Текст книги "Прелесть"
Автор книги: Клиффорд Саймак
Жанр: Научная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 52 (всего у книги 79 страниц)
Последний джентльмен
По истечении тридцати лет и нескольких миллионов слов наступил наконец день, когда он не смог написать больше ни строчки.
Ему больше нечего было сказать – сказано все, до последнего слова.
Последняя из множества книг была дописана несколько недель назад и вскоре будет опубликована, и теперь он чувствовал себя опустошенным и выжатым до последней капли.
Он сидел у окна кабинета в ожидании прихода человека из информационного журнала, глядел на просторный газон, пестревший зеленью хвойных деревьев, белизной берез и яркими красками тюльпанов, и удивлялся тому, что его так тревожит невозможность дальнейшего творчества, – ведь он наверняка сказал миру гораздо больше, чем большинство собратьев по перу, и основная часть написанного, по крайней мере, выходила за рамки банальности и была облечена в одеяния изящной словесности, все сказано было искренне и, как он надеялся, убедительно.
Он занял в литературе прочное и надежное место. «Наверно, – думал он, – так оно и должно быть – надо остановиться теперь, на самом пике творчества, а не растягивать угасание на многие годы, позволяя ненасытной утробе старческого маразма поглощать сверкающую доблесть моих трудов».
И оставалось еще неутолимое стремление писать, впитанное с молоком матери убеждение, что отказ от творчества будет предательством, хотя и неясно, по отношению к кому. Но здесь было замешано не только это – тут была и уязвленная гордыня, и то паническое чувство, которое возникает у только что ослепшего человека.
«Хотя, – решил он, – все это глупости». За тридцать лет литературного творчества он выполнил труд целой жизни, и это была хорошая жизнь, не фривольная и не захватывающая, зато вполне удовлетворительная.
Он осмотрел кабинет и подумал, что человек неизбежно накладывает отпечаток на ту комнату, в которой живет, – ее лицом были ряды оправленных в телячью кожу книг, чинная опрятность массивного дубового письменного стола, мягкий ковер на полу, располагающие к отдыху старинные стулья; все прочно и солидно располагалось на своих местах.
Раздался стук в дверь.
– Войдите, – откликнулся Харрингтон.
В распахнувшейся двери показался старик Адамс: сгорбленные плечи, снежно-белые волосы – идеальное воплощение верного дворецкого.
– Джентльмен из «Ситуации», сэр.
– Чудесно. Будьте добры, проведите его.
Хотя ничего чудесного в этом не было – встречаться с этим журналистом Харрингтон вовсе не желал. Но встреча была назначена много недель назад, и теперь не оставалось ничего другого, как стерпеть ее.
Журналист больше напоминал бизнесмена, чем человека пера, и Харрингтон поймал себя на том, что гадает, как подобный тип мог создавать столь острую, проницательную журналистскую прозу, сделавшую «Ситуацию» знаменитым журналом.
– Джон Леонард, сэр, – представился тот, пожимая Харрингтону руку.
– Я рад видеть вас у себя, – ответил Харрингтон, настраиваясь на свой обычный гостеприимный лад. – Устроит ли вас этот стул? У меня такое чувство, будто я знаю всех вас – ваш журнал я читаю уже многие годы. Как только он приходит, тут же читаю колонку Харви.
Леонард рассмеялся:
– Похоже, Харви – наш самый известный очеркист и наилучшая приманка. Все посетители хотят взглянуть на него хоть одним глазком. – Он уселся на указанный стул. – Мистер Уайт шлет вам наилучшие пожелания.
– Это очень мило с его стороны, вы должны поблагодарить его от моего имени. Мы не виделись с ним уже многие годы.
И подумав об этом, Харрингтон вдруг понял, что встречался с Престоном Уайтом только однажды, не меньше двадцати лет назад. Тогда этот сильный, увлеченный, своевольный человек, олицетворявший публикуемый им журнал, произвел на него неизгладимое впечатление.
– Несколько недель назад, – сообщил Леонард, – я говорил еще с одним вашим другом, с сенатором Джонсоном Энрайтом.
– Я знаю сенатора давным-давно, – кивнул Харрингтон, – и крайне им восхищаюсь. Я полагаю, это можно назвать единством противоположностей. Мы с сенатором – люди весьма несхожие.
– Он питает к вам глубокое уважение и восхищается вами.
– Я питаю к нему взаимные чувства, но эта история насчет поста государственного секретаря… Меня тревожит…
– Да?
– О нет, он вполне подходит для этой должности – то есть мне так кажется. Он честен в своих мыслях, наделен долей упрямства и является человеком крепкого склада, что нам и требуется. Но у меня есть сомнения…
Леонард выразил на лице удивление.
– Но не хотите же вы сказать…
– Нет, мистер Леонард, – слабо отмахнулся Харрингтон. – Я смотрю на это только с точки зрения человека, отдавшего большую часть своей жизни служению на благо общества. Я знаю, что Джонсон должен взирать на такую возможность не без опаски. В недавнем прошлом бывали моменты, когда он готов был подать в отставку, и лишь чувство долга не позволяло ему покинуть свой пост.
– Этот человек, – уверенно заявил Леонард, – не упустит возможности возглавить госдепартамент. Кроме того, на прошлой неделе Харви сказал, что он примет пост.
– Ну да, знаю, я читал эту колонку.
– Я не отниму у вас много времени, – перешел к делу Леонард, – основные изыскания на вашу тему я уже провел.
– О, не беспокойтесь, мое время в полном вашем распоряжении. До вечера, когда я буду обедать с матерью, я совершенно свободен.
Леонард слегка приподнял брови:
– А ваша мать еще жива?
– Она весьма бойкая, несмотря на свои восемьдесят три года. Она напоминает мать Уистлера[10]10
Персонаж картины американского художника Джеймса Уистлера (1834–1903), здесь: воплощение спокойствия. – Примеч. перев.
[Закрыть] – такая же невозмутимая и красивая.
– Вы счастливчик. Моя мать умерла, когда я еще был подростком.
– Мне жаль это слышать. Моя мать – женщина благовоспитанная до кончиков ногтей. Таких теперь редко сыщешь. Я уверен, что обязан ей очень многим. Вероятно, в том числе и той чертой, которая является предметом моей особой гордости, подмеченной вашим литературным обозревателем Сэдриком Мэдисоном, когда он писал обо мне несколько лет назад. Я послал ему записку, в которой благодарил его и сообщал о своем твердом намерении как-нибудь посетить его, хотя до сих пор так и не выбрался. Мне бы хотелось встретиться с этим человеком.
– И что же он написал?
– Он написал, если я не ошибаюсь, что я последний из джентльменов.
– Это хорошая строка, надо будет взглянуть. По-моему, Сэдрик вам понравится. Порой он бывает чуточку странноват, но он такой же одаренный человек, как и вы. Он, можно сказать, днюет и ночует в своем кабинете.
Леонард открыл свой портфель, извлек на свет стопку заметок и начал их перелистывать, пока не наткнулся на нужную страницу.
– Мы хотим дать о вас полнометражный материал, с портретом на обложке и фотографиями по тексту. Я знаю о вас очень многое, но кое-какие вопросы остались по-прежнему неясными, есть некоторые несоответствия.
– Я не вполне улавливаю, о чем вы.
– Вы же знаете, как мы работаем, – мы осуществляем изнурительные проверки, чтобы убедиться, что располагаем исчерпывающим фактографическим материалом, а уж затем отправляемся на сбор материала, так сказать, очеловеченного. Мы беседуем с друзьями детства объекта наших исследований, с его учителями, со всеми людьми, которые располагают какими-либо сведениями, позволяющими пролить свет на внутренний мир этого человека. Мы посещаем те места, где он проживал, выслушиваем рассказы знакомых, собираем маленькие анекдоты из его жизни. Это непростая работа, но мы гордимся тем, как ее выполняем.
– И совершенно справедливо, молодой человек.
– Я побывал в Вайялузинге в Висконсине. По вашим данным, вы родились именно там.
– Насколько я помню, это очаровательное место – крохотный городок, втиснувшийся между рекой и холмами.
– Мистер Харрингтон!
– Да?
– Вы родились не там.
– Простите?
– В местных книгах нет записи о вашем рождении. Никто вас не помнит.
– Это какая-то ошибка. А может, вы шутите?
– Вы отправились в Гарвард, мистер Харрингтон. Группа двадцать семь.
– Совершенно верно, именно так.
– Вы так и не женились.
– У меня была девушка. Она умерла.
– И звали ее Корнелия Сторм.
– Именно так ее и звали, хотя об этом знают немногие.
– Мистер Харрингтон, свою подготовительную работу мы проводим чрезвычайно тщательно.
– Это я не в упрек, скрывать мне нечего. Просто я не афишировал этот факт.
– Мистер Харрингтон!
– Да?
– Дело не только в Вайялузинге – с остальным то же самое. Нигде не записано, что вы прибыли в Гарвард. Девушки по имени Корнелия Сторм никогда не было на свете.
Харрингтон вскочил на ноги и воскликнул:
– Это возмутительно! Что вы хотите этим сказать?!
– Простите, вероятно, я должен был найти более мягкий способ поведать вам это, а не резать правду-матку в глаза. Если я могу чем-нибудь…
– Да, можете. Покиньте меня немедленно.
– Не могу ли я чем-нибудь загладить свою вину? Хоть чем-нибудь?
– Вы и так сделали достаточно. Достаточно, что и говорить.
Харрингтон снова сел в кресло, ухватившись трясущимися руками за подлокотники, и ждал, пока журналист уйдет.
Когда раздался звук захлопнувшейся двери, он позвал к себе Адамса.
– Чем могу служить? – спросил Адамс.
– Скажите мне, кто я такой.
– Ну, сэр, – немного озадаченно ответил тот, – вы мистер Холлис Харрингтон.
– Спасибо, Адамс! Именно так я и думал.
Он вывел машину на знакомую улицу, когда на землю уже опускались сумерки. Харрингтон выехал на обочину у старого дома с белыми колоннами, стоявшего в глубине широкого, обрамленного деревьями двора.
Заглушив двигатель, он выбрался из машины и немного постоял, впитывая ощущение этой улицы – корректной и правильной, аристократической улицы, ставшей в этом веке убежищем от материализма. Он подумал, что даже проезжавшие по ней машины словно осознавали качества этой улицы, ибо двигались они медленнее и тише, чем на прочих улицах, а их окружало то ощущение приличия, которое редко наблюдается в механических конструкциях.
Отвернувшись от улицы, Харрингтон пошел по дорожке, глубоко вдыхая запах пробужденной по весне жизни сада, и мысленно желал добра Генри – садовнику матери, славившемуся своими тюльпанами.
И пока он шел по дорожке, в окружении запахов сада, странное ощущение спешки и паники понемногу покидало его, ибо и сама улица, и дом словно утверждали, что все пребывает на своих местах.
Харрингтон взошел по кирпичным ступеням, пересек крыльцо и взялся за дверной молоток.
Окна гостиной были освещены – значит, мать ждет его прихода, но на его стук из кухни заспешит Тильда, вытягивая шею в накрахмаленном воротничке и шурша своими юбками – потому что мать уже не так шустра, как та.
Он постучал и стал ждать, вспоминая счастливые дни, проведенные в этом доме, когда отец был еще жив, до отъезда Харрингтона в Гарвард. Кое-какие из старых семейств проживали здесь по-прежнему, но он не виделся с ними уже многие годы, потому что за время своих последних визитов сюда почти не выходил за дверь, проводя многие часы в беседах с матерью.
Дверь распахнулась, но в проеме показалась совсем не Тильда, а совершенно чужая женщина.
– Добрый вечер, – начал он. – Вы, должно быть, соседка?
– Я здесь живу.
– Но я не мог спутать! Это резиденция миссис Дженнингс Харрингтон?
– Простите, но это имя мне незнакомо. Какой вам нужен адрес?
– 2034, проезд Вершины.
– Да, это здесь, но никаких Харрингтонов я не знаю. Мы прожили здесь пятнадцать лет, но среди наших соседей никогда не было Харрингтонов.
– Мадам, – резко откликнулся Харрингтон, – это весьма серьезно…
Но женщина уже захлопнула дверь.
Он стоял у машины, глядя на дом, и пытался найти в нем следы чужеродности, но дом был знаком ему до мельчайших подробностей. Это был тот самый дом, в который он приезжал год за годом, чтобы увидеться с матерью, в этом доме прошла вся его юность.
Открыв дверцу, Харрингтон уселся за руль, не без труда отыскав в кармане ключи, а руки у него тряслись так, что он долго не мог попасть в скважину замка зажигания.
Он повернул ключ, и мотор завелся, но Харрингтон не стал уезжать сразу, а просто сидел, крепко ухватившись за руль. Он все еще смотрел на дом, и его разум снова и снова отказывался принять тот факт, что в стенах этого дома уже пятнадцать лет живут чужие люди.
Где же тогда его мать и преданная Тильда? Куда подевался Генри, обладающий талантом растить тюльпаны? Что стало с множеством проведенных здесь вечеров? Как быть с беседами в гостиной у камина, где горели березовые и кленовые поленья, а рядом на коврике спала кошка?
И тут Харрингтон припомнил, что во всем, что с ним было, была какая-то неумолимая целесообразность – в его образе жизни, в написанных им книгах, в его привязанностях и, что, наверно, важнее, – в антипатиях. Нечто навязчиво присутствовало за кулисами всех этих событий, многие годы пребывая вне пределов досягаемости, хотя он неоднократно ощущал это присутствие, пытался его осознать и нащупать, но ни разу он не замечал его настолько явственно, как теперь.
Он понимал, что только это навязчивое присутствие поддерживало его теперь, не позволяя вихрем промчаться по дорожке и загрохотать кулаками по двери с требованием немедленно предъявить ему мать.
Заметив, что лихорадка отпустила его, Харрингтон закрыл окно и выжал сцепление.
На углу он свернул налево и поехал вверх, одолевая улицу за улицей.
Через десять минут он добрался до кладбища, поставил машину на стоянке и отыскал на заднем сиденье пальто. Надев его, он мгновение постоял у машины, глядя на город и вьющуюся меж холмов реку.
«По крайней мере, хоть город и река – не выдумка», – подумал Харрингтон. Ни этого, ни стоявших на полке книг не мог отнять у него никто.
Сквозь древние ворота он ступил на кладбище и уверенно пошел по дорожке, безошибочно выбирая путь, несмотря на неверный свет месяца.
Плита была на месте, и вид ее не изменился. «Вид этой плиты отпечатан в моем сердце», – подумал он. Опустившись на колени, Харрингтон протянул руки и положил их на камень, ладонями ощутив покрывший плиту мох и лишайники – они тоже были старыми знакомыми.
– Корнелия, – промолвил Харрингтон, – ты по-прежнему здесь, Корнелия.
Порывшись в карманах, он извлек коробок спичек, впустую исчиркал три штуки, пока наконец четвертая не загорелась ровно и ярко. Он спрятал ее в чаше ладоней и поднес к камню.
На камне было высечено имя.
Но не имя Корнелии Сторм.
Сенатор Джонсон Энрайт приподнял графин.
– Нет, спасибо, – откликнулся Харрингтон. – Одного достаточно. Я просто зашел на огонек и через минуту уйду.
Он оглядел комнату и теперь был в ней уверен – именно это он и надеялся отыскать. Гостиная выглядела несколько не так, как он ее помнил, – стало меньше лоска и торжественности. Она словно немного истрепалась по краям, словно была чуть не в фокусе, а голова лося над камином оказалась слегка облезлой, а вовсе не великолепной и значительной.
– Вы нечасто сюда заходите, – заметил сенатор, – хотя и знаете, что вас всегда встретят здесь с распростертыми объятиями, а сегодня вечером – в особенности. Вся семья в отъезде, а я пребываю в тревоге.
– Из-за поста государственного секретаря?
– Вот именно, – кивнул Энрайт. – Я говорил президенту: дескать, да, я готов принять этот пост, если больше никого найти не удастся. Я почти молил его найти другого человека.
– А отказаться вы не могли?
– Пытался. Я очень старался сказать ему об этом. И это я, человек, ни разу в жизни не полезший за словом в карман! Но так и не сумел этого сделать. Из-за того, что я слишком горд. Из-за того, что за многие годы во мне выработалась определенная профессиональная гордость, не позволившая мне просто повернуться и уйти.
Сенатор вытянулся в кресле, и Харрингтон заметил, что он совсем не изменился, в отличие от комнаты, в которой они сидели. Сенатор был тот же, что и всегда, – та же седеющая копна волос, то же лицо дровосека, те же неровные зубы, те же по-медвежьи сутулые плечи.
– Вы, разумеется, понимаете, – сказал Энрайт, – что я один из самых искренних почитателей вашего таланта.
– Я знаю и горжусь этим.
– Вы наделены изуверской способностью соединять слова при помощи скрытых в них рыболовных крючков. Они впиваются в душу и много-много дней подряд остаются в памяти. – Сенатор взял стакан и отпил глоток. – Я никогда не говорил вам прежде, да и стоит ли говорить теперь, но все-таки скажу. В одной из своих книг вы писали, что Провидение может поставить свое клеймо на одном-единственном человеке. Если же этот человек потерпит неудачу, писали вы, то мир может рухнуть.
– Да, наверно, я так писал. У меня такое чувство…
– Так вы уверены, – сказал сенатор, протягивая руку к бренди, – что не хотите хлебнуть еще глоточек?
– Нет, спасибо.
И внезапно Харрингтон подумал о другом времени и ином месте, где он выпивал, а в углу была какая-то тень, с которой он говорил, и никогда прежде не вспоминал об этом. Казалось, на самом деле этого и не было, ничего подобного с Холлисом Харрингтоном случиться не могло. Такое он не стал бы – не смог бы – принять, но тем не менее это событие отпечаталось в его мозгу во всей своей холодной наготе.
– Я начал вам говорить, – подал голос сенатор, – о той строчке насчет Провидения. Вы согласитесь, что тут произошло весьма редкое совпадение. Вы, разумеется, знаете, что одно время я склонялся к мысли об отставке?
– Я помню, вы говорили об этом.
– Вот именно в тот момент я и прочел этот абзац. Я уже написал заявление о своей отставке в связи с завершением срока и намеревался утром предать его огласке перед представителями прессы. Затем я прочел эту строку и спросил себя: а что, если я тот самый человек, о котором вы и писали? То есть нет, на самом-то деле я так не думал.
Харрингтон беспокойно поежился.
– Уж и не знаю, что ответить. Вы возлагаете на меня чересчур большую ответственность.
– Я не ушел в отставку. Я порвал заявление.
Они немного посидели в молчании, глядя на огонь в очаге.
– А теперь, – сказал наконец Энрайт, – еще и это.
– Хотел бы я вам помочь, – почти с отчаянием ответил Харрингтон, – хотел бы я отыскать нужные слова, но не могу, ибо я прикончен. Я исписался, и внутри у меня пусто, как в бочке.
Хотя и понимал, что хотел сказать совсем не то. Я пришел сюда, чтобы известить вас, что в доме моей матери уже на протяжении пятнадцати лет живут чужие люди, что на надгробном камне Корнелии начертано вовсе не ее имя. Я пришел сюда, чтобы взглянуть на эту комнату: изменилась ли она, и если изменилась, то как. Она утратила часть своего аристократического волшебства…
Но произнести этого не мог, не знал, как и начать. Это невозможно сказать даже такому близкому другу, как сенатор.
– Мне жаль, Холлис, – промолвил сенатор.
«Это безумие», – подумал Харрингтон. Он, Холлис Харрингтон, рожденный в Висконсине. Он получил образование в Гарварде и – как сказал Сэдрик Мэдисон – является последним джентльменом.
Его жизнь была верна до последней детали, его дом стоял на своем месте, его литературные труды были правильны до тонкостей – результат хорошей наследственности.
Пожалуй, это все даже чересчур правильно – слишком правильно для этого мира 1962 года, уничтожившего щепетильность – последний пережиток прошлого.
Он – Холлис Харрингтон, последний из джентльменов, знаменитый писатель, романтическая фигура мира литературы, – исписавшийся до последней буквы, выжавший из себя все эмоции до единой, бессловесный с того самого момента, как сказал все, что должен был сказать.
Он медленно встал.
– Джонсон, мне пора. Я задержался дольше, чем намеревался.
– Еще один вопрос, я всегда собирался его задать, да все как-то не собрался. Это не имеет отношения к моему делу. Я много раз хотел спросить, но чувствовал, что делать этого не следует, что это может…
– Да ничего! Если смогу – отвечу.
– В одной из ваших первых книг – кажется, в «Обглоданной кости»…
– Это было давным-давно.
– Там был центральный герой, неандерталец, о котором вы писали, – вы сделали его чересчур человечным.
– Верно, – кивнул Харрингтон. – Таким он и был. Это человек, и только из-за того, что жил он сто тысяч лет назад…
– Конечно, вы совершенно правы. Но вы так хорошо описали его! Все ваши герои весьма образованны, это истинные люди мира. Я часто гадал, как вы смогли столь убедительно описать подобного человека, почти неразумного дикаря?
– Он разумен и не совсем дик – он просто сын своего времени. Джонсон, я очень долго жил вместе с ним, пока не начал писать о нем. Я пытался поставить себя на его место, пытался думать, как он, оценить его точку зрения. Я знал его страхи и победы. Порой я сам готов был стать этим человеком.
– Я могу в это поверить, – торжественно кивнул Энрайт. – Вам в самом деле пора идти? Вы вправду не хотите выпить?
– Простите, Джонсон, мне еще вести машину.
Сенатор выбрался из кресла и проводил его до двери.
– Скоро мы еще поболтаем о литературе. Не могу поверить, что вы вышли в тираж.
– Может, и нет. Может, способность писать еще вернется.
Но Харрингтон сказал это только для того, чтобы успокоить сенатора. Сам он понимал, что это необратимо.
Они простились, и Харрингтон побрел по дорожке. И это было неправильно – за всю свою жизнь Харрингтон ни разу не позволял себе брести.
Его машина стояла прямо у калитки, и он замер, уставившись на нее в испуге, ибо это была не его машина.
У него была дорогая, изысканная модель, а эта была не только более дешевой, но и заметно потрепанной.
И тем не менее – знакомой до боли, до пытки.
И тем не менее это была его машина, хотя она и стала несколько иной, потому что Харрингтон почти смирился с невозможным.
Открыв дверцу, он сел за руль. Сунул руку в карман, отыскал ключ и в темноте сунул его на ощупь в замок зажигания. Ключ щелкнул и встал на место. Харрингтон повернул его, и мотор завелся.
Что-то неясное прорывалось из глубин сознания. Он почти физически ощутил этот прорыв и понял, в чем дело. Это рвался наружу Холлис Харрингтон, последний джентльмен.
Он сидел и не был в тот момент ни последним джентльменом, ни человеком за рулем старенькой машины – он был моложе, он был просто аутсайдером, который напился от ощущения своего ничтожества.
Он сидел в самом дальнем, темном углу кабинета какой-то неизвестной забегаловки, наполненной шумом и запахами, а в другом, еще более темном углу кабинета сидел некто, державший речь.
Он пытался разглядеть лицо незнакомца, но было чересчур темно, и лица было не видно. И все время этот безличный некто говорил.
На столе лежали бумаги – разрозненные фрагменты рукописи, он знал, что она весьма посредственна, и пытался сказать об этом незнакомцу, а еще о том, что хотел бы улучшить ее, но язык не поворачивался, и горло было стиснуто удушьем.
Он не мог подобрать нужных слов, хотя и ощущал их в своем сознании – ужасную, вопиющую потребность выложить на бумаге веру и убеждения, рвавшиеся на волю.
И ясно расслышал только одну фразу незнакомца:
– Я хочу заключить с вами сделку.
Вот и все. Больше ничего вспомнить не удалось.
Таким оно и оставалось – древнее, пугающее, совершенно изолированное воспоминание из какой-то предыдущей жизни, происшествие без прошлого и будущего, не имеющее к Харрингтону никакого отношения.
Внезапно похолодало, и он поежился от пробравшего тело озноба. Выжал сцепление, съехал с обочины и медленно повел машину по улице.
Харрингтон ехал уже не менее получаса, все еще поеживаясь от ночного холода. Он подумал, что чашка кофе могла бы согреть его, и выехал на обочину перед круглосуточной забегаловкой. И не без испуга понял, что находится всего в миле-другой от дома.
В заведении не было никого, кроме слушавшей за стойкой радио блондинки не первой молодости.
Он взобрался на табурет.
– Кофе, пожалуйста.
Пока она наполняла чашку, Харрингтон оглядел заведение. Здесь было довольно чисто и уютно, вдоль стены выстроились автоматы для торговли сигаретами и протянулась длинная полка с журналами.
Блондинка поставила на стойку чашку с кофе.
– Что-нибудь еще?
Но Харрингтон не ответил, потому что ему на глаза попались строки, напечатанные на обложке одного из наиболее броских журналов.
– Это все? – снова спросила блондинка.
– Пожалуй, да. Пожалуй, больше я ничего не хочу.
Харрингтон даже не поднял на нее глаз, потому что взгляд его был по-прежнему прикован к обложке журнала.
Она пламенела строками:
ВОЛШЕБНЫЙ МИР ХОЛЛИСА ХАРРИНГТОНА!
Он осторожно соскользнул с табурета и схватил журнал, быстро подскочив к полке и вцепившись в него, чтобы тот вдруг не испарился. Пока журнал не оказался в его руках, Харрингтона не покидало ощущение, что тот, как и все остальное, окажется безумным и нереальным… Положив его на стойку, он снова посмотрел на обложку, но строки по-прежнему были на своем месте, они не изменились и не исчезли. Он потрогал пальцем буквы – они оказались вполне реальными.
Харрингтон быстро пролистал журнал и нашел статью, с фотографии в которой на него глазело его собственное лицо, хотя оно и оказалось вовсе не таким, как он себе представлял, – оно было несколько моложе и темнее и выдавало склонность своего обладателя к неопрятности, а под ним было еще одно лицо, явно отличавшееся от этого. И между ними была подпись, гласившая: «Кто из этих людей является настоящим Холлисом Харрингтоном?»
Был там и снимок дома, который Харрингтон тут же узнал, несмотря на то что тот оказался весьма потрепанным, а пониже – этот же дом, но в идеализированном виде, сверкающий свежей краской и окруженный тщательно возделанной усадьбой, – дом, наделенный личным характером.
Он даже не дал себе труда читать подпись к этим фотографиям, потому что знал ее заранее.
Текст самой статьи гласил:
В самом ли деле Холлис Харрингтон является необычным человеком? Правда ли, что он является тем человеком, которым считает себя, человеком, создавшим свой собственный способ мышления, человеком, творящим невероятный, волшебный мир благосостояния и хороших манер? Или это – только тщательно выработанная поза, исключительный пример показной идеальной жизни? Быть может, многие годы его литературного труда, его столь тщательно отделанной и часто выдающейся прозы, которую он создавал более тридцати лет, неизбежно привели к тому, что он создал для себя иную жизнь, отличающуюся от реальной, спровоцировали неизбежное отношение к своей странной внутренней жизни как к данности – он поверил в нее, и это стало необходимостью для продолжения его литературного творчества…
Вдруг на страницу легла чья-то рука и помешала ему продолжить чтение. Харрингтон быстро взглянул вверх – это была рука официантки; ее глаза блестели, будто она вот-вот расплачется.
– Мистер Харрингтон, – попросила она, – пожалуйста, мистер Харрингтон, не читайте этого, пожалуйста, сэр.
– Но, мисс…
– Я говорила Гарри, что не надо класть этот журнал. Я говорила, что его надо спрятать. Но он ответил, что вы приходите только по субботам.
– Вы хотите сказать, что я бывал тут и прежде?
– Почти каждую субботу, – удивленно ответила она. – Каждую субботу, на протяжении многих лет. Вы любите вишневый пирог. Вы всегда берете кусок вишневого пирога.
– Ну да, конечно.
Но на самом деле он даже приблизительно не помнил этого заведения. «Хотя, – думал он, – бог знает, может, я все это время воображал здесь что-то иное, какой-нибудь вызолоченный ресторан для знаменитостей. Но ведь невозможно пуститься на такую невероятную выдумку. Пусть ненадолго это и было бы возможно, но не тридцать же лет! Ни один человек не способен на такое – если кто-то ему не поможет».
– Ну да, я и забыл, – сказал он официантке. – Что-то я нынче не в себе. В самом деле, я бы не отказался от кусочка вишневого пирога.
– Сейчас будет.
Она сняла пирог с полки, отрезала ломоть, положила его на тарелку, поставила ее перед Харрингтоном и рядом опустила вилку.
– Простите, мистер Харрингтон. Мне жаль, что я не спрятала журнал. Не обращайте на него внимания, на этом свете вообще нет ничего достойного вашего внимания – нет таких поступков или слов, которые могли бы вас касаться. Все мы очень вами гордимся. – Она наклонилась через стойку к Харрингтону. – Не обращайте внимания. Вы – слишком великий человек, чтобы обращать на это внимание.
– Да я и не придаю этому значения.
И это была истинная правда: его чувства слишком притупились, чтобы придавать значение хоть чему-нибудь. В нем не осталось ничего, кроме бескрайнего удивления, так что ни для каких других чувств места уже не было.
– Я хочу, – говорил незнакомец в углу кабинета много лет назад, – заключить с вами сделку.
Но Харрингтон никак не мог вспомнить ни самой сделки, ни даже малейшего намека на ее условия, хотя и мог их предположить.
Он писал на протяжении тридцати лет, и за это ему хорошо платили – и не только наличными или признанием, но и кое-чем другим: большим белым домом на холме, окруженным одичавшим парком, верным дворецким из старой книжки с картинками, уистлеровской матерью, романтической горьковатой и в то же время сладостной привязанностью к могильному камню.
Но теперь дело сделано, выплаты приостановлены, и мир, существовавший понарошку, окончил свое бытие.
Выплаты приостановлены, и иллюзии, окружавшие его, развеялись. Мишура славы осыпалась с его разума – и больше он не увидит старую побитую машину новой и глянцевой. Теперь он вновь может прочесть надпись на могильном камне. И мечта об уистлеровской матери улетучилась из его сознания, хотя и была некогда так прочно вбита туда, что сегодня вечером он на самом деле поехал в том дом, по тому самому адресу, который был впечатан в его мысли.
Харрингтон понял, что воспринимал окружающее озаренным великолепием и величием, похищенными из книг.
«Но разве такое возможно? – удивлялся он. – Разве может такая штука работать? Неужели человек в здравом уме может играть в подобную игру на протяжении целых тридцати лет? А может, я безумен?»
Но размышлял он спокойно, и подобный вывод был маловероятен, ибо ни один безумец не мог бы писать так, как писал он, ибо он написал то, что думал, и сегодняшние слова сенатора подтвердили это.
А вот остальное было лишь претензией на настоящую жизнь, и ничем иным. Претензией на настоящую жизнь, выстроенной при помощи безличного, неведомого человека, заключившего с ним сделку в ту ночь, много лет назад.
«Хотя, – думал Харрингтон, – может, особой помощи с его стороны и не потребовалось». Человечество предрасположено к детскому восприятию мира. Лучше всего это удается детям – они полностью сживаются с придуманным миром, в котором живут понарошку. Но и многие взрослые заставляют себя поверить в то, что считают достойным веры, или во что хотят верить во имя душевного покоя.
«Наверняка, – сказал он себе, – от такой выдумки до полной веры в выдумку – один шаг».
– Мистер Харрингтон, – вернул его к действительности голос официантки, – вам что, пирог не нравится?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.