Текст книги "Гербарии, открытки…"
Автор книги: Ирина Листвина
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)
Удивительна была эта мамина способность упрощать и облегчать жизнь близким. И ещё – расширять их круг, собирая их вокруг деда, как в небольшое, но всё же гнездо. И становиться при этом самой – всё более любимой ими всеми, своими и дедушкиными братьями, сёстрами и племянниками, только об этом… как-нибудь потом.
А сейчас – время и место болезни, которая как будто проходила, сглаживаясь, а на самом-то деле старалась нас с мамой обмануть. Свинка, похоже, закончилась, прошла опухоль, сгладились отёки на шее, не стало температуры по ночам, осталась лишь небольшая по вечерам. Но сохранились остатки раздвоения ночного сознания во сне, когда, что бы со мной по сюжету сна ни приключалось, «я-сознание» смотрело на это откуда-то сверху, со странным безразличием и не вмешиваясь. Такие сны были, впрочем, короткими, но вспоминались утром с каким-то щемящим и жалким чувством.
Я снова стала ходить в школу, но чувствовала себя там посторонней и как будто принимала участие в сложной и крайне неинтересной игре, утратить внимание к которой было опасно. И я была очень сосредоточенной и внутренне сгорбленной, как Кай в угодьях Снежной Королевы. Но всё труднее было следить, не утрачивая нить и слышать, не переставая слушать. Так продолжалось не больше десяти дней, за которые я успела схватить три тройки, двойку и две единицы – последние по поведению и за невнимательность. При подведении итогов первой четверти мне их зачли, а вторую и больше половины третьей я проболела.
На десятый день после выписки, в среду, придя из школы, я собралась в магазин за молоком. Пока я одевалась, меня вдруг слегка зазнобило, потом я взяла в руки бидон и сунула в карман кошелёк с мелочью… а потом больше ничего и не было.
Где-то далеко внизу промелькнула девочка, лежащая на полу и на меня слегка похожая. Отдалённо послышался дребезг пустого бидона, катящегося по полу…
Через некоторое время моё сознание (но не я сама) очнулось и оказалось – «в положении лёжа» – на плоской поверхности, напоминающей тонкую стеклянную крышу нашего мира[115]115
В состоянии клинической смерти люди чаще видят тоннель, но Ира всего лишь долго пробыла в состоянии глубокого шока.
[Закрыть], освещаемую тихим прохладным светом (он был прекрасным и грустным). И выяснилось, что мир, в котором я жила всё последнее время (порядком мне опостылевший и утомивший до крайности) остался внизу под стеклом. Негромко и издали пели птицы, и кто-то очень знакомый сказал: «Сейчас ещё только светает, и ты хорошо отдохнёшь. Ты успеешь выспаться и окрепнуть до…» – тут голос умолк. Мне было необычайно хорошо в этом кристально тонком забытьи «на крыше», я отдыхала телом и душой, забывая обо всём. Я попала в открытый воздушный аквариум, полный отрешённого и внятного света с холодноватым теплом, со мной тихо и тоненько говорили хрупкие, неяркие цветы, а отвечать было не нужно…
Диагноз, первоначально поставленный в больнице Раухфуса гласил: «Состояние шока, послепаротитное осложнение. Нейроинфекция?» В ответ на звонки родных и знакомых справочная два дня отвечала: «Состояние тяжёлое».
А потом я проснулась в больничной палате, ничуть почему-то этому не удивившись, но никакого безразличия ко всему больше не было. Была только непривычная слабость, не хотелось вставать, но я очень обрадовалась маме, настоящим цветам на тумбочке и простому здешнему лучу солнца. На все вопросы я отвечала, но вначале тихо и осторожно, как бы ещё приходя в себя, на всё вокруг смотрела с интересом (гораздо более живым, чем в последние месяцы), но реакция оставалась немного замедленной. Впрочем, я дышала полной грудью и чувствовала, что начинаю выздоравливать. И это так же верно, как то, что начиная с апреля (ещё до Се-ева) я медленно и неуклонно заболевала.
Через неделю я встала и сразу подружилась с Жанной, девочкой моего возраста, мы с ней были одни в этом изоляторе. Она тоже попала в него по вызову «скорой помощи» и без сознания. Из разговоров с ней я узнала, что её мама несколько раз пыталась покончить с собой, а в тот раз решила умереть в ванной вместе с дочкой. Она открыла газ в колонке, но, уже теряя сознание, вытолкнула девочку за дверь, громко закричав, а потом снова закрылась на крючок. На крик прибежали соседи, и в конце концов они с дочерью попали в разные больницы. Очнулась Жанна значительно раньше меня, а если бы я пролежала без сознания ещё сутки, меня перевели бы на нейрохирургию.
В больнице я пробыла довольно долго, брали анализы крови из вен, часто возили на «скорой» на обследования и консультации, мама бывала у меня каждый день. Мне долго не могли поставить окончательный диагноз, только из-за этого я и пробыла там почти полтора месяца (на две недели больше, чем Жанна). За это время я пришла в себя, но долечиваться предстояло дома.
О больнице достаточно просто повторить строки из «аллюра» начальной[116]116
Первой, см. «Из Екатерининского сада».
[Закрыть] главы: «…Приходя в себя с трудом, я впервые более чем за полтора года, прошедших после случая с Валентиной и “тётей” Алей, жила наконец-то обыкновенной и даже обыденнейшей жизнью. И чувствовала себя просто девочкой, а не поднадзорной, подозреваемой в чём-то злоумышленницей, помогала умывать и кормить замурзанных, одиноких малышей. Я часами рассказывала им сказки, а им было всё мало, они ходили за мной и требовали ещё. Это был пик когда-либо достигнутой мной в жизни популярности. Но я как-то этого и не заметила (при всём самолюбии), ведь мне нужны были тогда лишь отдых и простое человеческое тепло…»
В больнице, впрочем, шло выздоровление неполное и «больничное». Она оказалась всего лишь промежуточным мирком – но зато как не похожа она была на мой предыдущий школьно дворовый мир! И за это я, девочка из благополучной семьи, полюбила вспоминать её, эту больницу. Пускай я не умела быть хорошей, пусть, умывая и одевая малышей, помогая их кормить, я всего лишь с радостью подражала маме и давала волю девочке в себе, для которой отношения с малышами были простыми и естественными (а не чуждыми естеству, как многое из накопившегося во мне к тому времени).
В больничной жизни были и другие непривычные радости, например, посидев со мной, мама уходила, а позже приносили оставленную ею передачу. К тому времени перед скудным общим ужином, после которого пили чай или молоко в одной палате с малышами, передачи были уже у многих. И когда за чаепитием я угощала их, а они отвечали тем же, и мы делились своими котлетами, пирожками и печеньем, то после общей невкусной каши-«обязаловки» у нас бывали застолья, как в гостях. Мы тихонечко пели, я рассказывала сказку, кто-то из них вспоминал смешное, а кто-то – два слова о доме. И дав нам на это полчаса, нас разгоняли.
Застолье это не было весёлым, больничные стены недаром были так тускло и бедно окрашены, это был переходный мир со своими лестницами – кто-то выздоравливал, а кто-то нет, и никто толком не знал, что с ним будет дальше. Но по сравнению с моим предыдущим общением (общением? Сплошным столкновением с подвохами!) всё это казалось тихим, грустным и непритязательным счастьем.
С Жанной мы были совершенно откровенны, мы не играли с ней в игру «чёрного и белого не называйте». И если обе мы и не услышали друг от друга ничего особенно ободряющего (каждая говорила о своём), то мы всё же сделали радостное открытие: откровенность возможна, в изоляторе нас никто не подслушивал, не перетолковывал и не обсуждал. И мы оказались способны понять друг друга не хуже, чем Козетту из «Отверженных» или маленькую героиню фильма «Козлёнок за два гроша».
Взрослые были строгими, ласковое слово от них слышали только те, к кому никто не приходил, или самые хорошенькие из малышей. Но они не были и грубыми, были с нами осторожны, даже бережны, ведь они желали нам выздоровления, а не ставили оценки. И получилось, что именно этот промежуточный и временный мир, в котором не задерживаются, впервые твёрдо научил меня добру. И дал представление о человечности без подвохов и хитростей. Да, дедушка и мама учили, а он – научил.
Чтобы было понятнее, вот пример: тарелка супа Пелагеи Андреевны (если я возвращалась из школы, а мамы и тёти Мареи дома не было), казалось бы, тоже была добром, но каверзные вопросы и подвохи, прилагавшиеся к ней, делали суп почти несъедобным. Вернее, его хотелось проглотить как можно быстрей, а из-за этого приходилось есть медленно и неохотно, оставлять полтарелки – и, еле поблагодарив, убегать.
Нет, ещё нельзя было и помыслить о том, что скоро всё должно измениться, – но всё уже начинало меняться само… И ещё в больнице со мной призошли две удивительные вещи.
Прежде всего перемены к лучшему были во мне самой; и однажды в строгой отрешённой тишине, оставшись в изоляторе на несколько дней одна после выписки Жанны, я внезапно и ясно ощутила отрока в себе (см. Отступление 3-е), но не того, вернее, ту, которой я могла бы или смогу ещё стать, нет – ту, кем я, наоборот, вместе с Твиликой не стала.
Это было больно, но Ина во мне проснулась, и оказалось, что она выздоравливала со мной и выросла во сне. Как странно и грустно-радостно было сознавать, что это несбывшееся всё-таки есть во мне, что оно не проявилось (и быть может, даже и не проявится ни в чём), но оно есть и утверждается в глубине моей души. А значит, я уже не только бедный подросток («великан» и «маленькая собачка»), значит, всё же начинается отрочество, а вслед за ним, может быть, и юность (надежды юности…).
И ещё – я внезапно снова сблизилась с мамой. Я всегда понимала, кем она была для других, но в первую очередь для меня. Но моё понимание было неполным, небрежным, а порой и грубо ревнивым, собственническим. Я не только ревновала её к другим, а хуже – я сравнивала её с собой. И так как на её фоне я всегда проигрывала и внешне, и внутренне, то я отмахивалась от этого чувства, как могла. И всё более отдалялась от неё, от своей любви к ней и её – ко мне. При этом я гордилась тем, что вырастаю, взрослею, перестаю «размазывать чувства» и быть как маленькие.
А по ночам в больнице я просыпалась со слезами на глазах, шёпотом твердя: «Мама, мамочка». И если она на десять минут опаздывала, сердце моё замирало от страха, и я понимала, кого я люблю больше всех и так, что не могу любить сильнее…
После выписки оказалось, что я заметно похудела и могу смотреть на себя в зеркало без былого ужаса, даже без неприязни. Однако была несомненна и одна странность: я как-то не так легко и ловко, как прежде, чувствовала себя в собственном теле. Не то чтобы оно не подчинялось мне или подчинялось со скрипом, но былой подвижности и быстроты, какого-то естественного скольжения больше не было и легко нарушалось равновесие.
Отголосок
Это проявлялось только в досадных, как-то даже и не запоминающихся мелочах, до тех пор пока мы с мамой (мы пока что всюду бывали вместе, как в детстве) не отправились на каток. Был отличный, слегка морозный день. Коньки никогда не были моим любимым занятием, фигуры давались мне с трудом, как па какой-то малопонятной мазурки в кружке бальных танцев (в который я и не ходила). Но скользила я лет с шести довольно свободно и никогда не мёрзла, кататься было в общем-то приятно и легко.
Но в тот раз произошло нечто ужасное: выяснилось, что я разучилась держаться на льду и скользить. Если раньше я была как немножко разлапистый утёнок, который пока мелко плавает, но скоро, наверное, поплывёт, то теперь я чувствовала себя безногой. Мама, катавшаяся неплохо, пыталась меня вести, как в танце, осторожно и медленно, но я всё время валилась на неё. Так прошли мучительные пятнадцать минут, и мы снова оказались в раздевалке. Когда я сняла коньки с оледеневших и бесчувственных ног, маму поразил их жёлто-белый, неживой цвет. Через некоторое время ступни отошли, но потом нередко от холода так белели у меня и пальцы рук. Невропатолог в поликлинике сказал, что это обычное осложнение после болезни, всего лишь ангионевроз, который постепенно пройдёт.
Выздоравливая, я узнала, что разучилась и бегать. Обычную стометровку, которую и раньше выполняла не блестяще, я не могла пробежать «за время» и в помине. С прыжками дело обстояло сложнее – по вдохновению я по-прежнему могла запрыгнуть куда угодно, но по физкультуре планка встала на троечку. Только руки, шея и голова остались прежними и всё умели, а со всем остальным что-то было в разной степени и мере не так, хотя в глаза это особенно и не бросалось.
Мама взялась за меня как следует, и первые два месяца обе мы обращали мало внимания на учёбу (вторую четверть я закончила условно на сплошные тройки). Я ходила в бассейн три раза в неделю, крутила только что появившийся тогда обруч хула-хуп вокруг груди, талии, бёдер, я неуклюже, но упорно «брала, как барьер» скакалку. Мы с мамой обе делали множество упражнений по лечебной физкультуре чуть ли не часами, мы танцевали под музыку вместе и врозь, хотя поначалу и это у меня не шло.
Так как теперь я с трудом могла держаться прямо, а мама считала это очень важным, то первый месяц после выписки я носила корсет, а потом спина окрепла, но мама оставила его и всё время следила за моей осанкой, пока я не выпрямилась окончательно.
Но только летом на даче в Васкелове, не вылезая из озёр и леса, я в конце каникул вновь стала чувствовать себя в своём теле естественно, а не как в платье с чужого плеча. Хотя всё же менее свободно и ловко, чем прежде.
Кое что всё же осталось навсегда – медлительность, иногда вплоть даже до заторможенности, головокружения и головные боли, неприятие сильных холода и жары, быстрая физическая утомляемость… Так изменилось моё тело внутренне, в нём словно стал менее устойчивым один из центров регулировки – он был не нарушен, не сломан, а именно поколеблен, ослаблен. Внешне же после болезни оно изменилось только к лучшему, как и у всех девочек, прошедших нижнюю точку своей подростковой кривой.
Если бы происшедшему со мной противостояла одна лишь моя воля (а она была ослаблена происшедшим сильнее, чем тело), то последствия болезни были бы куда печальнее. Но противостояла – мамина воля к моей жизни, и если при обучении «её наукам» эта воля только мешала и раздражала, то теперь всё обстояло иначе. Мы с ней жили и дышали в унисон. Удивительно, сколько такта и ненавязчивой нежности было в её приказах во время этих непрерывных тренировок, как она берегла мои силы, как своевременно останавливала, давала переключиться и отдохнуть, а потом всё начиналось снова.
К концу зимы мамой было решено, что теперь можно обойтись без корсета, но без лыж и плавания в бассейне – нельзя никак. И что велосипед мне ничего не даёт, только утомляет. Зато последующие три года (с шестого по восьмой класс) мне пришлось заниматься художественной гимнастикой для начинающих, в которой было много восстановительного и выравнивающего, как в аэробике, вошедшей в моду значительно позже…
………………………………………………………………………….……
Итак, я много времени пробыла на больничных, долго ходила в школу нерегулярно, по четыре-пять дней с большими перерывами, и вернулась в неё только в середине февраля, когда самое худшее было позади. Оказалось, что на занятиях я почти ничего не понимаю, но способности мои не пострадали. Всего лишь три-четыре недели упорных занятий по вечерам с отцом помогли мне понять и связать всё, уже пройденное классом по математике и другим предметам. Хотя сложности с задачками давали себя знать ещё долго. Но отцу теперь можно было спокойно задавать вопросы, а с остальными предметами, как с интересными – историей, ботаникой, так и не очень – географией, домоводством, меня выручали память и язык, как и прежде. Вообще благодаря болезни мой случай как бы перешёл «из Гришиной группы в дяди Сенину».
И все вокруг – и новенькие, и педагоги – больше ни в чём не подозревали меня, даже сочувствовали, но как-то утратили интерес. Все, кроме милой литераторши Евгении Николаевны (Евгеши); она два раза навестила меня в больнице и просила писать сочинения «специально для неё». Начавшись так, эта дружеская игра в сочинения продолжилась до конца школы.
В конце третьей четверти (у неё и был-то только конец, остальное было пропущено), получив по одной-две осторожных четвёрки далеко не по всем предметам, – пятёрки ставить учителя мне стали много позже, памятуя о тупости, прявленной осенью, – я перешла в категорию полу-четвёрочниц и так эту четверть (пока условно, авансом) и закончила.
В марте я всё ещё думала только о физических упражнениях и учёбе, довольствуясь тем, что все меня забыли и немного сторонятся. И только в четвёртой четверти я наконец вернулась в пятый класс «б», с недоумением обнаружив, что он утратил былую «силу» и изменился к лучшему не меньше… нет, пожалуй, больше, чем я.
Новенькие образовали несколько групп по три-четыре человека, а старое «ядро» класса разбилось на осколки и прозябало в ином, не слишком престижном статусе. Неожиданнее всего оказалась несхожесть, а порой и противоположность интересов и мнений этих кружков. А ведь прежний наш класс, отличался ли он примерным (при Антонине) или отвратным (после слияния с «уголовкой» из второгодников) поведением, всегда был единым целым, «коллективом в полном смысле этого слова».
После болезни в положении новенькой оказалась скорей уж я, мне нужно было заново знакомиться и выбирать. Нужно было принять, что при новых учителях (которые тем временем тоже всех в классе изучали) царила уже не диктатура и не анархия, а совершенно непонятная, но вполне дисциплинированная демократия.
Группа из старого класса не так уж и изменилась и вела себя, казалось бы, почти по-прежнему, но до определённого предела. Если кто-то из них теперь пытался приставать ко мне, как раньше, то после первой же по-настоящему грубой выходки получал от «властей» единицу по поведению. В свою очередь, и мне гораздо меньше и реже хотелось связываться с ними, и только раза два или три за последнюю четверть пришлось всё же дать им язычком сдачи «наотмашь», но этим дело и ограничилось.
Закончила пятый класс я в среднем на четвёрки, ни с кем пока не сближаясь. Мне нужно было окончательно выздороветь и во многом в себе и вокруг разобраться.
Поэтому к (уже) шестому классу «б» я вернусь, но – после рассказа о возникшей из простого знакомства дружбе с Юриком-вторым, а также о лете и о разном.
Глава девятая. Моя дружба с Юрой Коновязовым(между Спасо-Преображенским собором и Инженерным замком). Мамина непростая вераПосле больницы я, как в детстве, снова была «маминым хвостиком» – куда она, туда и я. Её жизнь по утрам стала легче, продукты покупались без очередей, мимоходом, рядом «установились» магазины и рынок. И раз уж она могла позволить себе петь где-то по утрам, она остановила свой выбор на двух хорах – Ленинградского радио и Спасо-Преображенского собора, который находился в четырёх троллейбусных остановках от нас.
Мне там по субботам (тогда ещё не выходным) показалось слишком строго и торжественно. И я в него вслед за мамой не вошла, но и побыть одной было неплохо, ведь стояла «демисезонная» весна. И вокруг было столько интересных мест, Летний сад и Инженерный замок например. Но маме не хотелось оставлять меня, в ней ещё так нуждающуюся, одну.
Поблизости, на Пестеля, жила с мужем и сыном Юрой её близкая приятельница Ариадна Иосифовна Коновязова (впредь называемая здесь тётей Адой). Она по субботам на рассвете возвращалась с дежурства к своим домашним заботам, начинавшимся после сна до полудня и чашки кофе. Но перед тем как лечь, она уделяла полчаса Юриному вставанию и завтраку. А пока она отдыхала, он занимался дома и выходил пройтись.
Гулял он при этом не один, а со мной, так было решено обеими мамами, да и кофе днём они пили вместе с нами, а иногда встречались семьями и по вечерам.
Это была моя вторая по счёту и последняя братская дружба с мальчиком моего возраста, она была в силе года два-три, да и потом (с перерывами) привычно продолжалась до двадцати двух лет. В ту весну мои отношения с мальчиками были уже как-то поколеблены и вывернуты – и из-за вакханалии в классе, и из-за перемен во мне самой, о которых речь уже была (и ещё будет впереди). Но с Юрой всё было иначе, с ним было так же просто и хорошо, как и с первым моим другом, Юриком Скворцовым. Прежде всего мы были с ним товарищами по несчастью, в наших отношениях как бы продолжалась «моя больница», вернее, то хорошее в ней, что помогло мне встать на ноги совсем недавно.
Юра болел много дольше, он перенёс полиомиелит года за два до того, как заболела я. Выздоровление шло трудно, он долго занимался «в надомной школе» и нигде не показывался. И если бы не его мама, которая была талантливым хирургом, начинала на фронте и сохранила с тех времён друзей, он мог бы и не выкарабкаться.
Но он уже выздоравливал, ходил без костылей, начинал бегать (на лечебных тренировках), он был волевым – в отца, Николая Леонидовича, военного в звании полковника. К тому времени у нас (у него через два года после пика болезни, у меня – через полгода) было полно трудностей и единое стремление из них выбраться. Из-за полиомиелита он перестал расти, был намного ниже меня, и я невольно воспринимала его как младшего брата (как когда-то было с соседским Юриком, который был и меньше, и немного младше). Он сначала принял это легко и как бы опирался на меня, но на самом деле мы были сверстниками, а он был мужественнее, он играл в капитана.
В моём отношении к нему всё время переливалась струйка горячей жалости, а родных братьев и сестёр у нас обоих не было. В остальном же это была почти обычная (до того момента, когда Юра, окончательно поверив мне, уже не хотел таить в себе боль, как прежде Жанна в больнице) зимне-весенняя дружба детей-подростков – с играми, снежками, сугробами, горками, вылазками в «таинственные закоулки» поблизости, ручьями, лужами, люками и всевозможными сюжетными игровыми выдумками на ходу. Весной мы играли вблизи Фонтанки и коротких мостов вокруг Инженерного замка, у луж и ручьёв-однодневок, и Юрик мастерски строил «кораблиный» флот (из щепок, палок, из чего попало), он вырезал, обтачивал и устанавливал перочинным ножиком их палубы и мачты, на них появлялись паруса и флаги (тоже его работы). Его любимыми книгами были «Таинственный остров» Жюля Верна и «Остров сокеровищ» Стивенсона. Суда наши уплывали, а мы бежали им вслед, цепляли «баграми», не давая течению унести их далеко, помогали им повернуть куда надо. Но иногда их всё же уносило, и тогда Юрик на короткое время бывал в отчаянии, почти в бешенстве, но никогда не злился при этом на меня, помня, что я девочка, хотя в чём-то и мальчик, то есть друг. А я в такие минуты ещё сильнее жалела его. Но он оставался в этих «речных» играх капитаном флота и ведущим. Хотя он часто принимал участие и в моих исторических сценках (Инженерный замок!) из «Кокона» с сюжетами из «Трёхсотлетия дома Романовых» и с примесями самых разных сказок. Впрочем, воспринимал эти игры с несколько снисходительным интересом, но и моя увлечённость ими была уж почти на исходе.
В сущности, ведь когда-то я, сама того не сознавая, жалела так и Юрика Скворцова – за то, что бабка у него ведьма, а дед повесился на крюке, за слишком серьёзный, как бы на чём-то внезапно остановившийся, немного пустой взгляд чёрных, круглых, отцовских глаз. У Юрика-второго такого взгляда не было, зато у его отца глаза были серые, но с таким же пристальным и при этом пустым, как бы отсуствующим взором. (А смотреть ему в глаза было отчего-то тяжело, гораздо тяжелее, чем нашему соседу Владимиру Васильевичу, отцу Юрика-первого.)
Их небольшая, удобная и просто, но хорошо и не дёшево обставленная квартирка на Пестеля близ Фонтанки, с кабинетом-спальней, комнаткой Юры и столовой, имела в себе что-то казённое, несмотря на светлые обои в цветочках и обилие цветов в горшках и вазах, обжитость и в общем уютный вид. При этом не только чувствовалось, что работа заставляет хозяев отсуствовать сутками на дежурствах, но было и что-то ещё в натёртых до блеска полах, в самой аккуратности, выдержанности. В расстановке разных предметов и вещиц присуствовала непонятная холодность, какая бывает разве что в номерах новых гостиниц.
Внешне родители Юры были хорошо подобранной парой, он держался с ней шутливо, со снисходительной мягкостью, она, несомненно, любила его (но как-то нервно и украдкой). Но так как профессии у них были очень разные и каждый с головой ушёл в свою, какая-то натянутость порой бывала заметна в них, и проскальзывала она всегда быстро и неожиданно, как порыв сквозняка.
Твилика поместила их обоих в разряд элефстонов, но не парных (она знала, что бывают и такие), однако тётя Ада была элефстонкой, как все, и даже лучше – симпатичной, приветливой, интеллигентной, а вот он – у него были не вполне понятные отклонения. Впрочем, с точки зрения мамы, да и всех посвящённых более чем понятные – он не только был военным «до мозга костей», но и пил (далеко не каждый вечер, как Владимир Васильевич в бытность свою цеховым мастером, а запойно) – раз в месяц на сутки-трое. Зато во всех остальных отношениях – прекрасный семьянин, типичный работник военного ведомства, серьёзный, точный и целеустремлённый, хорошо воспитанный, а по происхождению – из потомственной, не менее трёх поколений военной, то есть выслуженно дворянской семьи.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.