим, настойчивым и мирным образом (в полном соответствии с её фамилией), но только позже – через начальный комсомол и работу в летних легерях пионервожатой начиная с шестого-седьмого класса, но ей не хотелось ждать, она торопилась. Нервозная обстановка в классе и ветер (а также и упомянутый вектор) перемен, которые внезапно возникли вокруг всех нас, приводили её в паническое состояние. И ей хотелось по-настоящему только одного – чтобы всё оставалось по-прежнему. Она была послушной марионеткой Антонины, её «левой рукой» и проявляла себя в поведении (вольно или невольно) грубой, озлобленной, порой и до садизма. Она всё время как бы внутренне кричала кому-то: «Оставьте таких, как я, в покое! Ведь это нас вы теперь хотите обмануть и сделать сумасшедшими!»
(Прозвище «Копчёнка» означало на языке отпетых всего лишь небольшую копчёную селёдку, сравнительно дешёвую закуску, коричневатую с жёлтым брюшком. Впоследствии же Нина Васильевна, уже не Тихомирова, а К-на, работала секретаршей в одном из районных исполкомов.)
Об отличницах же и говорить не стоит, во все времена они делали карьеру и справлялись с этим неплохо. Прекрасно адаптировались они и потом, но надо сказать, что весной в четвёртом, после соединения с мальчиками, наш класс «а» всё же рухнул (и в том числе они).
Вначале его расформировали, сделав из него два, и таким образом многие из нас так естественно разошлись друг с другом, что некоторые из этих лиц навсегда слились для меня с фоном и стали неотделимы от него, а значит, и почти неразличимы. Это, впрочем, обычная участь больших фотографий всем классом в начальной школе.
А мне в тот долгий и одинаковый школьный четвёртый год всё время вспоминались времена более счастливые. По сути дела я жила в страшноватой реальности, а обитала и витала в книгах, в общении с Юной и тётей Соней, с мамой, дедушкой и отцом. И ещё – посреди своих старых ностальгических фотоэпизододов. Вот кое-что из них.
Отголосок
Вот и опять перед глазами возникает лето (ранним утром, спросонок) и выплывающие как из тумана отдельные подробности, а близкий берег моря где-то на заднем плане. Снимки эти – мои пробуждения по утрам, когда в самом последнем сне мне привиделись необыкновенные сады и моря, а веянье прохладного утреннего бриза смешалось с сильным и свежим – запахом? – нет, пожалуй что и ароматом зелёных веток с цветами и плодами.
Сны эти были тонкими, когда слышишь и чувствуешь окружающую реальность и радуешься ей, но ещё совсем не обращаешь на неё внимания. В глубине сознания я догадывалась о подарке, ожидающем меня при пробуждении. Он мог быть веткой сирени и огромным яблоком, мог – веточками со сливами, грушами или с твёрдо-нежными абрикосами или персиками (зрелыми не вполне, у тех не было бы этой грани между твёрдостью и зрелостью, они могли бы шмякнуться). А мог быть и каким-нибудь большим цветком, георгином или просто подсолнухом. И когда я открывала глаза (но при этом находила подарок вовсе не каждый день, а снилось – почти каждый), мне случалось видеть что-то из них на своей подушке у стены. Это дедушка, проходя мимо окна, закинул их ко мне, но непонятно было, как удалось ему попасть так точно и метко, сама я так бы не смогла, да и как мог он при этом не разбудить меня? У окна был стол, и оно не было низким. Правда, моя постель была в полутора метрах от окна и спала я головой к нему, но всё же… может, он просто вошёл и положил, но как же всё-таки мог он так тихо, ведь не скрипнули ни дверь, ни половица.
Так я и утешала, и растравляла себя солёно-сладким ностальгированием о своём «потерянном рае»…
Мне придётся начать с повтора из предыдущей главы: класс «а» стал внутренне неуправляемым, хотя внешне оставался образцовым. Нас должны были соединить с мальчиками следующей осенью, но вышло иначе. В узеньком переулке (соединявшем Владимирский проспект с набережной Фонтанки), который вскоре – при Хрущеве – заслуженно назвали Школьным, хотя тогда, да и впоследствии, он назывался Щербаковым, имелось три школы, наша средняя 216-я женская, поближе к Владимирскому, чуть дальше вглубь – средняя мужская 218-я, а не доходя до Фонтанки, у дома Толстого – отличная английская школа, одна из первых в городе, где одно время преподавал приятель родителей, переводчик Лев Васильевич. (Куда я к тому времени благополучно и перешла бы, если бы не «клеймо», поставленное в «органах».)
В феврале-марте что-то неладное стало происходить и обнаруживаться в 218-й мужской, причём именно в средних классах, среди мальчиков одного возраста и типа с теми самыми, предводительствуемыми паханом Шуркой с усиками (которых на самом деле и не было, одна видимость «на-лицо»). Я не знала, были ли среди них мои «старые знакомцы», но была совершена какая-то кража, заведено дело, затем пошли кровопролитные драки, дошло и до поножовщины. Одним словом, если в нашем бесконтрольном и неуправляемом 4-м «а» видимость приличий как-то ещё соблюдалась, то там дело быстро шло к исключениям из школы и высылкам в колонии.
На состоявшемся заседании роно было принято решение объединить наши школы досрочно, на два с половиной месяца раньше. Были продуманы и меры перевоспитания, в их числе, например, подсаживание самых отпетых за одну парту с аккуратными и хорошо успевающими девочками, чтобы те их морально перевоспитывали (кто – кого, в роно определённо недоучли).
Так как четвёртый «а» класс (Антонинин) там продолжали считать образцовым, то его наградили несоразмерно большим (по сравнению с «б» и «в») количеством второ– и третьегодников, парней лет одиннадцати-двенадцати. Согласно новым веяниям, пока ещё не очень определённым, семь классов среднего образования должны были стать обязательными для всех.
Разумеется, классов сразу стало больше, появились и «д», и «е», а наш «образцовый «а» был для начала переформирован (проще говоря, наполовину разогнан). И так как сведения в роно поступали из круга Антонины, то в классе был оставлен славный отряд отличниц-укротительниц, кое-как разбавленный среднеуспевающими и малышками. Отчего Антонина не воспользовалась случаем отправить меня в соседний класс, оставалось тайной. Приходится, впрочем, предполагать, что она ещё таила надежду расстаться со мной способом, избранным ею первоначально.
Такова была скучная, бюрократическая предыстория вакханалии, начавшейся в классе сразу же вслед за объединением и добавившей мне ещё много унижений и боли. И единственное утешение – что Антонина, несмотря на протекцию и желание трудиться самоотверженно, была всё же отправлена на пенсию с доработкой двух последних месяцев.
Всё же остальное было не к добру и, казалось, конца иметь не могло – действо только начало разыгрываться, и «гром победы раздавался».
Через две недели после объединения, когда каждая из нас получила кличку, девочки, воображавшие себя «отчасти мальчиками» – и среди них я первая, – были биты неоднократно (для меня лично в этом не было ничего нового), но это были ещё цветочки…
Мне предстояло пережить настоящее и полное поражение. В крутящейся воронке вакханалии я в какой-то момент потеряла себя, предала и мою Твилику, и единственную из одноклассниц, с которой мне предназначено было близко дружить в отрочестве, хотя тогда мы ещё только пробовали сблизиться.
Для того чтобы объяснить, как это могло произойти, мне придётся остановиться и ещё раз ввести главу-вставку.
Глава-вставка[86]86Глава не имеет номера, так как на самом деле это только её начало. Продолжение и окончание – во 2-й и в 3-й частях «Вокруг Владимирской».
[Закрыть]. Я начинаю опять становиться девочкой, я не хочу, но меня не спрашивают
В конце апреля мне казалось, что близящееся окончание четвёртого класса (всего лишь через год с небольшим после моей беды) принесёт мне двойное облегчение, так как Антонина автоматически исчезнет из моей жизни, неважно, «уйдут» ли её на пенсию или нет, но начальная школа заканчивалась.
Будущие педагоги сочувственно улыбались мне при встрече, почти здороваясь, жизнь опять, хотя ещё как в игре в жмурки с завязанными глазами, начинала мне немного нравиться…
Однако на самом деле она готовила мне двойной подвох, «ход конём» – и скользкий, почти вертикальный виток с полётом вниз головой и кувырком на своих американских горках. Началось же с того, что в середине апреля нас внезапно соединили с мальчиками (выяснилось, что дело, увы, шло о всё тех же лицах, «Шуркиных сынках и дворюгах»).
Одновременно выяснилось (и это было не менее печально), что сама я, хотя и продолжаю расти – физически ли, умственно, но рост как раз замедлялся, а сама природа взялась превращать меня понемногу вновь и опять в девочку – и уже не малышку, как когда-то. Да, теперь и я тоже (неожиданно, быстро и как-то не обнадёживающе) изменялась.
Нет, я не изменила своему театрику «Кокон», но постепенно начала изменять его, прежде не просто кукольный, а по-своему спартанский, с его по-детски крутолобой прямизной быстрых и лёгких очерков. А следовательно – изменять и ему понемногу. И всё это вместе взятое означало, что для меня наступало не только время становления пола, но и неизбежного превращения из большого ребёнка в подростка. Очевидным это стало только в пятом классе, а началось зимой в середине четвёртого, ещё в девять лет.
Моё превращение в «незрелую юную деву» не имело вступительной и подготовительной фаз. Как-то раз, вечером, ещё в конце осени мама обронила: «Ирочка, у тебя появилась грудь, нет, лифчик пока тот же, детский. Но если вдруг днём тебе покажется, что у тебя… словом, если ты увидишь кровь, то не пугайся, не думай, что ты умираешь и не кричи на всю квартиру, а сразу беги ко мне. А если вдруг меня не будет дома, то запомни – здесь, на полке в пакете лежит всё, что надо. Это у всех бывает в первый раз, и бояться тут нечего».
Мама, видимо, что-то во мне заметила, какая-то перемена уже произошла, а я её и не чувствовала. Мамины слова были мне непонятны, более того, они обижали полным отсутствием сочувствия и тревоги, ей, видимо, было в тот день совершенно не до меня. Я поняла из её слов только одно – что речь зашла «про это», то есть что мама коснулась запретной между нами темы, которой я очень боялась. Придётся всё же разделить эту тему на части, непонятные и не слишком приятные мне тогда по-разному.
Первая из них была проста: как любой «естественный» для тех лет несмыслёныш (тогда «всё это» старались прикрывать листиками), я боялась физиологии. Как ни неразумно это было, я испытывала страх перед «этим», как перед чем-то родственным миру «Метаморфоз» Овидия (книгу эту я, разумеется, не читала, но о некоторых мифах из неё и о печальных последствиях разных превращений слыхала). Сегодня я – это обыкновенная я. А завтра, а после этого? Вдруг я поглупею или даже превращусь в «бегущую вакханку», буду ходить в трансе, с глазами, как пьяные виноградины, утратив также и способность что-либо соображать при этом? А вдруг я заболею (потому что если кровь, то должна быть и боль) серьёзнее, чем кажется маме? Резко изменюсь внешне? Во мне проявится что-то отталкивающее или, наоборот, ко мне начнут приставать как бы уже по праву? Этими опасениями я не стала делиться с мамой, но сильно побледнела, а мама сказала:
– Трусишка! Это же будет не сейчас и не завтра, а вряд ли раньше, чем месяца через три. Да и как же ты не понимаешь, что я объясняю тебе, что бояться как раз и нечего?
Вторая часть (но не неприятие, а непонимание) была связана с моими родителями. С точки зрения любого ребёнка, родившегося на поколение (на пятнадцать-двадцать лет) позже, я была поразительно и даже дико невежественна, раз не проявляла никакого явного интереса к отношениям между полами. Но дело было не только в одном времени, и я никак не возьмусь утверждать, что 90 с лишним процентов моих одноклассниц были столь же малосведущи и нелюбознательны. На переменках под шумок некоторые из них со смехом, тихо рассказывали разные штуки, которые им удавалось подсмотреть, «когда они (родители) ложатся».
Что же заставляло меня с отвращением бежать от участия в подобных разговорах? Я была по натуре любопытна, не так уж и стыдлива, не боялась мышей (и вообще по неопытности мало чего и кого боялась). По-видимому, это было всё же сильнейшее чувство стыда и даже сознание противоестественности. Я продолжала считать себя ребёнком, и это оставалось для меня пока «мерой всех вещей»[87]87
В соответствии с поговоркой «Человек – мера всех вещей» (по крайней мере, для самого себя).
[Закрыть].
Не исключено (ни Павловым, ни Фрейдом), что инфантильность в ребёнке естественна и совсем не противна природе.
А с точки зрения большого ребёнка (ему очень далеко до отрока, но всё равно даже и он стал каким-то реликтовым существом в нашем мире), естественным кажется именно его состояние детскости, девственности. Что не исключает ни влюбчивости, ни пылкости – но качественно других. Ненормальны и пока что совершенно для него не привлекательны, даже страшны – как раз все эти совместные телесные конвульсии и прилипания взрослых. друг к другу (то есть, разумеется, воображаемые после подобных рассказов).
К тому же и мама, и отец росли в верующих и многодетных семьях, в условиях послереволюционных, далеко не в достатке, в тесноте, хотя всё же и не в одной комнате. Их «старосветские» родители из деликатности, а также потому, что так было принято, бывали близки только в те ночные часы, когда дети спали, не болели, не мешали и так далее. Поразительно, как же это у них, тем не менее и невзирая ни на что, всё же была куча детей?
Мои родители росли так, их так воспитывали, они и сами, в общем-то, продолжали так себя вести, будучи, впрочем, людьми своего времени и вполне как все.
Их отношения не вызывали у меня ни тени любопытства, наверное, как раз потому, что имели место только во время моего глубокого сна, как и некоторые их вольные беседы. Вот и иллюстрация, одна из тех фотокарточек, что из-за своей повторяемости и яркости превратились в открытки.
Отец спит на тахте после прихода с работы. Через 10-15 минут он сядет за обеденный стол, а потом мы отправимся с ним на недолгую нашу прогулку. Сегодня он просыпается с трудом, и мама прилегла рядом, чтобы потормошить и разбудить его, а затем они несколько минут побудут вместе в спокойном согласии, отдыхая.
Больше всего это напоминает – в более обширной моей взрослой памяти – какую-то из картин Пиросмани, орнаментально застывшую и в то же время полную пружинно-сжатой динамики. Яркий, бежево-рыже-оранжевый, крупный узор обивки тахты, два свободно раскинувшихся тела, контуры которых так взаимно соответствуют (то ли продолжая друг друга, то ли продолжаясь одно в другом), как будто они вместе спокойно и медленно плывут в ровном течении реки, лёжа на спине.
Это очень красиво, но, опять же, как и картины Пиросмани, чуточку смешно (в своём одновременно дон-кихотском и грузинском избытке слишком неземного благородства и в высшей степени земной, изобильной и плотской красочности). И выглядит это не то чтобы современно или несовременно, а вне-временнно, может быть, и архаично.
Да! И глядя на это, я, ни о чём таком, в том числе и о Пиросмани, толком не знавшая, понимала только одно – что они любят друг друга. И что любовь их напоминает мне какую-то картину, по-своему прекрасную и похожую на плывущий орнамент ковра, но что к этому нельзя прикасаться пристальным взглядом, так что даже и любоваться можно только сквозь ресницы и вскользь…
О третьей причине неприятия темы «про это» начиная с восьми-девяти лет и дальше, придётся рассказать позже, когда речь пойдёт о первых влюблённостях и о смешной и грустной истории моей первой любви. Отчего? Да просто потому, что до этой любви, случившейся в конце пятого класса, я как-то об этом старалась не думать, «пропуская мимо ушей».
Но в конечном итоге вышло именно так, что эта неровная полоса созревания и пробуждения, пришедшаяся на весну – лето четвёртого и раннюю осень пятого классов, предала и доконала меня самым низким образом. И что она-то и оказалась той ахиллесовой пятой (правильнее в данном случае, кажется, грудью амазонки?), которая и решила дело так, что продолжение случившегося у памятника императрицы ничем хорошим для меня закончиться не могло.
Когда второгодники из группы «пахана Шурки» (а также им подражающие и подобные) появились в нашем 4-м «а», они стали раздавать всем – а мне одной из первых – клички и издевательские тычки, моральные ли, физические, но при этом всегда скверного свойства. И тут-то мне пришлось почувствовать себя никакой не амазонкой, а маленькой затравленной собачкой среди здоровенных и озверелых псов.
Вставка прервана
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.