Электронная библиотека » Ирина Листвина » » онлайн чтение - страница 24

Текст книги "Гербарии, открытки…"


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 17:46


Автор книги: Ирина Листвина


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)

Шрифт:
- 100% +
2. История Юрика К

Прошло два года со времени весны 54-го, было выпито много послеполуденных чашек кофе у тёти Ады и вечернего чая у нас на Владимирской, накопилось немало совместных театральных просмотров, концертов и поездок в Зеленогорск (на их ведомственную дачу). Мы с Юриком равноправно участвовали в этом, и было уже столько катаний на финских санях и лыжных прогулок вдоль залива.

Дружеское семейное знакомство окончательно установилось (хотя и не перешло в дружбу мужчин, они в отличие от жён так и не сблизились).

…Итак, прошло года два, когда Юрик (в тот день глаза его вместо весёлых голубых смотрели выпукло и серо, как у совёнка) в одну нелёгкую минуту решил довериться мне – уже как старому другу – и рассказать, как они живут на самом деле. Его расказ ничем не походил на сложившееся у меня представление, так что в моём сознании их дом как бы разрушился, а затем вновь был восстановлен с точностью до мельчайших чёрточек. Но теперь, говоря языком Твилики, это был не тот давно знакомый дом, а узилище бедной, пленной и даже заключённой элефстонки (тёти Ады) и пещера тайного чудища (дракона цвета хаки?). Оказалось, что Николай Леонидович служил в КГБ с середины тридцатых и до конца войны (майором) и только потом был переведён в упомянутое оборонное ведомство по состоянию здоровья. Что он заставил тётю Аду выйти за него замуж ценой временного спасения жизни её родителей (лагерь был заменён им высылкой, но после войны они исчезли и не объявились больше). Что и пил он не как все, а был в запоях страшен, угрожал ей, бил… и что, наконец, она не раз пыталась повеситься и только мысль о бедном Юре её в последний миг останавливала…

Что Юрино заболевание было не просто инфекционным, но в какой-то мере и наследственным[117]117
  Дети хронических алкоголиков нередко наследуют предрасположенность к нервно– и нейро-аллерго-инфекционным заболеваниям, в том числе и таким тяжелым, как полиомиелит.


[Закрыть]
, вначале помогали американские таблетки, но потом они кончились, и он болел до тех пор, пока не перенёс операцию с пересадкой костного мозга всё у того же известного хирурга из Военно-медицинской академии, который вылечил и дядю Сеню.

Всё рассказанное им было тайной, моя мама ничего не должна была знать, а тётя Ада – и не подозревать, что я теперь знала, какая судьба у неё на самом деле. Для меня это было одним из, как я думала, последних и затихающих громовых раскатов уходящей (казалось бы, даже прошедшей) эпохи. Я любила тётю Аду и Юру, более того, я поняла, отчего с самого начала так жалела его (не просто, а по-братски), с той самой весны 54-го, в которую сейчас и вернусь.

(Но когда, кажется, ещё года через три, я услышала о внезапной кончине Николая Леонидовича, я почему-то вздохнула с облегчением и странно подумала: «Наконец-то, теперь им всем будет значительно легче»…)


Впрочем, пора назад – в весну начала нашей дружбы, к корабликам, как по Фонтанке, плывущим по гораздо более коротким и узким ручьям между мартовскими лужами и люками на её берегах. «На берегах, брегах» – под сенью трёх таинственнейших (но совершенно по-разному) зданий нашего города. Первое из них, известное нам со всех сторон (и даже со всех них «обыгранное») было Михайловским – Инженерным – замком, который был омрачён изначально. Он был старым историческим триллером нашего города, а не просто дворцом (в него можно было помещать, играя в сценки из «Кокона», всё что угодно, например, отречение Анны Леопольдовны и тёмную камеру, в которой её сын Иоанн VI впоследствии провёл долгие годы, чего и в помине не было там на самом деле, или же Мальтийскую капеллу[118]118
  Не нужно путать с Мальтийской капеллой в здании на Садовой (давно ставшем Суворовским училищем).


[Закрыть]
, которая, как я убедилась годы спустя, в домашней церкви дворца, хотя и неявно, но присуствовала.

А неравные по высоте, неровные ступени его сторожевых лестниц ничуть меня не удивляли, это было обычно для средневековых замков (я уже побывала на развалинах одного такого на Тракайских озёрах). Ведь для всех них естественны были католические капеллы, пурпурные комнаты, где когда-то произошло убийство, и даже – каменные мешки. К тому же это был «итальянский замок», не совсем средневековый, а более поздний и пышный (Борджиа etc.), и в нём несомненно произошло убийство Павла I.

Но имелось также и второе, оттуда невидимое, но высокое здание, «осеняющее» всё вблизи Литейного проспекта по мере приближения к Неве и именуемое в нашем городе просто Большим домом, как в Москве – Лубянкой. Это конструктивистское здание не имело в себе ничего исторического, кроме снесённой церкви св. Сергия Радонежского, на месте которой его выстроили. И скрывало оно в себе (в своих подвалах) простую бойню, вроде чикагской – но не скотную, а «человечинную». Его почти нечуемая, как запах, но тяжёлая тень имела ко мне самое непосредственное отношение. И некий голос: «Кролик, беги!» – неслышно повелевал мне обходить его – по ломаной, по кривой… как угодно. Как можно дальше, словно избегая некой направленной силы[119]119
  Направленной, но как? Именно не то чтобы центростремительной, да и не центробежной, а скорее охватывающей весь город по спирали и медленно, спокойно, но целенаправленно тянущей его в это здание.


[Закрыть]
, стягивающей слишком многие судьбы в один тугой, огромный общий узел. И это так и осталось на всю жизнь.

А третье из них было зданием Спасо-Преображенского собора, таким гулким и затенённым, что огромный мамин голос становился в нём просто одним из многих – большого хора. Вблизи него росли отдельные деревья, стояли редкие скамейки – внутри и за оградой. И сразу возникало воспоминание о скверике вокруг Владимирской церкви, ведь и эти крохотные островки зелени тоже были как бы в особой ограде – певучей, затаённой и ничем не нарушаемой тишины…

Остановка на ходу

И снова Юрик К. Отчего таинственные военные чиновники и заплечных дел мастера так любили (брать за себя?) жениться на красивых, умных или, как Ариадна Иосифовна, одарённых девушках из репрессированных семей? Вопрос этот странен, ответа на него нет, да и зачем он? «Похищение сабинянок», да, но ведь сын, мальчик, глаза которого из угла видны на другой картине, «Владимир и Рогнеда» (уже из российской истории), очевидно, испытывал по отношению к отцу чувства, далёкие от сыновней любви…

Тень отца, которого не стало рано, продолжала присуствовать в Юриной жизни, но не по-гамлетовски (или лаэртовски), а с другим, скрытым уклоном. Так, будучи некрасивым и весёлым студентом-медиком, он отчего-то выбрал себе специальность патологоанатома, но этим дело и ограничилось. И ещё – впоследствии он как-то несовременно, тепло и сочувственно, даже утончённо относился и к своей молодой жене, и к матери, как бы пытаясь этой двойной любовью загладить вину отца перед тётей Адой тех времён.

…………………………………………………………………….………….

3. Мамина непростая вера

Так как в обозримом будущем я уже не вернусь к стенам Спасо-Преображенского собора, который впоследствии (годы спустя) станет мне близок, то пожалуй, придётся немного рассказать о непростой вере мамы, приведшей её в собор. Мама была верующей, но не воцерковлённо, она даже не была крещена многие годы после того, как с ней произошло событие, о котором пойдёт речь. Это было одно из многочисленных чудес военных времён, и случилось оно в Сибири, в начале зимы безнадёжного 41-го года.

Мама ничего не знала о блокаде Ленинграда до самой зимы, они уехали перед её широковещательным объявлением. Слухи о том, что сгорели Бадаевские склады и Ленинград «отрезан», докатились до посёлка Кривощёково под Новосибирском с двухмесячным опозданием.

Кстати, моя легкомысленная и ещё почти юная тогда мама заранее не верила ни в сибирские холода, ни в то, что блокада окажется долгой. И взяла с собой (вместо тёплой цигейковой, но не новой шубы) лёгонький жакет из недорогого золотисто-коричневого каракуля, недавно подаренный мужем. Не только потому, что была модницей, просто она не сомневалась в быстрой победе, ведь об этом кричала предвоенная пресса, и ещё там, в армии, были её братья и друзья. (Разумеется, к зиме ей пришлось обзавестись обычным овчинным тулупом.)

Но когда одновременно со слухами о Ленинграде им урезали паёк и вот-вот должны были начаться морозы, она внезапно приняла решение выменять всё, что только удастся, на продукты и в один из ближайших дней отправить посылку в Ленинград. Это желание было мгновенно разделено ещё тремя её молоденькими сослуживицами (мама работала на ТЭЦ лаборанткой). В один из ближайших дней была снаряжена экспедиция, всё было собрано так быстро и толково, что к ним отважились присоединиться двое мужчин постарше, один из которых был с костылём.

Удача сопутствовала им, день был холодноват, но в небе ни облачка, до большого села было километров двадцать, а их подвёз попутный грузовик. Селяне не имели представления о голоде и очень слабое, но высокое – о модных городских вещах, мена была осуществлена быстро и очень выгодно – мама выручила за каракуль и три золотых с камушками кольца два круга колбасы, копчёную оленину и вдобавок банку икры. Их щедро накормили кашей с мясом, и было около трёх часов дня, когда они пустились в обратный путь, вскоре выйдя на новосибирское шоссе, сбиться с которого нелегко было даже ночью.

Дорога шла в гору, а потом плавно спускалась вниз, всё было предусмотрено, часть ночи предполагали провести между двумя или даже тремя кострами, были взяты с собой походные чайник и котелок. Но подъём оказался долгим, темнота наступила быстро, и тут-то ситуация изменилась – вдруг став немыслимой. Из почти невидимого вначале облачка классически, как в «Капитанской дочке» и «Метели», повалил снег, и закрутилась сбивающая с ног пурга. Неопытные путники продолжали идти, сбившись в кучку и держась друг за друга. Дороги они не видели, но позёмка сметала снег и уносила его вперёд, ноги ступали по твёрдому, и им казалось, что они не сбились с пути. Пурга продолжалась не менее двух часов, а потом внезапно кончилась, оставив по себе сильный и пока не утихающий, но попутный ветер в спину.

Прояснилось, выглянул месяц, засверкали звёзды, те самые северные звёзды, которые одновременно несколькими (не особо признающими друг друга) поэтами тех лет были названы «волчьими». И тут обнаружилось, что они давно уже идут вдоль заброшенной узкоколейки и – вот так неожиданность! – как раз подошли к краю обрыва, такого крутого и высокого, что впотьмах он показался им склоном горы, покрытым сплошной массой свеже наметённого снега, иными словами, чем-то вроде остановившейся снежной лавины.

Они уже совсем замёрзли, были как во сне. И так как ветер то ослабевал, то усиливался, разжечь костры не представлялось возможным. Ни вперёд, ни назад пути не было, они посоветовались и решились довериться ветру и своей участи. И по одиночке съезжать по наметённому склону вниз, рискуя при этом провалиться или сломать себе кости. Что было под снегом, был ли он плотным или невесомым и редким, где они окажутся и встретятся ли вообще, было им совершенно неведомо.

Они попрощались, каждый ухватился за свою ношу, и – друг за другом, на спинах и пятых точках полетели с горы. Мамино путешествие было субъективно долгим (по её словам, не менее пятнадцати минут), она летела и падала почему-то очень плавно, как будто что-то сдувало её ветром по этому снегу, не давая ни провалиться в него, ни застрять. Наконец она встала на ноги и обнаружила, что прибыла предпоследней. Все, кроме инвалида с костылём, который кричал им сверху всё отчётливее: «Подождите меня!» – были уже на месте и держались, как прежде, за руки. Все были целы, никто ничего не потерял, только инвалид по прибытии (его задержал костыль) обнаружил какую-то мелкую недостачу денег, но не продуктов.

Ветра и резкого холода больше не было, но и ясная видимость пропала, они были на большой поляне – или прогалине? Сразу же собрали и нарубили веток, разожгли три костерка, растопили снег для котелка и чайника, бросили в котелок приготовленную дома сухую грибную похлёбку и картофель, вскипятили чайник, нашёлся и отсыревший хлеб, они поели, укрылись… И сидя на захваченных с собой дровяных плашках, крепко прижавшись друг ко другу, все, кроме мамы, сразу уснули, еле живые от переживаний и усталости. Было около трёх часов ночи.

Мама, самая чуткая и впечатлительная, заснула только минут через сорок, видела перед этим ясное небо в сполохах огромных разноцветных звёзд (чем-то похожих на северное сияние) и поняла вдруг, что с ними случилось не просто нечто страшное и чудесное, но что они воистину спаслись чудом, спас Бог. Она увидела это прежде всего в том, что все они уцелели (в том числе и продукты для оставшихся в Ленинграде). Таким же чудом, хотя и более понятным, показалось ей слияние воедино участей всех её случайных спутников в ту ночь и их забота друг о друге. Она поблагодарила Бога всем сердцем и уснула.

Утром, на рассвете, они помогли друг другу встать и растереть застывшие, негнущиеся тела, быстро позавтракали, за чаем рассказали по кругу вкратце всё о себе, потом собрались, быстро вышли на какую-то дорогу и вскоре увидели грузовик. Их уже разыскивали, на поиск были высланы три машины, и опять же в том, что их так скоро нашли, она увидела промысел Божий.

До войны, после приезда в Ленинград её родителей (отсуствовавших больше десяти лет), одна лишь религия оставалась запретной и никогда не обсуждаемой темой. Родители остались верующими иудеями, но старший брат Зяма смущённо сказал от лица детей: «Простите нас, нам пришлось вырасти обычными советскими людьми. И давайте никогда больше не говорить об этом». Мама была младшей, родилась за два года до революции, она (как затем и я в своё время) была натурой очень открытой и звонкоголосой. И ещё с шести лет стало ясно, что учить её азам веры опасно, а значит, и невозможно. Это было для родителей тем печальнее, что была она самой отзывчивой и любящей в семье. Им казалось, что скрижали завета в её сердечке уже намечены, пусть предначально и пунктирно. Однако они приняли твёрдое (и возможно, нелёгкое для них) решение не вмешиваться в жизнь и судьбы детей.


…Посылки были отправлены, а о том, что они не дошли, узнали не скоро, после приезда дедушки и тёти Бэбы. Правда, в конце 41-го пришли два письма, датированные октябрём и ноябрём, они были о печальной повседневности, но в них не было ничего особенно тревожного, а потом переписка оборвалась из-за блокады, о которой стало известно по всей стране.

Мама молилась, верила, она была среди русских людей (на работающей и одновременно строящейся ТЭЦ). У них появилась тайная община с церковной старостой (прихожанкой о. Серафима Вырицкого, Верой Георгиевной), где все они вместе молились о близких. Ни священника, ни церкви не было и быть не могло, но Верина подруга Мария стала маминой восприемницей во Христе и учила её молиться. Обе эти пожилые женщины были (до самой своей – почти одновременной – кончины в первые годы после войны) так близки маме, что она ничего не делала без их совета.

Именно они помогли ей, больной, и мне, трёхмесячной, выжить в эшелоне, шедшем чуть ли не месяц летом 44-го из Новосибирска в Ленинград. Они воистину творили чудеса деятельной любви, доставали для мамы еду, носили во время стоянок воду, добывали в кочегарке и тащили тяжёлые совки с горячим дымящимся углем, чтобы нагреть её для купанья… И по их молитвам у моей полуголодной (как и все в их группе лэповок[120]120
  ЛЭП – название проектного института.


[Закрыть]
) мамы не пропало молоко.


Но я опять забежала далеко вперёд. В самом конце сорок второго в Кривощёково из Ленинграда приехали мамины отец и сестра. А за две недели до их приезда (из присланной дядей Зямой телеграммы) она узнала о смерти матери. Однако этот удар только укрепил её веру и заронил в ней намерение как можно скорее родить ребёнка, хотя врачи запрещали ей думать об этом (из-за туберкулёза и дистрофии у неё в любой момент могла пойти горлом кровь) и не давали никаких шансов на благоприятный исход.

Тем не менее она родила меня, сама находясь без сознания, в апреле 44-го в поселковом роддоме, где не было даже постельного белья, пока не привезли из дома. То, что вера её устояла, объяснялось и тем, что она хорошо помнила два любимых изречения своей погибшей мамы (бабушки Симы): первое – «Перед каждой удачной попыткой бывает десять неудачных – твоих или близких тебе людей», и второе – «Потерять деньги значит что-то потерять, потерять здоровье или близких – очень много потерять, а вот потерять мужество значит утратить всё». После родов она пошла на поправку и года за три почти избавилась от туберкулеза. Может, и это было одним из чудес военного времени.

О дальнейшем было в начале первой повести. Все происшедшее с ней мама сохранила в сердце, веру и благодарность Богу не утратила, поэтому-то (а не только из-за стремления петь по утрам) и вошёл в нашу жизнь – постепенно, но относительно рано – Спасо-Преображенский собор. Мне было вначале около шести, потом девять-десять лет, и я воспринимала его скорее как оперу и музей одновременно.

А если серьёзнее, да и точнее, то мне с моим «коконным» воображением он сразу показался похожим на древнего великана-воина в шлеме (Святогора?), с малой дружиной из отроков в маленьких шлемах. А в самом разгаре моей «истории с памятником», да и позже, во время дружбы с Юрой-вторым, мне представлялось порой, что он противостоит и таинственной династической вражде-ворожбе Инженерного замка, и несказанному, не проявленному ни в слове, ни в образе ужасу Большого дома.

И что он хранит в своих островках тишины, как в обширных (древесных? Глиняных?) кувшинно-пещерных угодьях, самые что ни на есть пушкинские «предания глубокой старины»[121]121
  У Пушкина «преданья старины глубокой».


[Закрыть]

4. Васкеловский «лес и хаос» первых лет

…А далее – уж подступает летняя пора, время переезда на дачу и выздоровления, и следующий маршрут ведёт в Васкелово. Это возврат к послевоенному хаосу, к сумбуру перетаскиваемых туда старых вещей и «бытовых предметов» (так потом назывались только приборы). Больше всего это напоминало мне «Федорино горе» и «Мойдодыр» К. Чуковского, которые я любила, но уже переросла.


Дорога от станции шла в гору (горы вообще-то особо и не было, но сама дорога казалась крутой и лысой), с начала весны припекало солнце, а природы по пути мы как-то не встречали. Как и в годы стояния в очередях во дворах-переулочках, мы с мамой тащили тяжеленные сумки, но теперь к ним добавились тележки с имуществом, норовившие сорваться – и в овраг. Наконец перед нами возникал небольшой лесок – рощица, нечто зеленеющее, топкое и прохладное, это были последние пять минут ходьбы. Наш участок был крайним на болотисто-шашечном поле коллективного садоводства, он выходил углом на дорогу и в этот лесок, так что «домой» нас приводила мшистая лесная тропинка.

Дача была для родителей второй молодостью, второй, но настоящей и ещё наивной. Им, видимо, не хватало романтики (это модное словцо витало в тогдашнем воздухе, оно сопровождало поезда дальнего следования на целину, а заодно и поезда помельче, вроде пригородных электричек).

Но для мамы в сущности всё объяснялось проще – тягой к земле (которую наконец разрешили «осваивать») и ожившими воспоминаниями о пригородном смоленском детстве. А для меня дача вначале была антиподом этой «романтики», и в первую очередь потому, что там-то и поблек ореол, которым я окружала родителей всё детство: папа больше не казался сфинксом, а мама эльфстоуном. Они, как и все вокруг, опростились, погрубели, надели сапоги и бесформенные рабочие майки-фуфайки.

Природа вокруг была карельской, озёрной и благоуханной, но нас преследовали комары и дым, которым от них защищались. К тому же в войну земля эта была нейтральной полосой, и на ней в изобилии росла лишь колючая проволока, за которой остались траншеи, ржавые и разбросанные остовы танков etc. А когда отец, который вначале всё хотел делать своими руками, выкапывал землю под фундамент и начинал его закладывать, то наткнулся на скелет молодого немецкого солдата, оставшегося лежать в окопе с каской и автоматом.

Строили дома и разводили сады на глинистом болоте (ну как же иначе, ведь это ленинградские окрестности!), но странно – родители как будто ничего этого не видели. Они не ощущали в этом никакого мрака и первобытно-послевоенного хаоса, как будто не было ни жаб, ни змей, ни твёрдых глыб мокрой глины. А видели каким-то образом дом и сад, некую будущую цветущую, хотя и очень маленькую плантацию. Они с радостью возвратились на десять лет назад, когда всем миром восстанавливали город и страну, им вновь было – ей под тридцать, ему тридцать с небольшим.

Те времена Васкелова, когда строился финский сборно-типовой коттеджик (дополненный маленькой белой верандой), когда ещё не было ни электричества, ни водопровода, а был только кое-как выкопанный им же колодец с оросительными канавками… Когда шла стройка, закончен же был только фундамент (строили остов, ставили крышу и русскую печь) – да, те времена перемешались в моей голове и слились в одно целое. Мы, мама, дед и я, жили во времянке с «ненастоящей» печкой-плитой, очень сильно дымившей.

Мою недавнюю болезнь (но не ограничения и рекомендации врачей) предали частичному забвению, мне разрешали по полдня проводить в лесу и на озёрах с малознакомыми, но «своими» (дети сослуживцев) сверстниками.

Надо сказать, что это была спокойная и радостная жизнь, без особых страхов (хотя один незнакомый мальчик из округи погиб, подорвавшись на мине, бедняга принял её за что-то вроде рогатого существа из сказки). Нас было немного, но теперь далеко не я одна была любительницей строить плоты и давать названия островкам на озёрах. Мы все охотно жили гек-финновской жизнью первых поселенцев и наслаждались ею наконец законно. Первые два лета были и впрямь мирной нейтральной полосой между детским и юношеским отрочеством, остро-подростковый пик был пройден. Почему-то не было ни одиночества, ни близких дружб, ни соперничества, преобладали те отношения, какие бывают на отдыхе, на рыбалке или в лесу – за ягодами-грибами. Нам вместе было спокойно и просто, взрослые вокруг трудились, а мы деловито играли в турпоходы.

Такова была первая половина дня после завтрака и до обеда, с девяти до двух. Зато вторая шла на одном сплошном рывке вместе со взрослыми. Они были в сельском хозяйстве неопытны, но брали трудолюбием и не жалели сил. Мама зачем-то высадила на грядки тысячу двести (!) кустиков клубники простой (саксонка) и крупной, выдающихся сортов. Вокруг недостроенного дома были и клумбы, и цветники, в частности с редкостными по тем временам розами. Вдоль ещё несуществующего забора были высажены в несметном количестве кустики смородины, малины и крыжовника. И всё тот же принцип неведомого финской природе изобилия господствовал при правильной посадке плодовых деревьев, не говоря уж о парниках на огороде и «сплошной картошке».

От прополки, окучивания и подрезания всего этого (особенно клубники) я не очень уставала. Труд был мелкий, кропотливый и чередовался с отдыхом в гамаке. Но когда я ложилась спать, то продолжала (как-то машинально) видеть с закрытыми глазами гряды листиков клубники или, как педантично именовали её некоторые из соседей, садовой земляники. Я и засыпала-то с рябью её усов и листиков в глазах.

А маме эта клубника очень забавно отыгралась потом. В первые два года бесхозно-заготовительной и трудной жизни кусты почти не плодоносили, каждый из них давал лишь по ягодке-другой. Зато как только наступила «эра изобилия и процветания» (дом был построен, электричество и водопровод заработали, цветы расцветали, деревья росли) – клубника внезапно «взорвалась». Бесполезно было непрерывно варить из неё варенье и делать компоты, столько было не перевезти и не съесть за всю зиму. Садоводам было запрещено торговать через посредников, и бедной маме не оставалась ничего другого, как возить её корзинами в город и звать на неё гостей. Вскоре было решено поступать наоборот и звать гостей в Васкелово, так выходило гораздо удобнее.

Приближалось начало шестидесятых, когда наш хорошеющий и вполне комфортабельный, как пароход на озёрах, васкеловский сад постепенно становился «мелкопоместным центром дачно-светской жизни» наших знакомых.

Но всё это будет потом, а в то первое лето преобладали сапоги, фуфайки и грязные комья земли повсюду, да ещё корчевание и сжигание старых деревьев, коряг, пней… Запомнился трактор, вскопавший первый и единственный раз целину на всех «беззаборных» участках, он был старенький, списанный, много раз останавливался и глох, споткнувшись о какую-нибудь находку вроде валуна в земле или очередного военного трофея.

Ещё запомнилось, как однажды воскресным утром во время завтрака (первый свой молодой картофель с зеленью) на участок заползла невиданно большая змея. И как отец рубил её лопатой на куски, а они ползли куда-то, и два из них срослись, как в страшной сказке, пока он не закопал их все под кустами при дороге.

А где-то посреди, между первоначальным хаосом и Васкеловом хорошеющим и светским, остаются долгие, серьёзные (и последние из запомнившихся) разговоры с дедом. В нашей комнатке с тёплой от печного стояка стеной или у плиты на кухне. И чаще всего в пятничные или субботние вечера, особенно в начале осени, когда мы с ним бывали на даче одни. Но об этом отдельно, немного позже… Впрочем, под конец этой части повести мне хотелось бы вернуться к моему первому расказу о дедушке, оборванному как раз на том месте, где он становится чересчур взрослым для возраста начала моей беды (или моего «екатерининского» провала).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации